355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Победоносцев: Вернопреданный » Текст книги (страница 49)
Победоносцев: Вернопреданный
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:06

Текст книги "Победоносцев: Вернопреданный"


Автор книги: Юрий Щеглов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 51 страниц)

Для немногих

К чему ни прикасаешься, к какой наугад и скользящим взором выбранной мысли, всегда замираешь, рассекая строку, уходя в ее глубь и поражаясь справедливости и современности и формы, и содержания, торжественному пониманию неразрывности народной жизни, составляющей суть истории. Приведу удивляющий сознание фрагмент из «Духовной жизни», свидетельствующий о том, как обер-прокурор, жестко оппонируя своему времени, сумел заглянуть в нашу эпоху, мистериально разворачивающуюся в XXI веке и изнывающую под бременем часто случайных и плохо подготовленных реформ, не требующих такой скоропалительности. Начало этой статьи столь блистательно и столь фундаментально, что я не берусь его для краткости ни перелагать, ни цитировать, а спешу признаться, что надеюсь вызвать острое любопытство у тебя, читатель, настолько острое, что ты сам тотчас же возьмешься за книгу и нырнешь в текст, начинающийся со слов: «Старые учреждения, старые предания, старые обычаи – великое дело…»

Руки дрожат, голова кружится от сердечного желания цитировать, и дальнейшее! Как трудно отказаться от продолжения следующей мысли: «Их поносят безжалостно, их спешат перелить в новые формы и ожидают, что в новые формы вселится новый дух…» Поклонникам Совета народных комиссаров, секретарям ЦК всяких партий, лидерам и вождям фракций, политологам, политтехнологам, футурологам и прочим комментаторам и инициаторам ужасных, нередко кровавых, событий, к которым они себя считают непричастными, ссылаясь на объективность происходящего, нижеследующее надо вызубрить, как «Отче наш», впрочем, они и «Отче наш»-то знают через пень колоду, если вообще когда-нибудь слышали об этой молитве.

«Для массы недоступно такое сознание, – начинает издалека Константин Петрович, признавая за отдельными лицами определенный уровень исключительности: писано «для немногих», – когда хотят его привить к ней извне, оно преломляется, дробится, искажается в ней, возбуждая лживые и фантастические представления. Масса усваивает себе идею только непосредственным чувством, которое воспитывается и утверждается в ней не иначе, как историей, передаваясь из рода в род, из поколения в поколение. Разрушить это предание возможно – что мы с успехом, это мои слова, и сделали, но невозможно, по произволу, восстановить его, чему свидетельство нынешнее положение, когда губернаторы и мэры ничем не отличаются – ни лексикой, ни манерами, ни многими намерениями – от председателей горсоветов и секретарей райкомов.

«В глубине старых учреждений часто лежит идея, глубоко верная, прямо истекающая из основ народного духа, и хотя трудно бывает иногда распознать и постигнуть эту идею под множеством внешних наростов, покровов и форм, которыми она облечена, утративших в новом мире первоначальное свое значение, но народ постигает ее чутьем и потому крепко держится за учреждения в привычных ему формах».

Сколько было бы сохранено русских жизней, если бы кто-нибудь лет восемьдесят назад задумался над справедливостью приведенных слов!

«Он [народ] стоит за них, со всеми оболочками, иногда безобразными [народным комиссарам и нынешним губернаторам никогда не отважиться на подобную откровенность!] и, по-видимому, бессмысленными, потому что оберегает инстинктивно зерно истины, под ним скрытое, оберегает против легкомысленного посягательства. Это зерно всего дороже, потому что в нем выразилась древним установлением исконная потребность духа, в нем отразилась истина, в глубине духа скрытая. Что нужды, что формы, которыми облечено установление, грубые: грубая форма – произведение грубого обычая, грубого нрава, внешней скудости явление преходящее и случайное. Когда изменятся к лучшему нравы, тогда и форма одухотворится, облагородится».

Читал ли Василий Васильевич Розанов эти строки? А если читал внимательно, а не поспешно пролистывая страничку за страничкой, то так же мог написать о том, что обер-прокурор «изверился в величайшем сокровище мира, в человеческой душе»! Я давно подозревал Розанова в приверженности к «велосипедному чтению», но теперь совершенно уверился в этом его малопочтенном недостатке.

«Очистим внутренность, поднимем дух народный, осветим и выведем в сознание идею, – тогда грубая форма распадется сама собою и уступит место другой, совершеннейшей; внешнее само собой станет чисто и просто».

Какой там скептический ум! Да он верил в светлое будущее, как верит ребенок, что никогда не умрет!

«Но этого не хотят знать народные реформаторы, когда рассвирепеют негодованием на грубость формы и на злоупотребление в древних установлениях. Из-за обрядов и форм они забывают о сущности учреждения и готовы разбить его совсем, ничего в нем не видя, кроме грубости и обрядного суеверия…»

Словом, читайте и читайте внимательно «Московский сборник», и вы найдете в нем ум современный и пророческий.

Так обер-прокурор оппонировал своему времени, так он стремился предостеречь людей, Россию и «русские безумные головы» от всего того, что случилось и еще случится. Так он противостоял террору, который, бросая метательные снаряды направо и налево, надеялся занять место, не принадлежащее ему по праву: слишком мало они – метатели и револьверщики – потрудились для родной земли. Слишком мало!

Пора заканчивать! За окном декабрьская мгла. На экране телевизора свирепствуют террористы и говорят лидеры, утверждающие новые, негрубые формы. Мысли обер-прокурора стали пока достоянием немногих. Впрочем, и он, и Василий Андреевич Жуковский писали «для немногих». Пора заканчивать, но не хватает для этого духа. Хочется читать, цитировать и думать о смысле прочитанного. На Москву сыплется снег. Снег везде! Я выхожу из дому, сквозь его пелену добираюсь до Хлебного переулка и стою там долго, горячей ладонью пытаясь поймать тающие снежники.

После эпилога
Русский парадокс

Эпиграфы – это маленький роман в большом романе.

Авторское наблюдение


Славянское ощущение светлого равенства всех людей и византийское сознание золотой иерархичности при мысли о Боге.

Николай Гумилев

Нравы и времена

Вот два свойства, по мнению поэта, и составлявшие чисто русскую гармонию, которую ни в коем случае нельзя было нарушать. При ее нарушении человек закономерно испытывал горе и гнев.

Вряд ли какого-нибудь чиновника высшего ранга и главу ведомства в России проклинало большинство общества с такой яростью, как Константина Петровича Победоносцева. Газетные карикатуры придавали его чертам отвратительный характер. Желтая пресса, не говоря уже о красной, была наполнена гнусными инсинуациями и насмешками. Его винили во всех нелепостях, которые происходили в социальной жизни страны. Сформировалось отчетливо выраженное мнение, что в предшествующий первой русской революции период обер-прокурор сделал своей личной политикой все для столь бурного ее развития. Иерархи роптали, интеллигенция на сходках бушевала, террористы открыто грозили убийством. Обещания были весьма реальны. Убедительное свидетельство – мартовский выстрел Лаговского. В последний путь обер-прокурора, которого и власть-то бросила на произвол судьбы, провожали проклятия и издевки. Всеподданнейший отчет за 1902 год вышел с задержками незадолго до появления виттевского манифеста. На обложке фамилия обер-прокурора отсутствовала. Толстые, отлично напечатанные фолианты уступили место тоненькой, дурно оформленной амбарной книжке.

Особенно отличилось издательство «Шиповник». Его инвесторы – литераторы и философы, художники-модернисты и поэты, эсдекствующие и эсерствующие журналисты, ненавидящие обер-прокурора всеми фибрами души, в существовании которой они сомневались, – пустили вдогонку катафалку наполненный измышлениями сборничек двух авторов – Амфитиатрова и Аничкова. Два нижеследующих фрагмента из нее отмечены столь извращенным физиологизмом, что на него нельзя не обратить внимание, ибо он в полной мере отражает приемы борьбы, используемые левой печатью.

В первом очерке мы читаем: «Известно, что Григорьев – впоследствии предатель Гершуни – должен был убить Победоносцева на похоронах Сипягина. Григорьев проник в Александро-Невскую лавру и – на кладбище – стоял от Победоносцева так близко, что мог выполнить свое намерение без малейшего труда. Но вдруг Победоносцев вынимает из кармана какой-то старомодный, как подьячие на сцене носят, фуляр и начинает трубно сморкаться.

– Я не могу изъяснить, что со мною сделалось, – рассказывал потом Григорьев не только товарищам, но и суду. – Он вдруг сделался такой мерзкий, плюгавый, ничтожный, слезливый старикашка, что мне стало противно смотреть на него… ну, знаете, как противно дотронуться рукою до осклизлого гриба, до гнилушки… Как-то ясно и повелительно сказалось, что посягать на такой шлюпик значит ронять свое достоинство. А когда я овладел собою, победил в себе это настроение и решил все-таки стрелять, Победоносцев был уже далеко от меня… И я ушел с кладбища».

Приблизительно в это же время ценительница изящных форм и весьма наблюдательная поэтесса Зинаида Гиппиус, жена Дмитрия Мережковского, видит обер-прокурора крепким, уверенным человеком.

Еще один фрагмент: «Ему [человеку, далекому от революции] случилось встретиться с Победоносцевым один на один на прогулке, в Крыму, в глухом уголке Ялтинского шоссе…

– Когда я узнал его, моею первою мыслью было: вот брошу его с обрыва в море, и завтра вся Россия свободно вздохнет, и никто никогда не узнает, – подумают, что несчастный случай… Но – приблизился он, и такой в его глазах и лице выразился подлый ужас, так он мне показался скверно беспомощен и жалок, что даже тошно стало… рука не поднялась».

Ну и времена, ну и нравы! Вот какими скучными и бездарными пассажами «прогрессисты» из издательства «Шиповник» язвили обер-прокурора, язвили после его кончины и весьма скромных похорон.

Это, так сказать, что касается бренной плоти. О другого рода критике – «идеологической» – я уже упоминал достаточно. Все негативное в России на протяжении четверти века приписывалось исключительно обер-прокурору, даже тогда, когда он с конца 1880-х годов потерял всяческое влияние.

В советские времена и говорить нечего. Возвращение тысячу раз проклятого человека с помощью научно-познавательных текстов, а не прямого и откровенного признания ошибок, словом, фундаментального пересмотра исторических взглядов на жизнь и деятельность Победоносцева оказалось медленным – едва ли не застойным – и не очень легким процессом. Противодействие косности и инерция прошлого замедляли темп возвращения обер-прокурора в культурный и особенно политический контекст. Прорыв был сделан тогда, когда начали понемногу выходить его труды, которые тут же попытались использовать против широкого спектра преобразований, происходящих в сегодняшней России. Выглядело это довольно пошло и наивно. Так, например, первую, если я не ошибаюсь, крупную публикацию статей обер-прокурора и переписки с Александром III озаглавили по названию очерка «Великая ложь нашего времени», что воспринимается, конечно, определенным образом. Русский парадокс состоит в том, что именно «парламентаризм», который открыл путь для возвращения наследия, проклятого современниками обер-прокурора, и осуждается в упомянутой книге. Самодержавие коммунистов вырвало надолго и труды, и их автора из нормального интеллектуального обихода и подвергло остракизму, хотя на первых порах советская власть открыла к ним доступ, однако с единственной целью – осуждения.

Противоположные люди

Согласитесь, что словосочетание, вынесенное в заголовок этой новеллетты, обладает отчетливым привкусом тех далеких лет XIX – позапрошлого – века, когда заканчивали литературную деятельность Достоевский и Слепцов, а Помяловский и Решетников не так давно покинули юдоль земную.

Да, действительно, вряд ли на свете можно отыскать ладей; более, противоположных друг другу, чем фактический руководитель Петербургского Совета в октябре 1905 года, только начинавший свой р-р-ре-волюционный путь, и уже отставной обер-прокурор Святейшего синода, жизненные терзания завершающий. Безусловно, они имели представление о результатах деятельности друг друга и учреждений, которые возглавляли. Один – более подробное, наблюдая в щель шторы за событиями, разворачивающимися на Литейном проспекте, и читая неопрятно напечатанные газеты, второй – менее глубокое, оглядываясь при случае назад, питаясь слухами и нерегулярно просматривая столичное «Новое время» и оппозиционные издания, а также иногда листая вдруг попадавшиеся под руку старые журналы. Полагаю, что «Московский сборник» – бестселлер той эпохи – он все-таки изучил, имел сведения о стройной системе преподавания в церковно-приходских школах и, несомненно, отдавал себе отчет, какое морально-нравственное влияние обер-прокурор оказывал на императоров Александра III и Николая II.

Лев Троцкий не получил систематического образования. Человек способный и умный, он не удосужился прослушать хотя бы какой-нибудь куре лекций в университетах на Западе или в Отечестве, чем отличался от многих коллег, тоже не имевших диплома, но которые год, а то и два подышали воздухом студенческих аудиторий…

Тем удивительней, что эта «деревенщина», этот недоучка и самоучка, этот атеист и журналист средней руки, не лишенный, правда, проницательности и понимания политической ситуации, наделенный огромным организаторским даром, бесценным в условиях дезорганизованной России, умеющий привлекать преданных сторонников, второй человек в Октябрьском перевороте, пытающийся узаконить кровавое и репрессивное насилие, превратив его в инструмент поддержания утопического социального порядка, не имеющего ничего общего с гуманистической европейской и североамериканской традицией, ухитрился охарактеризовать личность, труды и дни обер-прокурора, монархиста и верующего, как ни один из его подельников-большевиков, получающих быстрые дивиденды за пустопорожние обещания.

Высланный в Алма-Ату, а оттуда перевезенный в родную Одессу с целью депортации на пароходе «Калинин» в Турцию, он увозил с собой груз впечатлений, которые должны были стать сразу же по прибытии на место – в тяжелый период константинопольского антракта – материалом для опыта автобиографии «Моя жизнь». Пароход, названный по имени Всесоюзного старосты, стоял без движения, вросший в лед, и тут судьба в тысячный раз показала одну из самых сильных своих черт – иронию. Бывшего предреввоенсовета вместе со всем багажом, в том числе, возможно, и с приведенной ниже цитатой, поместили на пароход «Ильич». Вместе с Ильичем Лев Давидович, расстелив на полу газеты наверняка с собственными статьями, провели между тем отнюдь не бессонную ночь в штабе бессмысленного и не всеми приветствуемого восстания. И вот теперь он на палубе парохода, носящего имя человека, превосходство которого признавал, не теряя привычного высокомерия.

«Ильичу» глыбы замерзшей воды не помеха. Предшествуемый ледоколом, он сразу взял курс к проливам, которые так памятны народу России.

Есть очень редкая фотография. Высокого роста, обряженный в солдатскую шинель, вытянувшись в струнку, второй человек в революции отдает честь стране, где он стал участником стольких невероятных событий.

Что ж, в убежденности ему на откажешь…

Есть еще одно свойство, и в нем ему тоже нельзя отказать. Он не желал повторять расхожие пошлости, удовлетворяющие общественные страсти взбаламученных масс. Ярче и поразительней всего это проявилось по отношению к Константину Петровичу Победоносцеву. На обер-прокуроре либералы и большевики живого места не оставили.

А вот что писал под белым солнцем Принкипо человек, коего сегодня у нас ненавидят не меньше, чем обер-прокурора ненавидели вчера: «Восьмидесятые годы стояли под знаком обер-прокурора Святейшего синода Победоносцева, классика самодержавной власти и всеобщей неподвижности. Либералы считали его чистым типом бюрократа, не знающего жизни. Но это было не так. Победоносцев оценивал противоречия, кроющиеся в недрах народной жизни, куда трезвее и серьезнее, чем либералы. Он понимал, что если ослабить гайки, то напором снизу сорвет социальную крышу целиком и тогда развеется прахом все то, что не только Победоносцев, но и либералы считали устоями культуры и морали. Победоносцев по-своему видел глубже либералов. Не его вина, если исторический процесс оказался могущественнее той византийской системы, которую с такой энергией защищал вдохновитель Александра III и Николая II.

В глухие восьмидесятые годы, когда либералам казалось, что все замерло, Победоносцев чувствовал под ногами мертвую зыбь и глухие подземные толчки. Он не был спокоен в самые спокойные годы царствования Александра III…»

Здесь что ни слово, то перл, здесь все надо подчеркнуть и набрать вразрядку, особенно если учесть, кому принадлежат эти мысли – соратнику и сопернику Ленина, бывшему народному комиссару по иностранным делам, бывшему народному комиссару по военным и морским делам, бывшему предреввоенсовета, усмирителю Кронштадта, создателю трудовых армий, долголетнему члену политбюро, главе коммунистической оппозиции Сталину и его же, Сталина, жертве.

Поразителен фрагмент из письма Победоносцева, который цитирует Троцкий в подтверждение своеобразного панегирика.

«Тяжело было и есть, горько сказать – и еще будет, – так писал обер-прокурор своим доверенным людям. – У меня тягота не спадает с души, потому что я вижу и чувствую ежечасно, каков дух времени и каковы люди стали… Сравнивая настоящее с давно прошедшим, чувствуем, что живем в каком-то ином мире, где все идет вспять к первобытному хаосу, – и мы, посреди всего этого брожения, чувствуем себя бессильными».

Разрядка в данном случае принадлежит Троцкому. Стоит обратить внимание на то, чтоон взял в разрядку, что ему показалось важным.

Далее Троцкий продолжает: «Победоносцеву довелось дожить до 1905 года, когда столь страшившие его подземные силы вырвались наружу и первые глубокие трещины прошли через фундамент и капитальные стены старого здания».

В конце следующего абзаца Троцкий вновь упоминает фамилию обер-прокурора, что свидетельствует об устойчивом и неповерхностном ощущении личности Константина Петровича. «Назначение Витте министром финансов открыло эру промышленного протекционизма. Бурное развитие капитализма порождало тот самый «дух времени», который томил Победоносцева грозными предчувствиями».

Ничего подобного и даже отдаленно похожего в адрес обер-прокурора не отпускали главари так называемого левого лагеря. Сплошная обычно брань – пошлая и вульгарная.

Не менее поразительна и выразительна одномоментность возвращения обер-прокурора и предреввоенсовета в современную историко-интеллектуальную жизнь. Они – эти противоположные люди – пришли к нам из распечатанной движением времени глубины едва ли не вместе, как говорится, рука об руку: в самом начале перестройки – старинного, еще дореволюционного политического процесса, обозначаемого термином, столь в России полюбившимся и прежней самодержавной, и имперско-коммунистической, и нынешней, демократической власти.

Возвращение проклятого

Несмотря на вялость и растерянность издателей нынешней поры – не всех, правда, – сами по себе старые странички, принадлежащие перу обер-прокурора, прокладывали упорно дорогу, закрепляясь в умах людей, до того не знавших о Константине Петровиче почти ничего, кроме не до конца прочитанной или плохо усвоенной строфы Александра Блока из поэмы «Возмездие».

– Какой любопытный человек! Какая глубина мысли! – воскликнул однажды Григорий Чухрай, которого пока, слава богу, не надо представлять сегодняшнему читателю.

Замечу все-таки, что Алеша Скворцов из знаменитой и прогремевшей на весь мир «Баллады о солдате» – лучшее, что создал отечественный кинематограф за полвека о тех девятнадцатилетних, кто защитил Россию от фашизма.

Чухрай сидел за праздничным столом у одного из наших общих знакомых, живущего на Мосфильмовской.

– Я ничего подобного не держал в руках много лет, с послевоенных времен, когда под руку случайно попадались напечатанные при царизме книги.

Он имел в виду крошечный зелененький томик, вышедший на заре перестройки в 1993 году.

– И там все о стране, и о нас с вами, будто сегодня писано!

Я мог бы привести мнения о Константине Петровиче Победоносцеве и других моих собеседников – знаменитого философа, всемирно известного писателя или замечательного ученого, но я избрал Чухрая – планету, наиболее удаленную от планеты обер-прокурора, считая столь необычайное расстояние достаточно убедительным и показательным фактором признания и возвращения проклятого. А чухраевское чувство человеческой справедливости, тонкое понимание общественной ситуации и развитая интуиция не уступали таким же чувствам у этих людей, упрямо работающих, невзирая ни на какие препоны, во второй половине железного XX века.

– Трудиться во что бы то ни стало! Чтоб не прервалась связь времен! Победа, ребята, все равно будет за нами! – любил повторять он.

Когда Чухрай начинал говорить, в комнате – я не раз замечал – все замолкали. И такой обычай установился давно, в совершенно несходных аудиториях и в совершенно несходные политические эпохи.

Я помню разразившуюся тишину, когда он однажды появился среди друзей и объявил, что готовится к съемкам нового фильма «Сталинград», сценарий которого будет писать бывший узник сталинских лагерей Наум Коржавин. Чухрай, высокий и крепкий, с нежностью обнимал за плечи маленького и по-смешному близоруко смотрящего талантливого поэта, с проблесками гениальности, – как бы желая подчеркнуть их единство и сердечную неразрывность. Он рассказывал о замысле, а мне чудилось, что окружающие перестали дышать.

Никто не проронил ни звука, когда он в другой раз пытался объяснить Михаилу Калику – создателю великолепной и трогательной картины «Человек идет за солнцем» – свою точку зрения на эмиграцию.

– Крупный режиссер не имеет права покидать родную землю. Только она делает художника оригинальным и самобытным.

Не все внутренне были согласны с Чухраем, но никто не посмел возразить, не находя, очевидно, серьезных аргументов.

Я присутствовал на собрании в Доме киноактера, когда он защитил, и не без успеха, чей-то фильм о войне – сейчас уже не припомнить чей, – положенный чиновниками на полку. Он подавил бюрократический произвол, бросая в мумифицированные лица гневные слова. И ему опять никто не возразил и не оборвал его речь. Да и что можно было ответить выдающемуся режиссеру и офицеру-десантнику, принимавшему участие в рукопашных схватках с немцами? Ведь после рукопашных мало кто оставался в живых. Я на этот счет давным-давно проводил специальный опрос среди фронтовиков.

Пространство, где звучал голос Чухрая, становилось целиком подчиненным ему, его силе, искренности и романтическому таланту.

– Пророческие мысли высказывал обер-прокурор Святейшего синода в прошлом веке, – продолжал Чухрай. – И при каких обстоятельствах – при Александре III, когда свирепствовал террор! А не ощущаешь, что с той поры минуло больше ста лет.

И Григорий Наумович начал цитировать из зелененького томика подряд, что запомнил, а запомнил он десятки мыслей и излагал их почти дословно: память у него до самой смерти была отменная, особенно на детали. Прочел он сборник, вероятно, не раз и не два и отыскал в нем для себя много полезного.

Я, не скрою, был удивлен. Редко кто из образованных людей у нас и тем более из кинематографистов начитан в литературе такого рода, и редко кто вообще в состоянии столь ярко и темпераментно отозваться о недавно узнанном, да еще с полным признанием того, что раньше об авторе он не имел никакого представления. Чухрай – человек грандиозного таланта – принадлежал к иным эпохам. Он получил абсолютно безрелигиозное воспитание, но он обладал натурой светлой, решительной и объективной. Многие помнят, как он боролся за присуждение Федерико Феллини премии Московского кинофестиваля и на какие личные жертвы пошел. Многие помнят, как он спасал от чиновников молодое кино, едва вырвавшееся из лап тоталитаризма. Он сам о том написал – лучше не скажешь. И вот этот человек, увенчанный наградами и премиями за настоящие и немеркнущие до сих пор фильмы, в прошлом офицер-десантник, прошедший огонь самой страшной войны, – не знаю, посещал ли он когда-нибудь храм! – с величайшим уважением, проникновенностью и даже восторгом говорил о текстах обер-прокурора, никаким боком к нему не относящихся. Если бы суровый и непреклонный обер-прокурор каким-нибудь таинственным и необыкновенным образом услышал слова Чухрая, я полагаю, он бы тоже поразился. Ведь Чухрай, как ни странно, верил в близкое торжество коммунизма, в скорую победу добра над злом. Иначе почему он, прощаясь, никогда не забывал повторять:

– Победа будет за нами, ребята! Держитесь!

И поднимал кулак, как активисты «Рот-Фронта».

В тот вечер я сидел рядом с Чухраем. Его жена Ирина – красивая, мягкая и верная спутница жизни, трудной и часто обидной, в разговоре, случалось, поддерживала мое мнение. Общность родительских судеб всегда имеет значение. Ирина спросила меня через стол:

– Вы, кажется, работаете над книгой о Победоносцеве? Каков ваш взгляд на этого противоречивого деятеля?

Мне не хотелось долго занимать внимание молчаливых гостей – я хотел, чтобы Чухрай высказался до конца. И он откликнулся, как чуткая натура, на мой внутренний вызов. Он говорил долго и убежденно, и все его слушали, не прерывая и не задавая лишних вопросов. Один я вдруг потерял нить чухраевской речи, подумав о том, что все, кто смеялся надо мной и кто не советовал мне заниматься Победоносцевым – и Трифонов, и Лакшин, и Эйдельман, и Кондратьев, и другие писатели, критики и философы, – сошли с жизненной сцены. Одних уж нет, а те далече… К сожалению, они не могут услышать этого человека, достаточно близкого им по духу, человека нелегкой и прекрасной судьбы, человека, прошедшего огонь, воду и медные трубы, но не потерявшего возможности отозваться на далекое и будто бы чуждое настоящим, выстраданным искренним словом. Полагаю, что они задумались бы над услышанным – динамика лет вынудила бы их.

Я все-таки не выдержал и сказал:

– Все это так, Григорий Наумович, но у обер-прокурора встречались и ошибки. Он часто заблуждался и прибегал к неоправданно жестким мерам.

И я попытался перечислить многочисленные ошибки и жесткие меры и положил на чашу весов все отрицательное, что смог отыскать в действиях и утверждениях Константина Петровича.

Чухрай посмотрел на меня внимательно и, не отыскав в моем лице следов упрямства и неприятия того, о чем он упоминал, ответил:

– Если бы террор был менее энергичен и кровав, то и этот человек не совершил бы того, в чем ты здесь его упрекаешь. В борьбе наступает обязательно момент, когда правила теряют смысл. Особенно это касается правил гуманизма. Первым должен был отступить террор. Остальное – подробности личной биографии и вкусов обер-прокурора.

Он замолчал и улыбнулся мягкой и беззащитной, немного смущенной – чухраевской – улыбкой.

– Давайте возвратимся к предмету нашего торжества…

Но я уже не смог возвратиться на час назад. Я подумал, что проклятый именно сейчас возвращается к нам со всеми своими промахами, настроениями, обидами и несправедливостями, со всем своим прошлым, настоящим и будущим. Он действительно возвращается к нам, если люди, чуждые ему идеологически, познакомившись с его творениями, уже не могут их отринуть. Он возвращается к нам, завоевывая новые, ему ранее не принадлежащие пространства души, возвращается навсегда, требуя от нас искренности в поисках истины и не требуя для себя ни малейшего снисхождения. И то таинственное измерение, из которого возникла его крепкая – отнюдь не плюгавая, а высокая и не утратившая стройности – фигура, становится постепенно увеличивающейся глубиной нашей общей жизни, глубиной и многообразием нашей истории, и это уже не иллюзорное, а реальное чувство надежды на то, что прошлое во всей порой неприглядной сложности, страстности и кровавости никогда не возвратится, а лишь преподаст нам последний урок, из которого мы обязаны извлечь пользу.

Как известно, Александру Сергеевичу иной истории – иного прошлого – не было нужно. Иной истории – иного прошлого – не нужно и нам, что вовсе не означает любования и тем, и другим.

6 декабря 2002 года

Киев – Москва


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю