Текст книги "Победоносцев: Вернопреданный"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 51 страниц)
В тот вечер, когда Константин Петрович шел по набережной Екатерининского канала мимо впоследствии рокового места, где страдающий триппером Рысаков с Гриневицким, переполненным польской злобой, бросили в карету Александра II бомбы, его догнал князь Павел Петрович Вяземский, спешащий по тому же адресу.
– Весьма рад, что вы наконец перебрались в Петербург, – сказал сын очкастого поэта Вяземского, человека, который называл себя другом Пушкина, но в действительности, скорее, был его приятелем. – Я сам люблю Москву и желал бы жить там, но, увы, дело варится здесь, и дело великое. Я никогда вас у Елены Павловны не встречал. Вы давно ей известны?
– Отнюдь, – ответил скромно Константин Петрович, удивленный вольной манерой отпрыска важничающего министерского бюрократа заговаривать с неблизким знакомцем, с каким шапочно сталкивался и не припомнить где.
Старшего Вяземского Константин Петрович не очень любил за тесные отношения с Нессельроде и стремление к чинам не только придворным. Сын тоже завернул на служебную лестницу, хотя более имел склонность к литературным прениям и пустому болтливому вольнодумию.
– Едва великая княгиня появилась в Петербурге и вышла замуж, батюшка предрек ей большую будущность. Однако со временем стал грустнее смотреть на ее жизнь при нашем казарменном дворе. Считал, что она здесь не заживется, ибо не уживется: разногласие девушки, получившей воспитание в благородном пансионе, с прочими членами царской семьи слишком остро. Ей по нутру европейские нравы, а Россию к Европе не скоро пристегнешь. А если и пристегнешь, то рваться и дергаться она сразу начнет в сторону Азии.
– Да и надо ли пристегивать? – не удержался Константин Петрович от едкого замечания. – Нам с Европой будто бы не по пути.
– Вы полагаете? – иронично спросил младший Вяземский.
Константин Петрович предпочел промолчать. У ворот в сад Михайловского дворца толпились кареты. Съезд, видно, предстоял торжественный. Еще в Училище правоведения Константин Петрович слышал о великокняжеских «четвергах». Между тем сегодня не четверг, а вторник. Константин Петрович, как только снял надоевшую за день провинциальную шубу, обнаружил, что малосимпатичный сын популярного отца исчез, растворился в густых и теплых лучах сотен свечей, в волнах приглушенной квартетной музыки и в ароматах женских духов. В Михайловском запах потных подмышек и после танцев не ощущался. Великая княгиня, судя по происходящему, отлично прижилась в России, не оставляя, однако, надежды превратить ее в европейскую страну. У поляков есть пословица: «Надежда – мать глупых». Но глупой великую княгиню не назовешь.
Друзья несчастного народа– Мы отменили рабство, – произнесла она позднее в беседе с Константином Петровичем, делая упор на местоимении. – Да, мы отменили рабство. Но вряд ли удержим государство от возврата к прошлому, если не проведем радикальную судебную реформу. В Англии судебной власти отдается приоритет.
И тут она выговорила на неисправимо дурном русском фразу, запомнившуюся Константину Петровичу навсегда и укрепившую возникшую симпатию к ней и баронессе Раден.
– Не правда ли, Эдита, суд есть нечто присутствующее везде? Суд не только юридическое понятие. Каждый человеческий поступок – своеобразный судебный приговор. Вот почему судебная реформа – самое значительное деяние нашей эпохи, и должна она быть самой решительной.
Николай Иванович Стояновский – ведущий юрист и непреклонный реформатор – почетный гость нынче в Михайловском дворце. К нему прислушиваются, на него обращены заинтересованные и искательные взоры. Ему приписывали редакцию наиболее резких определений, против которых возражали записные крепостники вроде губернского соседа великой княгини полтавского помещика Позена. Этот Позен – иноземец и малороссийский помещик – постоянно возражал и постоянно угрожал выходом из всяких комитетов. Михайловский дворец он никогда не посещал, бросая издали на великую княгиню на разных общественных сборищах взоры, полные ненависти. Несмотря на то что Константин Петрович в петербургском бомонде был новичок и совершенно никому не ведом, великая княгиня сразу угадала в нем будущего крупного политического – да-да, именно политического – деятеля. Она подвела Константина Петровича к тезке, брату императора, и представила с присущей ей одной оригинальностью, иногда и небезобидной, и небезопасной:
– Враг тайных судилищ, верный слуга Фемиды, непримиримый противник рабства и прочих мерзостей российской жизни, поклонник суда присяжных, словом, друг нашего несчастного народа профессор Константин Петрович Победоносцев.
– Другом народа, если я не ошибаюсь, называли не то Марата, не то Робеспьера, – засмеялся великий князь, блеснув лукаво стеклышками пенсне.
Константин Петрович сразу испытал к тезке неприязнь. Те, кто носит очки в черепаховой оправе, не благоволят к тем, кто защемляет переносицу пружиной, оставляя на коже вдавленные следы.
– Упаси боже вас от участи упомянутых господ. Адвокаты принесли много незаслуженного горя народу Франции. Но у великой княгини собираются действительно только друзья нашего несчастного народа.
– Робеспьер был действительно адвокат, но Марат, по-моему, преподавал медицину. В России института адвокатуры пока нет, да я и склонности не имею к такого рода практическим занятиям.
– Вы, кажется, цивилист? Я читал ваши статьи. Испытываете отвращение к уголовному судопроизводству? Не скрывайте – испытываете! Нельзя не испытывать. Уголовщина в России чудовищна, как нигде.
«Откуда он догадался, что я испытываю понятную брезгливость к уголовщине?» – удивился Константин Петрович про себя. Великий князь поправил небрежно завязанный галстук и распрощался, подхватив под руку крутолобого, с убегающей залысиной нестарого человека, овально подстриженная бородка которого придавала лицу мягкость, интеллигентность и даже какую-то женственность. Это был его главный сотрудник – временный заместитель министра внутренних дел и младший из милютинских братьев Николай Алексеевич, чья звезда уже ярко загорелась на петербургском правительственном небосводе. Если великий князь, по определению императора, вышел ему первый помощник и лишь за ним следовал генерал-адъютант Яков Иванович Ростовцев, то раньше других звал к себе в адмиралтейский кабинет брат царя меньшего милготинского брата. В общем, меньшие братья дружили между собой куда крепче, чем старшие. Великая княгиня не отпускала Константина Петровича ни на шаг и познакомила с массой любопытных гостей, которых за глаза называли эмансипаторами. Теперь эмансипаторы направили усилия на судебную реформу, и споры разгорались вокруг суда присяжных и несменяемости судей. Великая княгиня относилась к социальным пертурбациям с необыкновенной серьезностью и горячностью. Недаром Пушкин ей в альбом переписал стихотворение «Полководец», из-за которого его обругали в патриотической брошюре поклонники фельдмаршала Михаила Кутузова. Пушкин, конечно, немного переборщил, оценивая сложившуюся ситуацию, но драму незаконных и некровных сынов России, лишь по недоразумению носивших иностранные фамилии, уловил с присущей поэтам пронзительностью видения. Несколько строк он из осторожности все-таки скрыл от читателей, печатая произведение:
Вотще! преемник твой стяжал успех сокрытый
В главе твоей. – А ты не признанный, забытый
Виновник торжества, почил, – к в смертный час
С презреньем, может быть, воспоминал об нас.
Все эти слова с успехом легко отнести и к великой княгини Елене Павловне. Она сделала для освобождения русских крестьян от крепостной зависимости, безусловно, не столько, сколько Барклай де Толли для победы над Наполеоном, но именно она, вюртембергская принцесса, которую лишь замужество превратило в православную, еще при жизни императора Николая Павловича выразила открыто желание освободить крестьян своей обожаемой Карловки на далекой Полтавщине.
В музыкальную гостиную постепенно начинали собираться приглашенные. Они рассаживались вокруг полукруглой эстрады, где уже сидел за инструментом гривастый, чем-то смахивающий на Бетховена молодой пианист. Он, опустив одну руку, другой воздушно прикасался к клавишам. Я наблюдал – или, скорее, слышал – подобные прикосновения у Артура Рубинштейна и Владимира Горвица. Такое музицирование издает чистый, прозрачный, различаемый отдельно звук, и даже слитный пассаж состоит из внятных, существующих вместе и не вместе звуков.
– Сегодня у нас Франц Шуберт, – сказала веско великая княгиня.
И наискосок прошелестело: «Шуберт, Шуберт, Шуберт! Ах, Шуберт!» Рядом с Константином Петровичем, в кресло опустился Кавелин с характерной прядью русых волос, свисающих на высокий лоб. В окружении великой княгини все были высоколобыми. Кавелин наклонился к Константину Петровичу и произнес почти шепотом:
– Я только что из дворца. Цесаревич о вас отозвался восторженно.
Бурная романтическая музыка затопила гостиную, и поздравления Кавелина утонули в бушующем море звуков.
Возможна ли мирная борьба с социализмом?Владимир Карлович Саблер и Алексей Александрович Ширинский-Шихматов, оставлявший громкий титул за стенами нарышкинского палаццо, приезжали почти ежевечерне, чтобы справиться о здоровье отставного обер-прокурора и бывшего патрона. Сегодня они выглядели особенно обеспокоенными. Саблер держал в руках какое-то издание, и Константин Петрович безошибочно определил, что именно оно, это издание, и служило причиной взволнованности верных сотрудников. Ширинский-Шихматов подал в отставку вслед за Константином Петровичем.
После первых и долгих приветствий и выяснений самочувствия Владимир Карлович с никогда не изменяющей ему мягкой деликатностью сообщил:
– В городе страшные беспорядки, но Литейный блокирован, и господин Витте просил меня передать Екатерине Александровне и вам, что дому обер-прокурора ничего не угрожает, во всяком случае до тех пор, пока он будет председателем Кабинета министров. В Москве едва ли не восстание. Есть жертвы!
– Нет ничего удивительного, – отозвался Константин Петрович, впрочем, достаточно вяло: собственное молчание тяготило бы его сильнее.
Взор притягивала книжка, корешок которой обхватывала тонкая ладонь Владимира Карловича. Обычно не всегда сдержанный на язык Ширинский-Шихматов не произнес на сей раз ни звука и временами тоже посматривал на руки Саблера. Чувствовалось, что Владимир Карлович никак не решается приступить к главному в нынешнем визите. Да это и понятно: Саблера отличало от многих деятелей той поры толерантность в личных отношениях и принципиальная – врачебная – установка no nocere – не навреди – в отношениях общественных. Столь бескомпромиссный противник церковной политики не только потерявшего престол императора, но и Победоносцева, близкий друг и соратник Дмитрия Сергеевича Мережковского и Зинаиды Николаевны Гиппиус, заметная фигура среди культурных деятелей Серебряного века, само существование коего сегодня отрицается в демократических интеллектуальных кругах, Александр Васильевич Карташев, который после Февральской революции последовательно занимал посты обер-прокурора Святейшего синода и министра вероисповеданий Временного правительства, а в изгнании профессорствовал в Свято-Сергиевской духовной академии, не раз подчеркивал упомянутые черты характера Саблера, сейчас совершенно и несправедливо забытого. Сам выдающийся знаток и любитель истинной, а не показной церковности, Александр Васильевич умел оценить редкие качества в других и независимо ни от каких привходящих обстоятельств. Он считал Саблера талантливым чиновником и чутким церковным политиком, чья умеренность могла сослужить добрую службу России. Вскоре после описываемых событий из печати вышла книга «О мирной борьбе с социализмом», где Саблер самым доброжелательным образом отозвался об итальянском католическом рабочем движении и сделал ряд толковых рекомендаций о своевременности и полезности создания похожего церковного движения у нас. Саблер мыслил широко и по-государственному, в чем-то опережая Константина Петровича. Впрочем, возможна ли мирная борьба с социализмом? Вопрос по понятным соображениям в России не обсуждался и потому повис в воздухе. Точка зрения Саблера повлияла на быстрое введение христианской социологии в духовных школах. Насколько мне известно, первый опыт такого рода, принадлежащий перу Владимира Карловича, нельзя отыскать сейчас ни в одной из библиотек страны.
Саблер прервал томительно затянувшуюся паузу:
– Откровенно говоря, Константин Петрович, я не собирался показывать вам новый номер «Вопросов жизни», зная, как болезненно вы реагируете на унижение державного достоинства России, но Алексей Александрович заявил, что никак невозможно утаить от вас ужасную эскападу покойного Соловьева. Я помню, как вы предрекали, что он докатится до подобных откровений. К сожалению, эти откровения посмертны и ответить на них не представляется удобным.
Саблер протянул журнал, и в глаза Константину Петровичу бросился жирный заголовок «Панмонголизм». Он не шевельнулся и по-прежнему сидел за пустым гигантским столом неподвижно, прикрыв ладонью очки.
– Прочите, – попросил он.
– Не откажете в любезности, Алексей Александрович. У вас лучше получается.
ПанмонголизмШиринский-Шихматов, человек суровой, если не грубоватой внешности, принял журнал, будто снятую с предохранителя гранату, и, почти не справляясь с текстом, вгятно приступил:
Панмонголизм! Хоть слово дико,
Но мне ласкает слух оно…
Ломкое, неприятное, осколочное сочетание букв впивалось в сознание. Константин Петрович слушал, склонив голову, не выражая эмоций, абсолютно спокойно.
Судьбою павшей Византии
Мы научиться не хотим, —
выкидывал булыжно фразу за фразой Ширинский-Шихматов, —
И все твердят льстецы России:
Ты – третий Рим, ты – третий Рим…
– Остановитесь! – воскликнул слабым, тающим голосом Константин Петрович. – Как страшно! Как он мог! Меня считали всегда гонителем Соловьева, хотя я старался только быть справедливым. «Повесть об антихристе» и «Три разговора» примирили меня с непутевым сыном Сергея Михайловича. Я похвалил его.
– Сколько вы добра сделали вообще для этой семьи, – вставил Саблер, видя опасное возбуждение, в которое пришел обер-прокурор.
Для синодальных сотрудников он продолжал оставаться патроном и обер-прокурором. Ширинский-Шихматов, однако, не закрывал журнал, повторяя строки Соловьева про себя.
– Я обратил внимание императора Александра Николаевича и цесаревича Александра Александровича на положение потерявшей кормильца соловьевской семьи. Да и сейчас я не насмешничал над публичными лекциями, которые завравшийся философ читал Великим постом. Едва появилась возможность, я постарался оказать ему поддержку, предав забвению прошлые грехи. Но после услышанного – жалею.
Голос Константина Петровича окреп и напрягся. Он с костяным ударом опустил непохудевшую крупную кисть на столешницу.
– Да, жалею! В лоно церкви он неспособен возвратиться.
Константин Петрович будто запамятовал, что Владимир Соловьев умер пять лет назад. А Ширинский-Шихматов, который разнился от Саблера нетерпимостью и нравом, всегда подталкивал Константина Петровича к крайним высказываниям и решительным – иногда неоправданным – действиям, уловив в ту минуту перемену настроения, несмотря на запрет, продолжил, усиливая соловьевские строки вызывающими декламационными интонациями:
О Русь! Забудь былую славу:
Орел двуглавый сокрушен,
И желтым детям на забаву
Даны клочки твоих знамен.
– Он революционер! Он пытался всегда обмануть церковь.
– Он заблуждался. И простим Владимиру Сергеевичу грехи его тяжкие, – успокоительно произнес Саблер.
– Не понимаю, как Анна Федоровна могла его терпеть рядом с собой, давая приют в Сергиевом Посаде. Ужасно и несправедливо по отношению к памяти Ивана Аксакова.
Между тем Ширинский-Шихматов не позволял улечься поднятой буре. Он вещал зарифмованный текст с темпераментом и нажимом и даже с некой не свойственной княжескому происхождению и занимаемому положению актерской аффектацией:
Смирится в трепете и страхе
Кто мог завет любви забыть…
И третий Рим лежит во прахе,
А уж четвертому не быть.
– Извините меня, Владимир Карлович, но Соловьев здесь, кажется, радуется поражению России?! Или я ошибаюсь?
– Вы не ошибаетесь, Алексей Александрович, – ответил вместо Саблера Константин Петрович. – Любовные страсти разрушили способности молодого человека. Разрешите присвоить ваш журнал. На сон грядущий я внимательней ознакомлюсь с этим блядословием.
Он закончил жестким и оскорбительным определением, но именно оно выражало злое и неуступчивое отношение. Да, натворил юноша предостаточно. И раньше кое-что из написанного Владимиром Соловьевым он характеризовал именно так.
– Очень хорошо, что вы принесли журнал. Теперь я получаю все меньше и меньше газетной и прочей литературы. Спасибо, что не забываете старика. О делах побеседуем в другой раз. Я надеюсь, Алексей Александрович, что император не лишит вас полезной службы.
На самом крайнем флангеМог бы и не беспокоиться! Алексея Александровича император ценил, ему мнилось, что жесткость и демонстративная приверженность к православию и всему подчеркнуто русскому – как тогда называлось костромскому – стилю есть залог административных успехов, в чем он явно ошибся. Князь небыстро продвигался по должностной лестнице: гофмейстер, сенатор, член Государственного совета на блеклом закате карьеры. Между этими ступеньками побывал уполномоченным Красного Креста в Маньчжурии и до самой эмиграции исполнял обязанности председателя, православного Палестинского общества. В товарищи обер-прокурора он переместился из кресла тверского губернатора, где показал себя несгибаемым сторонником консервативных решений. Едва Витте подал в отставку, князь на пять-шесть месяцев занял должность обер-прокурора и довольно часто посещал кабинет в Царском и Петергофе с личным докладом. Конец апреля 1906 года изобиловал новыми назначениями: генерал Шауфус стал министром путей сообщения, Извольский – министром иностранных дел, Стишинский – землеустройства и земледелия, Шванебах получил важную должность государственного контролера, которую некогда занимал Тертий Филиппов. Симпатию императора Ширинский-Шихматов сумел удержать, но синодальный руль оказался слишком тугим и требовал более упругой интеллектуальной мускулатуры.
Вскоре Алексея Александровича отправили в отставку. Вообще Святейшему правительствующему синоду после ухода Константина Петровича не везло. Никто длительно там не задерживался, кроме Саблера, который руководил ведомством до июля 1915 года. У него перенял бразды правления егермейстер Самарин, слетевший с места осенью. Вместо него призвали личность хоть и бесцветную, но достаточно упрямую, никак не желавшую покоряться Григорию Распутину и митрополиту Петроградскому и Ладожскому Питириму. Константин Петрович долго держал его в отдалении от столицы, учитывая чрезмерно бурный темперамент и властолюбивый прямолинейный норов. А бесцветной личностью я назвал некоего Александра Николаевича Волжина – провинциального губернатора и в начале мировой войны директора департамента общих дел Министерства внутренних дел. Самарин и Волжин уронили престиж обер-прокурорской должности донельзя. Последний продержался до августа 1916 года. Затем государю угодно было выудить из тьмы забвения господина Раева, тянувшего лямку по ведомству народного просвещения.
Но всего этого унижения и пренебрежения к Святейшему синоду Константину Петровичу, слава богу, не суждено было пережить. Довольно бездарные Оболенский, Самарин, Волжин и Раев много напортили за какие-нибудь промелькнувшие десять с лишним лет. Саблер и Ширинский-Шихматов хоть церкви были по-настоящему преданы и порядок знали. Недаром Константин Петрович связывал неотвратимо наступающую гибель государства Российского с подавлением религиозных чувств. Нет Бога – и нет страны православной, нет России.
Скажу два-три слова о примечательной судьбе князя Ширинского-Шихматова, перебросив мостик из кабинета на Литейном в берлинскую эмиграцию. Разумеется, Алексей Александрович занимал самый крайний фланг тех, кого большевики вынудили покинуть пределы родины. Революцию он воспринимал как торжество в том числе и еврейства и двух понятий – «коммунист» и «жид» – не разделял, ни на йоту не отличаясь в том от германских нацистов и, как ни странно, от Ильи Григорьевича Эренбурга, который, к сожалению, на упомянутую тему создал весьма и весьма посредственные вирши. Юдофобия князя постепенно теряла оттенок религиозного неприятия и превращалась в ничем не прикрытый убогий национализм. Вполне достаточно того, что князь Жевахов – личность запредельная, полубезумная и обладавшая темным источником доходов, жизнеописатель скомпрометированного родом своей деятельности Сергея Нилуса, одного из создателей и распространителей «Протоколов сионских мудрецов», явился также биографом Алексея Александровича, позволив не всегда добросовестным исследователям притягивать к пошлому ряду неприятных фамилий и фамилию Победоносцева. Возможно и даже наверняка эпитет «неприятные» стоит усилить и написать фразу, которая бы прозвучала так: «…притягивать к пошлому ряду неприятных и неприличныхфамилий и фамилию Победоносцева».
Многие не желают – и их трудно осудить за то – нащупать и провести зримую грань между юдофобией Жевахова и Ширинского-Шихматова, с одной стороны, и неприятием иудаизма и евреев Победоносцевым – с другой. Однако не стертая и завуалированная грань, а более того – достаточно четкий и глубокий водораздел все-таки существует. Есть люди, которые утверждают, и их не так мало, что терпимость к столь нелепой и унизительной для умного и образованного человека, каким был Победоносцев, черте привела в дальнейшем к катастрофическим последствиям для еврейства. Но Победоносцев не отвечает за те процессы, в которых он не участвовал. Он не отвечает за будущее. Он не поощрял ни деятельности «Святой дружины», ни антисемитских выступлений «Союза русского народа», не якшался ни с Дубровиным, ни Пуришкевичем, не поддерживал ни создателей «Протоколов сионских мудрецов», ни их распространителей, отвергал погромы в качестве средства борьбы с евреями, которые требовали расширения и уравнения гражданских прав. В прекрасно документированной книге Савелия Дудакова «История одного мифа» фамилия Победоносцева упоминается трижды, но ни разу автор не устанавливает связи обер-прокурора с криминальными элементами или патентованными создателями провокационных фальшивок. Да, Победоносцев преследовал Владимира Соловьева, в том числе и за филосемитизм и стремление помочь евреям. Да, он одобрял и поддерживал антисемитское направление в культуре и общественной жизни, но «Святую дружину», погромы и особенно «Протоколы сионских мудрецов» ошибочно записывать на его счет. Если бы он хоть как-то был причастен к такого рода событиям, то Савелий Дудаков или другие авторы не преминули упомянуть о том. Да и я никогда не наталкивался ни на что подобное. Правовед и государственный чиновник по природе своей не мог содействовать акциям, направленным на подрыв законодательства и установленной политической системы. В деятельности Победоносцева это прослеживается в большой степени.
Антисемитская политика последних двух императоров отчасти определяла позицию Победоносцева, бюрократического функционера высокого ранга, члена Государственного совета и члена Кабинета министров, известного юриста и законодателя, который стоял за всяческие религиозные и гражданские ограничения для евреев, рассматривая эту национальную группу как революционное бродило, в чем, между прочим, не ошибался. Но погромы, бессудные расправы, убийства, а позднее и геноцид не являлись его психологической средой и стихией.
Оставим затронутую тему на некоторое время и возвратимся к товарищу обер-прокурора князю Ширинскому-Шихматову. В эмиграции он очутился вместе с сыном Юрием Алексеевичем. Сын, разумеется, разделял взгляды отца, умершего в 1920 году. Он возглавил националистическую организацию «Совет национально мыслящей русской молодежи за границей». Писал под псевдонимом Лукьянов. Смесь странных и фантастических убеждений излагал в газетах различного рода и лекциях, прочитанных в Берлине и Мюнхене. Он возражал против иностранной интервенции в Россию, что, безусловно, настораживало германских нацистов еще на ранних стадиях существования гитлеризма. Заняв крайний фланг в эмиграции, Юрий Ширинский-Шихматов оказался во главе монархических групп в Берлине и был втянут агентом Дзержинского в тайные переговоры.