355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Победоносцев: Вернопреданный » Текст книги (страница 7)
Победоносцев: Вернопреданный
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:06

Текст книги "Победоносцев: Вернопреданный"


Автор книги: Юрий Щеглов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 51 страниц)

Император, или взлызистая медуза с усами

Старший брат Дмитрия и племянник долголетнего шефа жандармов и друга царя Константин Бенкендорф, классом повыше, пробежали мимо строя первогодков, охорашиваясь и одергивая мундиры. За ними проковылял Александр Серов, будущий автор «Юдифи», «Рогнеды» и «Вражьей силы». В училище знали, что в нем течет иудейская кровь, и кое-кто старался держаться от непременного участника музыкальных сходок подальше. Сын композитора уже в XX веке написал портрет Победоносцева, мало знакомый и любителям живописи. Впрочем, изображение Николая II – так называемый «Портрет в тужурке» – кисти Валентина Серова в советские времена не экспонировался и не публиковался, зато Константину Петровичу во время войны с Японией и революции нередко попадались на глаза глупые сатиры художника карандашом, печатавшиеся в дешевых антиправительственных изданиях. Серов будто хотел, чтобы о «Портрете в тужурке» поскорее забыли.

Шустрый, но всегда опаздывающий Мосолов, отец будущего начальника канцелярии Министерства императорского двора и уделов и близкого друга царя, пристроился в хвосте, втянув голову в плечи, чтобы опоздания не заметил смотритель Кузнецов. А неповоротливый Владимир фон Менгден привалился к его плечу с той же надеждой. Внешность, однако, не помешала ему потом занять должность секретаря при герцогине Марии Александровне Саксен-Кобург-Готской, получить титул барона и прилежно заседать в Государственном совете. Частичку «фон» хитрец невзначай утратил и везде фигурировал просто как Менгден.

Список декабристов не лежал на столе у Николая II, как у тезки и прадеда, и к сплетням он мало прислушивался, что значительно облегчало делать карьеру желающим ее делать.

Император Николай Павлович шел мимо рядов, улыбаясь, и одобрительно кивал головой, окидывая воспитанников орлиным оком.

– Он хорош, он царственно хорош! – шепнул Константин Петрович соседу Дмитрию Стасову.

Будущий защитник Каракозова безмолвно согласился, выражая глазами восторг. Да, он хорош, он царственно хорош. Император остановился напротив Константина Бенкендорфа и потрепал его по плечу. Посещая училище, он постоянно отмечал прикосновением Константина, который между тем был добрым и вовсе не кичливым малым и вдобавок с увлечением играл на всяких духовых инструментах.

– Ура государю императору! – крикнул хвостист и будущий барон Владимир фон Менгден. – Ура государю императору!

Ряды подхватили, да так, что дрогнули стекла. Константин Петрович напряг голосовые связки: ура! ура! ура! Император ему нравился, казался величественный и красивым, мужественным и сильным, несмотря на лысеющий лоб, чуть обвисшие усы, мешки под глазами и немного выпирающий живот, упрятанный под массивный золотистый кушак. Как розно они видели! Как розно они чувствовали! Герцен считал императора Николая Павловича похожим на остриженную и взлызистую медузу с усами. Удивительное словцо подобрано! Взлызистая медуза! Я никогда не встречал более неприятного определения в текстах той эпохи, а кажется, перечел достаточно. Взлызистая медуза! Подумать только! И это о человеке, внешность которого сводила с ума женщин и была вовсе не отталкивающей, судя по описаниям и портретам. Взгляд императора обладал свойством взгляда гремучей змеи. Он останавливал кровь в жилах. Без подобного взора, однако, управлять тогдашней Россией вообще вряд ли кому-нибудь да удалось. У Льва Николаевича Толстого при характеристике внешности Николая I перо тоже становилось жестким, но все-таки он не доходил до таких степеней, как пропитанный политической ненавистью Герцен. Взлызистая медуза! Николай I, безусловно, не Сталин, хотя и ему в суровости не откажешь.

Но что юному Константину Петровичу было до Герцена и даже до Льва Толстого, которого впоследствии считал единственным себе соперником. Мнение Толстого он бы учел, но имя Герцена для него пустой звук. Однако «ура!» государю императору. Дружное «ура!». Это «ура!» относилось и к России – могучей, сильной, контрреволюционной, еще крепостнической, но ждущей вот-вот освобождения из рук исторически великой династии, а не от презренных революционистов, готовых пролить реки крови и поднять неслыханный мятеж. Поразительно, что в то же самое время – год в год, едва ли не месяц в месяц – Герцен писал: «Наше состояние безвыходно, потому что ложно, потому что историческая логика указывает, что мы вне народных потребностей и наш дело – отчаянное страдание». Но что, повторяю, юному Константину Петровичу до какого-то Герцена – эмигранта и революциониста! Новобранцы правоведы полны надежд и мечтали отдать себя обновляющейся России. Через два-три года с их легкой руки Россией, как и Англией, будут управлять законы. Порукой тому – самодержавная воля. Ура! Ура! Ура!

Сладостные дни

Константин Петрович быстро привык к строгому распорядку и довольно веселому быту училища. Тоска по дому в Хлебном переулке первые месяцы мучила, но потом чуть отпустила, вытесненная усердными занятиями. Он попал в училище отчасти благодаря протекции брата Сергея. Старший Шипов, вероятно, замолвил за него словечко где надо. Правоведы почти ничем не уступали лицейским, а Победоносцев-отец влияния в Петербурге не имел и в университетской среде. Карьера же Шипова развивалась более чем успешно. С 1841 года, оставив Варшаву, он переехал в Казань и занял там должность военного губернатора, но связи со многими деятелями народного просвещения не потерял, будучи главным директором и председательствующим в правительственной комиссии внутренних и духовных дел и народного просвещения в Царстве Польском. Затем два года этот прощенный декабрист, бывший командир лейб-гвардии Семеновского полка нового состава и генерал-адъютант, занимал должность варшавского военного губернатора. Он и позднее сыграл важную роль в жизни Константина Петровича, когда в марте 1846 года получил место присутствующего в московских департаментах Сената.

Юный правовед не мог подвести ни брата Сергея, ни столь высокого рекомендателя. Да и подводить не хотелось – хотелось учиться, учиться и учиться. Забот, в общем, никаких. Сыт, одет, обут. В обед щи, каша, солонина, слоеные пироги, по праздникам мясо и сладкое. Училище и товарищей Константин Петрович всегда вспоминал с теплотой. Вот только одна проблема – очки. Без очков он как без рук. Директор, по прозвищу Пип, очкастых не жалует. Носить разрешает лишь в классе. На улице увидит или в зале – замечание, а то и сдернет. А под наказание попасть неохота. Константин Петрович ограничен в шалостях, о чем сожалел не раз. Хочется быть сильным, здоровым, смелым, хочется бегать, кувыркаться, прыгать, но при очках приходится соблюдать осторожность. С той поры он всегда тянулся к сильным, кто умел и мог защитить себя.

Немец Раден, например, крепкий на загляденье, высокий, с мощным, приятным голосом – петь и вообще музицировать в училище обожали. Сивере тоже не слабенький, Мосолов – кулаки как кувалды. В задней комнате лазарета стояло фортепиано. Там собирались и больные, и симулянты, и просто любители, попавшие под наказание, – и давай петь. Что за рай в лазарете! Что за рай! Тепло, тихо, покойно! Можно украдкой читать запрещенного Лермонтова. А то и угощаться всякими вкусностями. Состоятельные товарищи не скупились. Юше Оболенскому по заказу приносили из кондитерской Микельса бутерброды, шоколад, целые корзинки бисквитов. И начиналось действие! Терли шоколад, посылали за молоком, и все пили. Князь обжора, он неоднократно попадал под наказание и даже в карцер за то, что посылал служителя Алешку в трактир за бифштексами с кровью.

Господи! Взрослым, припоминая подробности быта и занося их в дневник, Константин Петрович со сладостным душевным волнением переживал дни минувшей юности. Он ничего не упускал ничего не отбрасывал, просто продлевал себе земное существование, вновь окунаясь с головой в прошлое. К нынешнему дню прибавлял давний, увеличивая протяженность суток в сознании. Как был счастлив Пушкин в лицейскую годовщину! Перед Константином Петровичем проходили картинки юности, он вновь возвращался к тому, от чего трепетала душа и волновалось сердце. Шалости, запрещенные стихи! А ну директор Пип найдет «Отечественные записки» или Гоголя?! Сколько раз Константин Петрович попадался! Поймали однажды у него Лермонтова. Вечером Кранихфельд и Бушманов устроили обыск. Инспектор знал Константина Петровича как прилежного ученика и пожалел, не стал поднимать историю, сообщать противному Пипу, который имел обыкновение в обед сам шарить по классам в поисках крамольной литературы. Надзиратели Берар и Андреев доносили, что прячут в классах. А в классах прятали и табак, и трубки, и сигары, и карты, и бутылки со спиртным, и рюмки, а у Бурнашова взяли Поль де Кока. Начальство решило прибегнуть к крайней мере. Наметило семерых – вон из училища.

Шалости шалостями, но воспитательный процесс должен соответствовать требованиям справедливости. Выключение семи провинившихся слишком жестокое наказание. Нехорошо, что протоиерей Богословский принял участие в допросах. В первый год обыски следовали за обысками, а все Пошман – проклятый Пип. Изгнали Доппельмайера за пасквильные стишки. Юность чутка к справедливости и к прощению. Если можно простить прегрешение, отчего не простить?! Вот, например, когда Константин Петрович, отвечая по Овидию, сконфузился, наврал, наплел чепухи, Гримм сперва рассердился, покраснел, застучал костяшками пальцев по столешнице, но потом смягчился и пообещал назавтра спросить снова. Латинист Штекгардт однажды сошел с кафедры, обнял Константина Петровича и облобызал. Балл поставил наивысший – двенадцать! А сперва цукал, обрывал, придирался к мелочам, даже передразнивал. Отношения в училище сделали Константина Петровича мягким и уступчивым в личных конфликтах, но твердость закона и необходимость неотвратимости наказания он познал именно в годы учения.

Шалуны

Обыски проводили регулярно, и литературу запрещенную изымали регулярно. У инспектора Кранихфельда, однако, иногда заговаривала совесть. Наткнувшись в очередной раз на томик Лермонтова и открыв, где было заложено, он хмуро произнес:

– Советую вам, господин Победоносцев, держать сию книжку у смотрителя Бушманова и брать по надобности. Конечно, Лермонтов – поэт, но он умер нехорошею смертью.

И когда Кранихфельд заметил, что выражение лица у Константина Петровича изменилось, он поспешил добавить:

– Дуэли, господин Победоносцев, в России запрещены Петром Великим, о чем правовед не должен забывать! Да-да, господин Лермонтов – поэт, но он умер нехорошей смертью.

Безусловно, педагогика у директора Пипа хромала на обе ноги. Воспитанники жаловались родителям, что многие предметы преподаются на немецком языке, которого они не понимают и не могут объясняться на нем нисколько. Даже часть немцев по происхождению – Михлер, Шнеринг и прочие – от этого страдают и отстают невольно. Когда физику и географию по-немецки излагают – куда ни шло, но предметы философского содержания – пропедевтика [26]26
  Пропедевтика– введение в какую-либо науку; подготовительный вводный курс, систематически изложенный в сжатой и элементарной форме.


[Закрыть]
и энциклопедия – тут, что называется, свет досками забран и нет никакого выхода. Для Константина Петровича – наука: без знания языков – никуда. Он и нажимал на немецкий, английский и французский. Давались, слава богу, легко. Он с благодарностью вспоминал отца, в совершенстве владевшего иностранными – главными – языками, вместе с тем русскому оказывая предпочтение и в переводах не прибегая к чужеземным оборотам.

Однако чертов Пип учебным процессом занимался в последнюю очередь. Для него, для сухопарого немца, прежде остального – дисциплина. Он и заботился о ней, как шуцман где-нибудь в Мюнхене или Баден-Бадене заботится о поддержании порядка на вверенном отрезке чисто подметенного тротуара. Вот образчик действий Пипа, занесенный Константином Петровичем подробно в дневник. Позднее он издал юношеские заметки в малом количестве экземпляров – для немногих – и роздал близким друзьям. Подобным способом распространял собственные творения и Василий Андреевич Жуковский. Только немногие сумеют оценить искренние чувства – толпа обычно глуха к душевным переживаниям.

Здоровенный Раден посадил к себе на плечи Лерхе – юркую немецкую обезьянку, а крепыш Сивере – сухого и миниатюрного, как жокей, Пояркова, и двумя высоченными пирамидами с криком ходили по классу. Наконец Раден с Лерхе под напором сверстников – шумящих и хохочущих – вывалились в залу, широко распахнув двери. Не подозреваемый ими в подглядывании Пип стоял там рядом с инспектором Лустоно по прозвищу Махало, неподалеку маячил Керстен, которого обидно дразнили Повивальной бабкой. Ну Пип и взъярился: Поярков и Сивере без году неделя в училище, а что себе позволяют, и на глазах у начальства! Из узенького, всегда недовольно поджатого рта посыпались упреки:

– Это что такое?! Как вам не стыдно! И вот четвертый класс! Это только форейторы и кучера в кабаке так бесятся! – заорал Пип возмущенно. – Ни на что не похоже!

Пип вряд ли когда-либо заходил в кабак и имел смутное представление о том, что происходит в упомянутом заведении. Но он давно тайно уверился, что форейторы, оседлав кучеров, или наоборот, веселятся точно как его подопечные. Ну и Пип, ну и чудак!

Пип, однако, не унимался:

– Да, ни на что не похоже! И вы, господин Сивере, и вы, господин Раден, и господин Лерхе… Очень, очень хорошо!

Раден, Сивере и Лерхе стояли перед директором по стойке «смирно».

– А я, господин Лерхе, намедни так хвалил вас почтенному дедушке! На что это похоже?! Просто кабак!

Призрак кабака не оставлял Пипа в покое. Очевидно, оттого речь директора становилось бессвязной. Он покраснел как рак и продолжал браниться:

– Вообразите, вот я прихожу сюда, и господин Раден посадил себе на плечи господина Лерхе… И господин Сивере! И изволят так прогуливаться! Вот я велю сюда приставить Кириллу Андреева, чтобы он стоял тут и смотрел за вами!

Кирилл Андреев – смотритель, из бывших жандармских унтеров, гроза всего училища. Правоведы захныкали:

– Не надо Андреева! Не надо Андреева! Он без сладкого на праздники оставляет!

Тогда Пип набросился на тех, кто не попался сейчас на шалости, но был хорошо известен по прошлым проказам:

– А все старший виноват! Я вас давно приметил, господин Тарасенков, вы самый пустой мальчишка! Вот я вам спорю галуны!

Любимая угроза не очень действовала на воспитанников. Спороть галуны непросто. Дверь в кабинет Пипа сразу начнут осаждать ходатаи. Радена директор велел отправить в карцер, а Сиверса с Лерхе – в лазарет. Пояркова, притаившегося за спинами товарищей, он упустил из виду.

– C’est une abomination – vraiment. – И Пип скрылся, гордо и сердито закинув голову, с чувством наигранно-благородного негодования, вполне, впрочем, справедливого.

Ах, если бы не очки!

А как хотелось Константину Петровичу оказаться на месте хоть Радена, хоть Сиверса, ну пусть бы последний усадил его на плечи, а не Пояркова. Мечталось показать свою силу, ловкость и не пасовать перед туповатым начальством. Силу он ценил всю остальную жизнь. Россия нуждалась в сильных, храбрых и умелых людях.

Сейчас он смотрел на серый мрачный Литейный проспект из окна и думал, что не нашлось ни одного за долгие годы человека, который удовлетворял бы этим требованиям. Сильный деятель, знающий, что хочет власть, спас бы державу. Сам Константин Петрович знал, что нужно России. Он обладал волей и упорством, его считали несгибаемым и неуступчивым в делах государственных, но он по-настоящему не мог бы управлять страной. Силы и мощи физической недоставало. Он надеялся на покойного императора Александра Александровича, и поначалу, казалось, шло хорошо, а потом не заладилось, и бывший воспитанник перестал слушаться. Не раз и не два Константин Петрович убеждался, что государь поступает иначе, чем уславливались. Генерал Черевин однажды под воздействием винных паров проговорился:

– Эх, Константин Петрович, Константин Петрович, с вашим умом я бы горы своротил и новые бы понастроил! А вы все критикуете и критикуете. Всем недовольны, все порицаете. И справедливо, надо заметить. Справедливо! Но управление бюрократическим механизмом требует положительных решений. Отрицание есть лишь первый этап, а дальше что делать? Делать-то что дальше? Вот в чем закавыка! Указующий перст России необходим. А вы давеча разнесли в пух и прах предложения путейцев, Полякова обругали, идущего в гору Витте не пожелали поддержать и ушли почивать на лаврах да синодальные отчеты писать. Этого государю мало!

Устами Черевина вещал император. Генерал потом спохватился и при встрече долго отводил взор, кланяясь, однако, ниже, чем раньше. Константин Петрович не обиделся – он знал, что его упрекают в излишнем негативизме и неумении выдвинуть собственную положительную программу действий. Но фантастических прожектов при дворе хоть отбавляй, и с ними приходилось бороться. Осторожность, приверженность к традиции лучше подозрительных новаций. Разбудить Россию нелегко, а умирить невозможно.

Да, России нужны сильные люди, с сильной волей и твердым характером. Слаба Россия, слаба! Наедине с собой – шатается. Шаткость – свойство характера. Недаром у Федора Михайловича Достоевского один из героев носит фамилию Шатов.

Вот почему сюжет с шалунами Раденом и Сиверсом он подробно занес в дневник и даже нелепую речь директора Пошмана не сократил. И тогда в зале, и после за письменным столом, вспоминая происшедшее, Константину Петровичу становилось тоскливо от сознания какой-то собственной ущербности. Очки виноваты, очки! И арбатские противные драчуны его снежками закидывали, сваливали в сугроб и высмеивали. Ах, если бы не очки! И он еще больше уходил в себя, замыкался, отстранялся от шалунов и проказников, но, случалось, все-таки грешил вместе с ними, сознавая в глубине души вину перед Богом; хотя грех и невелик, а внутри неспокойно и стыдно. Трубки и табак Махало и Чвайка во время обыска у большинства нарушителей порядка изъяли, но хитроумный Пейкер сделал изобретение: предложил вместо трубок курить папиросы, рогатые, конечно, побежали в Дом армянской церкви и в магазине Богосова накупили лучших сортов. А Пейкер и прочие довольствовались самодельщиной. Пейкер взялся фабриковать папиросы. Да как ловко! Сперва свертывал трубочки из печатной бумаги и набивал их табаком. Курилось не очень хорошо. Тогда он усовершенствовал процесс с помощью карандаша и более подходящей оболочки. Пластинку тонкой почтовой бумаги Пейкер заклеивал по краям, потом загибал трубочку с одной стороны, набивал табаком и загибал другой конец. Курили, выдувая дым в печную трубу. Пока один увеселялся, второй караулил, не покажется ли инспектор или смотритель. Пейкер не ощущал недостатка в клиентах. Словом, жизнь в училище кипела. Иногда случались и большие неприятности, Тот же Раден с Сиверсом, Врангелем, Керстеном и Поповым поймали Сальватори, заперлись в классе и больно высекли несчастного за фискальство. Юшу Оболенского чуть не исключили за кутеж. Ему в лазарет третий день приносили свежайших устриц от Смурова и обильный изысканный обед от Излера. Начальство, конечно, пронюхало и выразило недовольство.

Юридическая консерватория

Чего только не пели правоведы! Лицейские первого призыва стихи кропали как сумасшедшие, а правоведы ушли в песню, будто бурлаки. Нет, недаром из их среды вырвались Чайковский, Александр Серов и Стасовы. Из ничего и не получается ничего. Пели правоведы разное и всякое, нередко далеко небезобидное. Непрощенного декабриста Рылеева:

 
Не слышно шуму городского,
На Невских башнях тишины…
 

Кое-кто утверждал, что знаменитые слова только отнесены на счет казненного поэта, а на самом деле принадлежат другому декабристу, живущему и поныне. Пели давыдовские застольные:

 
Где друзья минувших лет,
Где гусары коренные,
Председатели бесед,
Собутыльники седые?
 

Цитировал Константин Петрович стихи партизана по памяти и вместо «седые» поставил пришедшее на ум «драгие»… Но, возможно, так и пели. Энергические песни славного вояки нравились почему-то немцам. Сивере и Пейкер при каждом удобном случае заводили:

 
Бурцев, ёра, забияка,
Собутыльник дорогой!
Ради Бога и… арака
Посети домишко мой!
 

В цитате из дневника тоже скрывается доказательство, что Победоносцев заносил давыдовские слова по памяти. У него в дневнике стоит: «Ради рома и арака…» Однако, печатая отрывки из дневника в «Русском архиве» у Петра Бартенева и затем в отдельном подарочном – для друзей и немногих! – издании, не поправил. И здесь весь Победоносцев – в правде воспоминаний, в правде мелочей, в верности тому, как оно, собственно, было! Немцам в ухарстве не откажешь. Давыдовское, исконно русское, гремело раскатисто и победно. Сивере на «эр» нажимал – стекла вздрагивали. Пейкер прокуренным баском подхватывал, и получалось прекрасно, как на гусарской – настоящей – пирушке.

Украдкой, не очень громко, затягивали солдатскую, печальную и тоже, между прочим, вроде бы декабристу какому-то принадлежащую:

 
Послушайте, братцы,
Советов моих,
На всяком есть месте
Выгоды свои.
Генерал в карете
К разводу спешит,
А наш брат в шинели
Чуть ружье тащит…
 

Завершалась тоскливая мелодия – слезы на глаза наворачивались:

 
Убежал от пушек —
Дают крест златой;
Оторвало ногу,
Так ступай домой.
Что же будешь делать,
Когда дома нет —
Вот тебе награда
За двадцать пять лет!
 

Песня впечаталась в память, и Константин Петрович не вымарал ее из опубликованного дневника через четыре десятка лет, когда его на всех углах поносили как человека, равнодушного к бедам народа и желающего ему зла. И в этом тоже весь Победоносцев – не утаивающий ни от себя, ни от других жестокости окружающей русской жизни.

Итальянские меломаны создали свой кружок. В него входили Врангель, Диодор, Попов и прочие любители сладостного южного стиля. Они бредили ариями, популярными с времен Виардо и Рубини. Словом, пение занимало чуть ли не больше внимания, чем юридические дисциплины, что скрашивало Константину Петровичу отдаленность от. Хлебного переулка и домашнего угощения. Весной 1845 года, майским свежим вечером, прячась в тихом уголке, он изливал на бумагу волновавшее сердце и ум: «Все молоды, все поют, и песни, которые слышишь и поешь здесь, наверное останутся в ушах на всю жизнь». Он не ошибся: песни действительно остались в ушах на всю жизнь. Он уверился в великой силе пения, в том, что человеческий голос формирует характер или по крайней мере способствует этому. Позднее он не разрешал открывать церковно-приходские школы без учителей пения и начинал прославленные обер-прокурорские инспекции с соответствующих уроков, а затем шел в храм и там прилежно слушал, наслаждаясь дивным инструментом человеческого голоса.

«Выйдешь в сад – весною пахнет; с грустью вспоминаешь деревню, но и тут – весенний воздух, молодой лист, птичка чирикает. Мудрено ли, что и мы все принимаемся чирикать? Чирикаю и я, запевая любимую майскую песню:

 
Wie herrlich lauchtet
Mir die Natur,
Wie glänzt die Sonne,
Wie lacht die Flur…
 

В эту минуту слышу, в саду составился живой, звонкий, ладный хор. Поют русские песни, шевелящие душу, поют «В темном лесе…», а вот затянули другую, и слышу припев: «Две собачки впереди, два лакея позади…», «Ваша воля, ваша власть…» и прочее.

Пение разнохарактерное…»

Каково?! Кто бы мог вообразить, что человек, о котором говорили и писали то, что говорили, и писали о Константине Петровиче, в зрелой и вполне осознанной юности чирикал и запевал любимую майскую песню, да еще на языке лютеран и католиков! Кто бы мог подумать?! Невероятно! И вместе с тем очень вероятно и очень похоже и не вызывает у меня ни тени сомнений. И напрасно мне будут приводить факты из биографии жестокосердного и призывавшего к восстаниям Маркса, который мечтал стать поэтом и слагал стихи, или Сталина, грешившего тем же, или какого-нибудь Дзержинского вкупе с Андроповым, игравшим на рояле и тоже слагавшим лирические вирши, одновременно гноя в лагерях и тюрьмах тысячи талантливых людей лишь за то, что они чувствовали, думали и писали не так, как хотелось коммунистам. Только, кажется, Ленин, а позднее Ягода и Ежов с Берией не терзали бумагу. Впрочем, Ежов, рассказывают, пел. – А его неродная дочь, сосланная на Север, до сих пор слагает стихи. Стремление людей определенного психологического склада превратить себя в творцов и в творениях излить душу общеизвестно. Но их примеры, если кто-либо попытается воспользоваться этим одиозным приемом для того, чтобы низвести мое удивление до уровня ошибочного утверждения или пошлости, не окажут серьезного воздействия на думающего читателя. Я убежден, что в интеллект юного правоведа закладывался цивилизованный психологический фундамент. Как образованный европеец, Константин Петрович не старался насиловать собственную природу и оставался таким, каким она его создала. Он не принуждал себя слагать оды, когда был призван к иному.

«Вспоминаю, как зимою в спальнях, – продолжал Константин Петрович заполнять дневник прекрасным, выработанным почерком, – Юша садится к фортепиано и запевает своим приятным тенором цыганские песни и романсы «За Уралом за рекой…», «Скинь-ка шапку…» и прочее, а около него кружок любителей слушает и подпевает». И опять здесь возникают немцы, которые в тесном единстве с русскими предаются отнюдь не греховному занятию. Среди главных голосов – непременно силач и шалун Раден. Он хвалится своей октавой, пристает, хотя и немец, к церковным певчим и любит, подойдя к окну, пустить ее в стекло на полную мощь. У немцев глотки крепкие и голоса красивые. Вообще немцев в училище хватает. Константин Петрович сошелся с одним, по фамилии Энгельгардт. Немцы местные ввели в употребление дорогие их сердцу хоры, которые и остальные охотно поют с ними.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю