355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Победоносцев: Вернопреданный » Текст книги (страница 18)
Победоносцев: Вернопреданный
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:06

Текст книги "Победоносцев: Вернопреданный"


Автор книги: Юрий Щеглов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 51 страниц)

Люд московский и Лев великий

Раньше прочих откликнулась на напечатанные в «Церковных ведомостях» вездесущая Софья Андреевна, оторвавшись от многочисленных пеленочных, педагогических, коммерческих и хозяйственных забот. Она не преминула упрекнуть Святейший синод в рассылке секретного распоряжения: не отпевать в церкви Льва Николаевича после смерти. Ничего подобного Святейший синод, конечно, не предпринимал. Реакцию некультурной и чаще безрелигиозной толпы на обращение митрополитов Константин Петрович, конечно, предполагал, но она неожиданно оказалась слишком бурной. Граф Толстой, как и Софья Андреевна, считал, что Святейший синод подстрекает верующих к расправе над ним. Московские радетели порядка, да еще выпивши, бросали увесистыми булыжниками графу в спину:

– Теперь ты предан анафеме и пойдешь по смерти в вечное мучение и издохнешь как собака!

– Анафема ты, старый черт! Будь проклят!

Орали вслед Льву Великому еще всякое и разное, крайне непристойное и болезненное. Константин Петрович презирал и ненавидел фанатичную толпу, однако что было делать? Молчать? Но ведь и сам Толстой не молчал. В немедленно составленном ответе он признавался, что испытал страх – боялся быть избитым.

– Вот дьявол в образе человека! – кричали иногда и в лоб. – Рога вон выросли!

Такого рода уличные сюжеты переводили столкновение с графом в полицейское русло, что способствовало быстрому росту антиклерикальных настроений.

Тут, безусловно, до греха было недалеко. Дом в Хамовниках могли поджечь и разбойники, и провокаторы, нашлись бы охотники подпустить красного петуха в негодующе притихшую и взволнованную Ясную Поляну. Костерили писателя неприличными ругательствами и клеймили самыми последними словами, что и печатать никоим образом цензура бы не дозволила. Между тем доставалось и правительству. Наиболее рьяные недоброжелатели твердили, что графа давно пора, никого не спрашивая, заключить в монастырь. Наряд жандармов, котомка, телега – и на Соловки. Чего проще!

– Если правительство не уберет тебя, мы сами заставим тебя замолчать! – грозили собравшиеся у дома в Хамовниках разгоряченные и постоянно подогреваемые подозрительными лицами кучки мелких торговцев, крестьян и ремесленников.

Кое-кто готовился перейти от обещаний к делу:

– Чтобы уничтожить тебя, прохвоста, у меня найдутся средства! – изо дня в день вопил истошно один и тот же охотнорядец в подбитой ватой поддевке и мясном поверх надетом замызганном фартуке.

Когда Константин Петрович читал ответ Толстого, то более всего его коробили приведенные писателем мерзкие возгласы. Именно они превращали графа чуть ли не в политически гонимого диссидента и действительно представляли значительную и для церкви и для общества опасность. Обер-прокурор не хотел, чтобы над противником Святейшего синода и его лично висел дамоклов меч физической расправы. Остальные места в самооправдании Толстого он легко бы оспорил в открытой схватке, но как унять взбудораженный и распоясавшийся плебс? Сложившуюся психологическую ситуацию, чреватую непредсказуемыми последствиями, отягощала вдобавок невозможность что-либо переменить. Власть, к сожалению, в данном случае оказывалась бессильна. Легко выставить городовых рядом с домом в Хамовниках, еще легче послать полуэскадрон драгун или два десятка казаков в Тульскую губернию, но Толстые с презрением отвергнут подобного рода вмешательство ради защиты, и позора не оберешься. Константин Петрович припомнил эпизод, происшедший с ним, и не где-нибудь, а в Божьем храме. Безобразие неуправляемой толпы, бросившейся за святой водой, привело в ужас, сердце схватило, и пришлось бежать без оглядки. Каким благодетельным явлением вышла бы тут власть! Толпа есть толпа, думал он, как быть без власти?! Досаднее всего, что искренность верующих не подлежала сомнению. Но какова их вера, если есть нужда прибегать к нагайке?

Чем гуще уплотнялись сумерки, окутывавшие Литейный, тем глубже он погружался в мучительные воспоминания почти четырехлетней давности. Кое-что в строчках Толстого задевало лично. Ему чудилось, что граф, когда писал, видел перед собой, быть может, даже не его – Константина Петровича Победоносцева, какой он есть, а скорее, карикатуру из бульварного журнальчика.

Лев Великий утверждал, что постановление Святейшего синода незаконно или же умышленно двусмысленно. Когда Константин Петрович в нетерпении просмотрел доставленные Саблером бумаги от графа, он спросил:

– Что же Лев Николаевич под сим имеет в виду? Где обнаружил двусмысленность? В чем она?

Владимир Карлович пожал плечами. Затея обер-прокурора относилась к числу многих допущенных в недавнее время ошибок.

– И дальше не очень ясно повествует граф. Постановление, дескать, произвольно, неосновательно, неправдиво, содержит в себе клевету и недопустимое подстрекательство к дурным чувствам и поступкам. В чем он усмотрел произвольность и подстрекательство? И как иначе довести до сведения общества мнение церкви, митрополитов и Синода? Отправить его сиятельству тайное послание? Насчет вразумления он опровергает, что ничего похожего никогда не производилось. Прямо не производилось, но косвенные попытки, Владимир Карлович, совершались, и не раз. Он сам не желал повернуться в сторону Синода, пока я занимаю кресло обер-прокурора. По-христиански ли это? Что ж, мне в отставку из-за него подавать?

– Упаси бог! – воскликнул Саблер. – Упаси бог!

Грубые упреки

В несдержанных и даже нарочито огрубленных – яростных – формулировках Толстой оправдывал отречение от Православной церкви тем, что всеми силами души желал служить Господу. Он отрицал, что восстал на Него. Чувствуя, вероятно, слабость принятой позиции и внутренний антиисторизм и антагонизм ряда утверждений, граф нестеснительно сообщал, что в течение многих лет исследовал учение церкви, изучил и критически разобрал догматическое богословие, а на практике строго следовал в продолжение более года каждому предписанию церкви, соблюдая все посты и все церковные службы. К какому же выводу пришел он, ищущий истину? Итог получился неутешительным: «…Я убедился, что учение церкви есть теоретически коварная и вредная ложь, практически же собрание самых грубых суеверий и колдовства, скрывающее совершенно весь смысл христианского учения».

– Он ничего не понял в вере как таковой, – сказал примирительно Саблер. – Он не понял, что это за состояние души. Он напал на традицию церкви и ее обрядность лишь оттого, что психологическое состояние человека веры, не основанной на житейском или научном опыте, ему лично неведомо. Вы только послушайте, что он полагает. – И Саблер мягко взял из рук Константина Петровича бумаги писателя. – Обратите внимание на пассажи, свидетельствующие, что Лев Николаевич не ознакомился с вашими статьями «Вера» и «Церковь». Ну как так можно? Позвольте процитировать одно характерное место.

Константин Петрович охотно кивнул, хотя он абсолютно, как ни странно, потерял интерес к полемическим эскападам единственного соперника. Возражения выглядели легковесно, и в них отсутствовало подлинное страдание.

– «Стоит только почитать требник, – продолжил Саблер, прилежно водя мизинцем по строчкам Толстого, – проследить за теми обрядами, которые не переставая совершаются православным духовенством и считаются христианским богослужением, чтобы увидать, что все эти обряды не что иное, как различные приемы колдовства, приспособленные ко всем возможным случаям жизни».

– Что же он желает? – прервал тихий голос Саблера обер-прокурор. – Неужели он добивается, чтобы все хранимое народом в сердце в течение столетий было развеяно в прах? Я не собираюсь с ним вступать в теологические споры, но начинаю приходить к выводу, что граф слишком далеко отстоит от того, к чему он как реалист обязан стоять близко, то есть к жизни народной. И не только в качестве патрона яснополянской школы для крестьянских детей или жертвуя скромную толику средств из накопленных Софьей Андреевной огромных богатств на помощь голодающим!

Константин Петрович говорил сердито, даже негодующе, но не переходил на личности, что стоило, признаться, немалых усилий.

– Впрочем, продолжайте. Что этот аристократ ставит в укор нашему несчастному духовенству во глубине российской пустыни? Его собрат по перу господин Лесков был мастер высмеивать духовенство. А граф клеймит!

– «Для того чтобы ребенок, если умрет, пошел в рай, – повторил толстовские слова Саблер, – нужно уметь помазать его маслом и выкупать с произнесением известных слов. Для того чтобы родильница перестала быть нечистою, нужно произнести известное заклинание…»

– Прошу вас, Владимир Карлович, достаточно, если там нет ничего другого.

И Константин Петрович поднял ладони к лицу, как бы защищаясь от удара.

– Он упрекает священников, что они произносят упомянутые заклинания за мзду.

– Вы знаете, Владимир Карлович, что на практикесельское духовенство с голоду бы сдохло, если бы не приношения мирян. Я всю жизнь боролся, чтобы улучшить материальное положение нашего нищего и обездоленного клира. И буду бороться! Я не разделяю большинства идей и взглядов Сергея Юльевича Витте, но он как министр помог Святейшему синоду, выделяя ежегодно финансовые средства ведомству, едва сводящему концы с концами. Николай Христианович Бунге держал меня на полуголодном пайке. Ну что там еще? Тягостно слушать заблудшего.

– Граф клеймит религиозных обманщиков, пишет о гипнотизации, в периодическом прощении грехов на исповеди видит вредный обман, а в крещении младенцев – явное извращение всего того смысла, которое могло иметь крещение для взрослых.

Вечером, когда Саблер ушел, Константин Петрович вернулся за письменный стол и еще раз внимательно, подавляя то и дело вспыхивающее недоброе чувство, строка за строкой перечел текст. Он решил опубликовать его с обоснованными купюрами. Он призвал Катю и прочел ей два коротких фрагмента из присланного Толстым. Граф утверждал, что Христос выбросил бы из церкви все эти ужасные антиминсы [37]37
  Антиминсы– церковная утварь, принадлежности культа, используемые при богослужении.


[Закрыть]
, копья, кресты; чаши, свечи, иконы и «все то, посредством чего они, колдуя, и скрывают от людей Бога и Его учение».

То, что не понимал Кольридж

– Он признается, что не верит… – Константин Петрович запнулся и затем продолжил, несколько путаясь и повторяясь: – Они не верят в то, во что они говорят, что верят. Они – это мы с тобой, Катя. Но не только мы. За нами люди, народ, история. Ну что ты думаешь по этому поводу? И вот последнее – выдержка из Кольриджа. Начинает с него и завершает русским переводом и собственным комментарием.

– Чем же полюбился ему Кольридж? – спросила удивленно жена, превосходно знающая английскую поэзию в подлинниках. – Неужели Толстой нуждается в чужой аргументации? Он ищет поддержки у Кольриджа?! Бесподобно!

Константин Петрович прочел эпиграф на языке оригинала, а потом повторил по-русски:

– «Тот, кто начнет с того, что полюбит христианство более истины, очень скоро полюбит свою церковь или секту более, чем христианство, и кончит тем, что будет любить себя – свое спокойствие – больше всего на свете». А Кольридж, насколько мне известно, неправославный. У Толстого сплошная натяжка.

– Есть еще выражение, которое не пришло на ум графу: «Святая ложь»!

Жене нельзя отказать в тонкости понимания предмета спора. И ей была близка и дорога истина не менее, чем кому-либо другому из искренне верующих в Спасителя.

Комментируя цитату из Кольриджа, отступник Лев Великий писал: «Я шел обратным путем. Я начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же люблю истину более всего на свете».

– Далее он противоречит себе, – заметил Константин Петрович, – противоречит тому, что писал выше. Я полагаю, что ты согласишься со мной. Вот каков у него заключительный пассаж: «И до сих пор истина совпадает для меня с христианством, как я его понимаю». Не лишняя и весьма уместная оговорка. И наконец: «И я исповедую это христианство; и в той мере, в какой исповедую его, спокойно и радостно живу и спокойно и радостно приближаюсь к смерти». Ни Кольридж, ни Толстой не понимали, что само разделение, сам водораздел, который они проводят, есть дело пагубное, ведущее к неверию.

– В чем же противоречие? – спросила жена.

– Чуть выше граф открывает нам, что отрекся от церкви, перестал исполнять ее обряды и распорядился, чтобы, когда будет умирать, к нему не допускали церковных служителей, а мертвое тело убрали бы поскорей без всяких заклинаний и молитв, как убирают всякую противную и ненужную вещь, чтобы она не мешала живым. – Константин Петрович сделал паузу, а затем с объяснимой горечью прибавил: – Какая уж тут радость! И может ли при указанном восприятии христианской кончины идти речь о спокойствии?

– Поразительно, что при столь определенном отношении к человеческой смерти Софья Андреевна еще на что-то сетовала, – произнесла тихо, без тени иронии или укора Екатерина Александровна, вспомнив недавнее письмо жены графа. – Он не заглядывал в «Московский сборник». Я не могу себе представить, что кто-нибудь – пусть и замечательный романист – способен пройти мимо высказанных там мыслей. Я более не хочу обсуждать ни его возражений, ни его…

Похороны в эпоху Сталина и других вождей

И Екатерина Александровна резко поднялась и покинула кабинет. Саблер и жена, не сговариваясь, противопоставляли некрасивым откровениям Толстого статьи из «Московского сборника». Чтобы завершить похоронный финал, а также отчасти умерить буйный восторг советских атеистов, певших на разные лады осанну Льву Великому за то, что он распорядился не ставить на яснополянском зеленом холмике крест, используя сей прискорбный факт в качестве детской загадки: мол, чья могила без креста – во всякого рода литературных кроссвордах, я приведу выдержку из очерка «Церковь», заметив, что натуралистические признания Толстого не могут не вызвать протеста, а чувства Константина Петровича должны тронуть всякое живое сердце.

«Говорят, что обряд – неважное и второстепенное дело, – так начинается четвертая глава очерка, скрываемого в коммунистическую эпоху от глаз читателей. – Но есть обряды и обычаи, от которых отказаться – значило бы отречься от самого себя, потому что в них отражается жизнь духовная человека или всего народа, в них сказывается целая душа… У нас, в России, характерная народная черта – религиозное отношение к мертвому телу, исполненное любви, нежности и благоговения, Из глубины веков отзывается до нашего времени, исполненный поэтических образов и движений, плач над покойником, превращаясь с принятием новых религиозных обрядов в торжественную церковную молитву. Нигде в мире, кроме нашей страны, погребальный обычай и обряд не выработался до такой глубокой, можно сказать, виртуозности, до которой он достигает у нас; и нет сомнения, что в этом его складе отразился наш народный характер, с особенным, присущим нашей натуре мировоззрением. Ужасны и отвратительны черты смерти повсюду, но мы одеваем их благолепным покровом, мы окружаем их торжественной тишиной молитвенного созерцания, мы поем над ними песнь, в которой ужас пораженной природы сливается воедино с любовью, надеждой и благоговейной верой. Мы не бежим от своего покойника, мы украшаем его в гробе, и нас тянет к этому гробу – вглядеться в черты духа, оставившего свое жилище; мы поклоняемся телу, и не отказываемся давать ему последнее целование, и стоим над ним три дня и три ночи с чтением, с пением, с церковной молитвой. Погребальные молитвы наши исполнены красоты и величия; они продолжительны и не спешат отдать земле тело, тронутое тлением, – и когда слышишь их, кажется, не только произносится над гробом последнее благословение, но совершается вокруг него великое церковное торжество в самую торжественную минуту бытия человеческого! Как понятна и как любезна эта торжественность для русской души! Но иностранец редко понимает ее, потому что она – совсем ему чужая. У нас чувство любви, пораженное смертью, расширяется в погребальном обряде; у него – оно болезненно сжимается от того же обряда и поражается одним ужасом».

Кто жил и умирал в советские времена, кто хоронил близких и далеких, знает и помнит – пусть на том свете – набивший оскомину траурный марш Фридерика Шопена, торопливые действия товарищей по работе, скучные стандартные речи и скорое бегство с кладбища в лучшем случае на поминки, а в худшем – по своим мелким и унылым делам. Ни родиться толком, ни умереть! Отношение к мертвому телу обезображено до последней степени. Мало кто из православных и неправославных отваживался обратиться к священнослужителям, а нынче любого, бывает и с чужой кровью и даже неверующего, стремятся отпевать в храме. Вот какова сила обряда, который вызывал такое отвращение у графа Льва Толстого! И что поразительнее прочего, с ним, не заявившим о себе как об атеисте, солидаризировались большевики! Похороны в эпоху Сталина – дополнительное мучение, дополнительное оскорбление усопшего, дополнительное унижение. Да вождю всех народов похороны и не нужны были. В лагере номерок прикрутят на большой палец ноги и в яму – вечная мерзлота заглотнет! Зачем тут церковь, зачем обряд, зачем погребальный хор? Сколько православных и неправославных так ушло в небытие? А кладбище между тем для себя и соратников посередине столицы устроил, будто желал подчеркнуть – смерть рядом с вами. И все могилы без креста! С крестом – ни одной. Действительно, выходило как-то по-толстовски: тело убирали, как убирают всякую противную и ненужную вещь, чтобы она не мешала живым. Толстой – противник насилия, противник революционеров, противник, несомненно, окровавленных расстрельщиков из коммунистического стана, а в чем-то сходился с ними – богохульниками. Здесь нет загадки, и каждому легко найти ответ.

Слава богу, Константин Петрович не дожил до лихих и долгих деньков, когда смерть на Руси превратилась в массовое и обыкновенное явление. Человек исчезал в ГУЛАГе, и не последнего «прости», ни молитвы, ни погребального обряда. Как после рукопашной на войне, где не оказалось победителей, выделявших по санитарно-эпидемиологической обязанности похоронные команды.

Без церкви и Бога, без обряда и священнослужителей в стране сплошная война, война внутри общества, непримиримая, неустранимая, нескончаемая, вечная война.

С крестом и без креста

Сейчас после отставки, после того как император отверг все, что связано с деятельностью обер-прокурора, после измены Витте и предательства таких иерархов церкви, как митрополит Антоний, после разрушения здания, которое он возводил годами, болезненно и с тоской перебирая в памяти узловые моменты жизни, он еще и еще раз приходил к выводу, что не допустил промаха, отказав графу Толстому в просьбе вручить письмо сыну зверски убитого народовольцами царя. Страхов тогда не растерялся. Он бросился к Константину Николаевичу Бестужеву-Рюмину, оторвав его от исторических и педагогических занятий. Знаменитый ученый и близкий родственник полубезумного декабриста, кончившего дни на кронверке Петропавловской крепости в обществе еще четырех несчастных, которые не ведали, что творили, Бестужев-Рюмин принял письмо и пообещал немедленно передать его брату царя Сергею Александровичу. В сем решении скрестилось разное – и то, что он читал лекции молодому великому князю, и то, что был кровно связан с мятежниками образца 1825 года – дядя был первым другом и помощником Сергея Муравьева-Апостола, и то, что юридическая сторона возмездия не казалась ему столь уж важным обстоятельством, и то, что, в сущности, он соглашался с мыслями Толстого, а тот в свою очередь не захотел или не сумел вникнуть в ужасный феномен революции, которую невозможно ничем насытить. Прощенные первомартовцы открыли бы дорогу новым преступлениям. И так без конца!

Константин Петрович действовал безошибочно, когда осудил Владимира Соловьева и не пошел на поводу у Страхова. В Петербурге говорили, что, когда Бестужев-Рюмин заколебался и обещал подумать, Страхов напомнил о декабристах:

– Интерес Льва Николаевича к событиям, в которых был замешан Михаил Павлович, не случаен, и он далеко не угас.

Этого оказалось достаточно, чтобы Бестужев-Рюмин взял обращение. И император действительно получил его, впрочем, оставив без последствий. Ходили слухи, что он велел устно объяснить графу:

– Если бы покушались на мою жизнь, то я бы помиловал негодяев, но убийцам отца нет прощения.

Константин Петрович сей слух считал легендарным. Он всячески укреплял императора в стремлении соблюсти закон и исполнить приговор. Одновременно борьба с Толстым и победа, как ему мнилось, над толстовским неверием не принесли ни удовлетворения, ни пользы церкви и обществу. Что-то осталось недосказанным и недопроявленным. В душе осел тяжелый и горький осадок, однако иначе он не мог поступить. Он искренне верил, что с крестом лучше и правильней, чем без креста.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю