355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Щеглов » Победоносцев: Вернопреданный » Текст книги (страница 16)
Победоносцев: Вернопреданный
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:06

Текст книги "Победоносцев: Вернопреданный"


Автор книги: Юрий Щеглов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 51 страниц)

Реконструировать без жертв

Середина и конец 50-х годов оказались временем стремительного возмужания некогда восторженного и даже сентиментального правоведа. Именно в ту довольно смутную эпоху он превратился в человека дела, в человека действия, в практика, чуждого беспочвенным рассуждениям. Веру он не захотел оторвать от повседневности. Он понял, что православие сможет превозмочь навязанные обстоятельствами недуги, если узкие по недоразумению врата церкви скоро отворят настежь и народу немедля облегчат доступ к духовным ценностям. Константина Петровича оскорбляло, что русский солдат не умел читать и писать, а французская почта отвозила домой, – от Прованса до Бретани – огромные баулы с собственноручными Посланиями парикмахеров, жестянщиков, мясников и виноградарей. Англичане вели подробные дневниковые записи. Солдаты сардинского короля слагали стихи.

Да, русскую жизнь следовало изменить и улучшить. И надо начать с низов. Прав Михаил Никифорович, тысячу раз прав: всеохватывающие реформы выведут Россию на совершенно неожиданный уровень существования. Но так полагали далеко не все, особенно в Европе. Франсуа Гизо именно тогда через любовницу княгиню Ливен, сестру покойного шефа жандармов Александра Бенкендорфа, предупреждал очередного российского императора, что страну ожидают тяжкие испытания, если верховная власть потеряет даже часть влияния на общество вследствие долгожданных и по сути необходимых реформ. Гизо умен и наблюдателен, но сердцем чужд. Объявление о твердом намерении отменить крепостное право, возвращение ссыльных декабристов, облегчение цензурного гнета не должны вести к ослаблению монархических начал. Россия опустится на дно, как град Китеж, если нужные перемены будут сопровождаться деформацией освященного веками и совершенно не одряхлевшего государственного фасада, который отнюдь не носил формального и декоративного характера, а наоборот, выражал сущность народных традиций и устремлений, привычку жить по уставу и не менять его каждый раз, устилая путь к новациям трупами.

Константин Петрович по-прежнему работал в департаменте, собирал материал для книг и статей, но переживания, связанные с Крымской войной, сделали из него совершенно непохожего на коллег человека. Слова и лозунги, общественное мнение и слухи, возбужденные случайными несправедливостями мысли и жажда естественной свободы высказываний не сформировали у него баррикадного сознания, не превратили ни в нигилиста, ни в интеллектуального инсургента, не толкнули к эмиграции, не пробудили ни демагогической мечтательности, ни квасного патриотизма. Он глубже и лучше, чем прочие, видел несчастья России, ее темноту и забитость, искажение правовой системы, оторванность власти от серой заскорузлой массы крестьянства. Крымская война и осада Севастополя как высшая ее точка пробудили в нем осмотрительность и осторожность и вместе с тем тронули какую-то тоскливую и к отечеству любовную струну. Он не желал, чтобы из-за неумного революционного рывка нелепую и никчемную смерть приняли десятки и сотни тысяч людей. Франция кичилась завоеванными свободами, но горячее дыхание республиканских начал все явственней и отвратительней – до тошноты – отдавало тухлой кровью. Мятеж против традиции, бунт против религии. А что в остатке? Война за войной, война за войной – войну погоняет. И те титулованные самозванцы, кто не так давно выступал под заманчивыми демократическими афишами, обещавшими рай на земле, сегодня, обвешанные орденами, гарцуют на боевых по экстерьеру, но тишайших по нраву скакунах, посылая обманутых сограждан под огонь батарей. Цену жизни должно повысить. Тогда чужестранцы тысячу раз подумают: нападать ли? Общество необходимо реконструировать без жертв. Внутренние распри полезно не разжигать, а гасить. Правовая система в государстве обязана восторжествовать. Те общественные баталии, что происходили во Франции, служат лишь отрицательным примером. Опасная для ближних и дальних соседей, она не щадит себя и изнутри. Или, что точнее, ее блудные дети терзают чрево матери. Из-за чего? Из-за несмиренной гордыни. В православной России тому не бывать. Ошибка бунтовщиков с Сенатской – в зависти к жестоким парижанам.

Великая ложь и нашего времени

Через много лет он отольет в чеканные строки, что родилось и волновало, когда совершенно понял, что Россия – в осаде и что ее спасение в укреплении верховной власти, в верности традиции и приверженности к религии отцов. В статье «Великая ложь нашего времени», пронзительной по силе предвидения и умению обобщить то, что нигилисты использовали как материал в газетных схватках и при составлении безграмотного конспекта жизни, несчастной и неустроенной, основанной на фальшивых и лицемерных началах, он писал: «Во Франции, со времени введения политический свободы, правительство, во всей силе государственной своей власти, было три раза ниспровергнуто парижской уличной толпою: в 1792 году, в 1830-м и в 1848 году. Три разабыло ниспровергнуто армией, или военной силой: в 1797 году, 4 сентября (18 Фруктидора), когда большинством членов Директории, при содействии военной силы, были уничтожены выборы, состоявшиеся в 48 департаментах, и отправлены в ссылку 56 членов законодательных собраний. В другой раз в 1797 году, 9 ноября (18 Брюмера), правительство ниспровергнуто Бонапартом, и, наконец, в 1851 году, 2 декабря, другим Бонапартом, младшим. Три раза правительство было ниспровергнуто внешним нашествием неприятеля: в 1814, 1815 и в 1870-м. В общем счете, с начала своих политических экспериментов по 1870 год, Франция имела 44 года свободы и 37 годов сурового диктаторства. При том еще стоит приметить странное явление: монархи старшей Бурбонской линии, оставляя много места действию политической свободы, никогда не опирались на чистом начале новейшей демократии; напротив того, оба Наполеона, провозгласив безусловно эти начала, управляли Францией деспотически».

Боже, сколько погибло людей! Сколько расстреляно, сослано, умерло от голода и болезней! Сколько убито в войнах с сопредельными странами! Сколько не возвратилось из Африки и Южной Америки! И скольких еще сыновей потеряет Франция! А ведь каждое правительство, пришедшее в результате переворота, обещало вечный мир, успокоение страстей, вкусную сытость, более равномерное распределение богатств, праведный суд, низкие налоги и прочие блага, без которых никакое цивилизованное общество не представляет себя со времен рабовладельческой демократии. Любопытное совпадение термина с нашим крепостным правом.

Он стоял на краю тротуара в глубине Тверской и смотрел на медленно движущийся обоз с искалеченными солдатами, который пригнали в Москву через всю безбрежную Россию. Тем, кто остался гнить в севастопольской земле, безразличен политический строй. Тридцать три процента французских экспедиционных войск и пятьдесят процентов англичан бывший революционер Луи-Наполеон и ярый сторонник парламентаризма лорд Пальмерстон вооружили нарезными ружьями. Из их стволов убиты сотни тысяч русских. Россия конечно, отстала – это ей стоит поставить в вину, однако свободные страны, провозглашавшие и обещавшие упомянутый вечный мир, как никогда раньше и как никто прежде раскрутили военную промышленность. Ружья слали по периметру империи, что в Польшу, что в Австрию, что в Турцию, что в Китай, и на Кавказ слали Шамилю, мюридов которого так полюбил граф Толстой. Не забыли начало и конец «Хаджи-Мурата»?

Обоз уныло скрипел колесами, и скрежещущий звук Константин Петрович явственно слышал сейчас у окна нарышкинского палаццо на Литейном. Звуковое воспоминание являлось и не исчезало с давних пор и во время войны с Турцией, и во время войны с японцами, когда тысячи раненых эшелонами привозили в Петербург под опеку барышень, которые толпами валили в лазареты: лучше быть среди битых и небритых мужчин, чем одним маяться от зелененькой прыщавой скуки на парковых скамейках.

Свободные страны не желали вселенского покоя. Они везде защищали права человека. Лондонские аристократы, не нюхавшие пороха, щеголяли пальмерстоновской фразой: «Нам грозит мир!» Свобода и война легко совмещались, а позднее и уживались на одном временном отрезке. России подобная гибельная вольность не нужна. В Париже и Лондоне императора Николая Павловича считали душителем пресловутой свободы, а вместе с тем не прочь были возвратить Крым султану – до Перекопа, превратив Черное море в турецкое внутреннее озеро, отнять христианскую Грузию, рискуя вторжением туда янычар, отсечь весь юго-восточный Кавказ, создать для Шамиля Черкессию, а самого имама сделать стамбульским вассалом, который будет преграждать путь русским в Персию. Коммунистические историки пусть и не умалчивали о том, но громко не возмущались. Царизм ведь тюрьма народов.

Вот и все. Так оно по указке чужеземцев и случится, если Россия не поднимется с колен, если православие уступит католикам-папистам на юго-западе, лютеранам на севере и исламистам на востоке.

Да, России плохо, Россия – в осаде! И он дал себе клятву под печальный скрип обозных колес, когда московский ветерок тошнотворно овевал лицо скверным и каким-то санитарным запахом. Он дал себе клятву спасти Россию. Никто не знал об этой тайной клятве. Он не Герцен и не Огарев, чтобы хвастаться.

Плод вымысла или плод галлюцинаций?

Вслед за предыдущими главами должны были идти совершенно иные сюжеты, которые восстанавливали бы биографическую и временную канву. Но причуды или, скорее, непознаваемая логика человеческой памяти с ее цепочкой случайных образов и видений, резкими неожиданными изломами, возвращениями и озарениями, неотвязно мучительной концентрацией на наиболее болезненном, тяжелом и трудно объяснимом вынуждает далеко уйти вперед, перескочив несколько эпох, как внезапно разверзшуюся пропасть, а потом попятиться назад и в конце концов застыть у того же огромного зеркального окна нарышкинского палаццо на Литейном, у которого мы застали Константина Петровича, с горечью размышляющего над минувшим, в самом начале повествования.

Перед его внутренним взором возник мартовский день 1881 года, когда завершался процесс над убийцами царя. Всплыло привлекательное для светских львиц лицо давнего сотрудника тогдашнего градоначальника Санкт-Петербурга генерала Николая Михайловича Баранова, бывшего моряка прекрасной гвардейской выправки, с немного раскачивающейся корабельной походкой и плоскими сильными пальцами, сжимающими коричневую папку. Он протянул ее в сторону стола, не на месте пока еще громоздящегося. Этот великан поразил строительных рабочих, производящих ремонт, петровскими – колоссальными – размерами. Пьяняще пахло свежей краской, сыроватой деревянной стружкой и еще чем-то неведомым, но с приятным терпким ароматом. В папке хранились, очевидно, донесения или протоколы допросов, которые Баранов почти ежедневно привозил патрону и недавно назначенному обер-прокурору Святейшего синода. Просмотр секретных документов, однако, не входил в круг его непосредственных и крайне неотложных обязанностей. Градоначальник особо учитывал близость хозяина палаццо к государю, без малого месяц как вступившему на престол, полученный, по наглому определению Желябова, главного организатора покушения, из рук революционеров. Между тем Константин Петрович на сей раз ошибся: в папке пряталось нечто необычайное и весьма любопытное. Развернув ее крылья с медными уголками, он увидел, что бумаги писаны не каллиграфическим почерком жандармского секретаря Рыбченко, фиксирующего допрос, а незнакомыми каракулями и наклонно летящими строчками, какие ему пришлось бы долго разбирать. Он отдал папку Баранову, смотревшему прямо и испытующим взглядом.

– Что сие означает? – спросил Константин Петрович. – Очередная шпионская справка? Вы меня постепенно превращаете в чиновника одного из ваших ведомств. Я способствую вам без возражений, но как царский слуга, а не ваш негласный покровитель. Я надеюсь на вашу крепкую длань.

– Прошу простить, Константин Петрович, но вы ведь знаете, что посоветоваться не с кем, а моя грубая натура и чугунный кулак не очень в ладах с деликатными юридическим проблемами и философией альтруизма, поразившей вверенный мне город. Не хочу ошибиться на первых порах службы. Вчера в зале Кредитного общества состоялась лекция профессора Владимира Соловьева [35]35
  Соловьев Владимир Сергеевич(1853–1900) – философ, поэт, богослов, публицист; сын историка С. М. Соловьева.


[Закрыть]
. – Баранов заглянул в папку. – Вторая, публичная… О ходе просвещения в России в настоящем столетии.

– И что же? В чем примечательность доклада господина Соловьева?

– Присутствовало свыше тысячи человек..

– Ну мало ли в Петербурге экзальтированных дамочек и бесноватых студентов? Хотя число, надо признаться, значительное. Овацию устроили Владимиру Сергеевичу? Осмелились ли прийти с букетами?

– Разумеется, без аплодисментов не обошлось, как сообщает очевидец. Но цветы отсутствовали.

– А кто он такой, ваш очевидец? Платный или доброхот?

– Генерального штаба полковник Андреев. Можно доверять.

– О лекции я уже слышал. Но подробности мне неизвестны. Прочтите, как излагает суть этот полковник. Надеюсь, он человек чести?

– Профессор считает, что царь русского народа, как водитель его и носитель божественной искры, лежащей в основе духовной жизни русского народа, царь русский, как царь и христианин, должен помиловать осужденных. Вот квинтэссенция идей господина Соловьева в транскрипции свидетеля.

– Сему безумию аплодировали?

– Сложно с точностью подтвердить. Лекцию не прерывали. Никаких возгласов не раздавалось, ни угроз, ни проклятий. Никто не заявлял согласно распространяемым слухам: «Тебя первого казнить, изменник!» Никто не кричал в соответствии с теми же слухами: «Тебя первого вешать, злодей!» Лиц с подобными взглядами не обнаружилось. Не исключено, что общая атмосфера не позволила кое-кому выразить негодование призывом профессора.

– Насколько мне известно, господин Соловьев приват-доцент, хотя я могу и ошибиться. В последнее время в Петербургском университете царит неразбериха. Справьтесь у профессора Владиславлева. Троицкий из Москвы не пустит запутавшегося блудослова и на порог кафедры. Интерес, замечу, к званию, Николай Михайлович, не есть праздное любопытство. Получение преподавательского звания таким человеком, как Соловьев, есть сигнал определенного рода. Это как барометр, выявляющий с помощью стрелки подъем общественной температуры. Вам, бывшему морскому офицеру, приведенное сравнение должно быть понятно. Но я полагаю, что кто-нибудь испускал ирокезские вопли краснокожих: «Ты наш вождь! Ты нас веди!» – или какую-нибудь подобную же глупость. Однажды я присутствовал в аудитории и наблюдал неприличный приступ социалистической истерии у студенческой массы.

– Боже упаси! Аплодировали по схождению с кафедры и следовании мимо возбужденной, правда, толпы. Но приступы истерии не зафиксированы.

– А более толковая передача речей Владимира Сергеевича у вас имеется? Вы располагаете уверенными с полицейской точки зрения данными?

– Нарисовав идеальный образ монарха, Соловьев произнес доподлинно: «Царь может их простить!» И после долгой паузы, возвысив голос, воскликнул: «Царь должен их простить!»

– Говорят, к выходу сына почтенного Сергея Михайловича доставили на руках. Лгут переносчики сплетен или нет?

– Это плод вымысла или плод галлюцинаций.

– Надеюсь, что так. Что вы предприняли как градоначальник?

Зарапортовавшийся молодой человек

– Сегодня утром я вызвал Соловьева к себе для объяснений. Он незамедлительно явился и дал требуемое. Оказывал власти всяческое почтение.

– Собственноручные показания или запись со слов?

– Константин Петрович, извините! Я работаю с вами не один год. За кого вы меня принимаете? Конечно, собственноручные! И в присутствии надзирающего прокурора. Все как положено. Думаю, что в университет его более допускать нет никакого резона.

– Не нам решать, Николай Михайлович. В сих революционных рассадниках сохраняется частично самоуправление. Покажите бумагу.

И чем-то раздосадованный Константин Петрович взял двумя пальцами лист из папки, как гремучую змею.

– Любопытно, сколь свирепы и безжалостны наши поборники свободы и христианства. Но поверьте, не существует ни свободы, ни христианства вне закона. Печальное наступит время, если водворится проповедуемый добренькими лжехристианами культ человечества. Личность человеческая немного в нем будет значить. Исчезнут преграды насилию и самовластию. Вот к чему приведет отсутствие чугунного, как изволили вы выразиться, кулака. Вот чего добьются пустопорожними рассуждениями господа Соловьевы и дамочки, которые их опекают. К сожалению, среди фальшивящих приверженцев церкви очутился и Лев Толстой!

– Неужели?! – поразился Баранов. – Граф Толстой? Но я не могу его вызвать в градоначальство для беседы! Он лично знаком с императором.

– Естественно, не можете. А надо бы! Надо вовремя, смирять гордыню.

Он чувствовал, что ведет разговор с Барановым в неверном тоне. Чувствовал, что движется к совершению какой-то непозволительной и непростительной ошибки и что за ошибку придется дорого заплатить. Тут дело не в Соловьеве.

Он всего лишь зарапортовавшийся молодой человек. Константин Петрович в течение нескольких лет слушал разные лекции подающего надежды философа, слушал-слушал да соскучился и прекратил ездить. Вот и сейчас отпрыск замечательного историка пишет градоначальнику, будто провинившийся школьник. Константин Петрович сдернул в раздражении очки и стал читать нервные и будто убегающие от кого-то в ужасе строки приват-доцента.

– «Ваше превосходительство», – повторил тихо Константин Петрович начальные слова текста. – И точно школяр! «Ваше превосходительство»! Ну назвал бы начальство по имени и отчеству…

Соловьев писал, что при обращении за разрешением на чтение лекции он обещал никоим образом не упоминать о политике и действительно ничего не сказал о самом событии, случившемся первого марта.

– Он кончит католичеством! Он иезуит! Вы только вдумайтесь, как он недостойно изворачивается в защите преступников.

Баранов не проронил ни звука. С Соловьевым все ясно. На петербургских краснобаев из университета власть градоначальника распространяется. Но граф Толстой? Неужели он демонстративное несогласие с приговором суда вынесет на суд публики? Каким манером? Посредством болтливых газет? Никто из редакторов не отважится на столь рискованный шаг. Да и цензурный комитет не дремлет.

Соловьев объяснялся довольно путано и без присущей ему претензии на блестящий, острый и двусмысленный стиль. «…А о прощении преступников, – писал призванный к ответу, – говорил только в смысле заявления со стороны государя, что он стоит на христианском начале всепрощения, составляющем нравственный идеал русского народа».

– «Решение этого дела не от нас зависит, и не нам судить царей!» – прочел соловьевское резюме Константин Петрович вслух. – Единственная трезвая мысль, которую я узнаю от него на протяжении долгих лет. В судьи он и впрямь не годится при его-то нравственности. «Но мы, общество, – продолжал цитировать Константин Петрович чужое оправдание больше с назидательной целью, подчеркивая интонацией противоречивые нелепости, – должны сказать себе и громко заявить, что мы стоим под знаменем Христовым и служим единому Богу – Богу Любви».

Далее, на взгляд Константина Петровича, шла граничащая с сумасшествием несуразица, не имеющая отношения к кровавой трагедии, переживаемой Россией. Ни крохотки сочувствия государю, ни ноты раскаяния. Лукавое мудрствование, да и только. Что-то о духовном воссоединении с народом. Тогда, мол, народ узнает в нашей мысли свою душу и увидит свою жизнь в нашем свете.

– Маловразумительно, – пожевал скептически сухими губами Константин Петрович, – маловразумительно. И совершенно к сути не относится. Неужели он испугался вызова к градоначальнику? Вы обращались с ним сурово?

– О нет! Он чувствовал себя спокойно. В конце объяснения почел долгом сослаться на ряд значительных и почтенных лиц, правда, не перечислив их поименно, кои могут подтвердить истинность его свидетельства.

Константин Петрович дальше не пожелал читать и протянул показания Баранову. Тот взял бумагу, но не поспешил вложить ее в папку.

– Соль, однако, в финальных строках, Константин Петрович. Какой-то господин, по признанию Соловьева, настоятельно потребовал огласить мнение о смертной казни. И вместо того чтобы ответить ему лично, Соловьев взошел на сцену и громко объявил, что смертная казнь вообще, в соответствии с изложенными принципами, есть дело непростительное и в христианском государстве должна быть напрочь отменена. Вот и все. Отобрав сбивчивые, как вы сами видите, показания, я отпустил этого жалкого доброхота с миром.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю