Текст книги "Бенкендорф. Сиятельный жандарм"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 55 страниц)
Мысль о Лермонтове, однако, не покидала Бенкендорфа. Что-то его мучило и не давало покоя. То ли мятежность начавшегося под ветром движения волн, то ли воспоминания о резких словах государя, которого одернула сестра великая герцогиня Веймарская при известии о гибели поэта на коварной кавказской дуэли.
– Что же Лермонтову недоставало? Слава невероятная. Стихи расходились, как птицы разлетались – по всей России. Для него почти не существовало цензуры, как для Пушкина, которого действительно держали – и я в том числе – крепко в узде. Но к этому принуждала обстановка после бунта на Сенатской. Между тем я всегда был с ним корректен и хотя не любил, особенно когда он приходил в возбуждение, понапрасну не теснил и государя не науськивал. Зачем Лермонтову было дерзить великой княгине Марии Николаевне на маскараде в Дворянском собрании под Новый год? Разве дерзость украшает мужчину? А дуэль с де Барантом?! И по какому ничтожному поводу! Испуганное возможной гибелью поэта от руки француза общество искало справедливости. Что ж! Людей трудно упрекнуть! Но вот через год Лермонтов погиб от руки русского и в присутствии многих русских! В присутствии известного бретера Руфина Дорохова. Мартынов не был представителем большого света. Наоборот, Лермонтов был выходцем из аристократических кругов. Зачем поэту было язвить товарища? Ничего политического в поведении Мартынова не проскальзывало, никакого тайного противодействия Лермонтову он не оказывал. А смешным быть – не запретишь. Терпение к насмешкам и у святого истощается. Меня опять обвинили. И жестоко. Хоть не француз, так кавалергард! Я не могу приставить к каждому поэту жандарма с приказом охранять. Если и приставил бы – скажут: арестовал! Выслал бы с фельдъегерем Дантеса – обвинили бы, что спас. Я ведь Пушкину открыл дорогу к императору в – конце ноября, за два месяца до дуэли. И что же?! Пушкин дал слово государю не затевать драки и нарушил его. Как III отделение обязано было поступать в частном деле?
Они долго еще стояли на палубе, пока не поднялся сильный ветер, заставивший уйти в каюту.
За обедом Бенкендорф довольно мрачно сказал, что на лечебных водах придется заняться докладной запиской по крестьянскому вопросу, которую он намеревался осенью подать государю:
– Указ от второго апреля позапрошлого года много продвинул вперед крестьянское дело, однако кое-кто считает его мертворожденным. Я с этим совершенно не согласен. Опыт показывает, что если указ использовать в соответствии с нашими законами, то результаты не замедлят появиться.
Указ императора об обязанных крестьянах гласил, что помещики обладают правом заключать с крепостными договора, по которым, сохраняя право собственности на землю, они могли отдавать ее в пользование крестьянам за условленные повинности.
– Однако ничего из этого благого начинания не получается, – сказал Пономарев. – Я слышал, что граф Воронцов пытался вступить в соглашение со своими крестьянами, и каков результат?! Чиновники дали от ворот поворот. И Киселев твой не помог. Ваш Секретный комитет оказался бессилен.
– Ничего подобного, – вмешался Сахтынский, – совершенно не бессилен. Я сам готовил документ для Александра Христофоровича, который он направил Киселеву с советом жалобу Михаила Семеновича передать государю императору. На стороне указа теперь двое – Воронцов и Киселев при нашей поддержке. Препоны ставят в Министерстве внутренних дел. Одновременно Александр Христофорович высказал недавно мнение о сокращении численности дворовых людей.
– Да, оживился этот вопрос, – сказал Бенкендорф, – Крестьянское дело – как пороховая бочка, на которой мы все сидим и покуриваем трубочку. Я с первых дней нынешнего царствования это утверждаю. Я обещался горячо говорить и по обязанным крестьянам, и по дворовым людям. Если меры не принять, несчастье неминуемо. Преграды министерства указу от второго апреля есть удар по верховной власти и злая мера для дела самого нужного и самого необходимого – постепенного освобождения крестьян. Кюстин, к книге которого я в целом отношусь отрицательно, понимал опасность безземельного освобождения. Следовательно, надо искать какую-то форму.
– Тут есть о чем подумать, – заметил Пономарев. – Если я начну сокращать число дворовых, то негодные получат свободу преимущественно перед хорошими слугами. Зачем же я преданных да ловких от себя прогонять начну?! Нет, я поступлю иначе. Я прежде избавлюсь от нерадивых и преступных, от лентяев и лодырей. Кем же тогда рынок рабочей силы наполнится?
– Против безземельного освобождения крестьян возражал еще при покойном императоре Егор Францевич Канкрин, – добавил Сахтынский. – В Польше в прошлое царствование отсюда многие неурядицы произрастали. Если мужика не держать на привязи, он пойдет куда заблагорассудится. В Польше так и получилось. При событиях тридцать первого года генерал Скржинецкий получил большой резерв для пополнения собственного войска.
В Секретном комитете Бенкендорф два месяца назад составил особое мнение, в котором утверждал перед лицом государя необходимость не только уменьшения количества дворовых людей, которых имелось до миллиона и которые представляли огромную опасность для общественного спокойствия, а также мешали развитию земледелия, оскорбляли крестьян и так или иначе содействовали разорению помещиков. Лучше их поощрять к выдаче отпускных и не повышать пошлины на паспорты для дворовых людей. Отпущенные по паспортам, чтобы покрыть недостачу, будут требовать при найме большего вознаграждения. Надо повсеместно организовывать цеха и артели.
– Я уверен, – сказал Бенкендорф, – что это польстит самолюбию униженного класса и будет сильно способствовать к исправлению людей, доныне подвергнутых полному произволу помещиков. Вот это свое мнение, высказанное в комитете, я хочу сейчас всемерно развить, если позволит здоровье.
– Спеши медленно, – отозвался Пономарев. – О нашем классе помещиков ничего особо хорошего заключить нельзя. Они сами доводят людей до того, что те не видят выгоды быть лучшими. Вором и лодырем легче прожить, чем честным. Они теряют стимул к труду и охотнее будут предаваться пьянству и порокам. Да как ты приступишь к новому делу в нашей-то стране?
– Так и приступишь. Приступ к этому делу не повлечет за собой никакого неустройства, а при постоянных опасениях ничего достигнуть нельзя.
– Похоже, что так. Однако у нас тянут и по-прежнему не решаются. Один перекладывает вину на другого. По-моему, не было бы Сенатской – давно бы сдвинулось. Я где-то читал, что революция отбрасывает назад прогресс в обществе.
– Смотря что называть революцией, – заметил Сахтынский.
– У нас революцией в училище правоведения называли, когда в животе неустройство, – вымолвил с усмешкой граф Константин, дотоле молчавший. – Простите великодушно!
– Да, идем вперед медленно, откатываемся назад быстро. Причины взрыва, которые вовремя можно отклонить, не уничтожаются нерешительностью, – сказал Бенкендорф, – а лишь укрепляются, и чем позднее будет сей взрыв, тем сильнее и опаснее. Пойдем на палубу и подышим прохладой.
Они вышли из каюты и увидели перед собой вдали укрепления Кронштадта. На рейде стояло много кораблей. Сахтынский принес шинель и накинул на плечи Бенкендорфа.
– У меня сейчас, Николай, возникло такое чувство, будто я в последний раз покидаю Петербург.
– Типун тебе на язык, – улыбнулся Пономарев. – Конечно, Сенатская тут много повредила. Не будь ее – не было бы указа от двенадцатого мая тысяча восемьсот двадцать шестого года. Однако ты поменьше переживай – дурно влияет на здоровье. Укоры совести и попытки самооправдаться никогда не были свойственны человеку на этакомместе в России.
В давнем указе императора, который тогда именовался манифестом, однако скорее носил характер указа, говорилось, что слухи об освобождении крестьян, принадлежащих короне, от податей и помещичьих крестьян и дворовых людей от власти господ распространяются злонамеренными. Тем, кто подает неосновательные прошения, и переписчикам этих прошений, грозило строгое наказание. В декабре император создал Секретный комитет. И до сих пор в нем идут дебаты. А без Сенатской посмелее двинулись бы вперед.
Отпущение греховВолна утихла, и путешественники без труда спустились в катер. Матросы налегли на весла, и вооруженная грозная громада Кронштадтской крепости начала быстро приближаться.
– Вот ключ ко всей России, – тихо промолвил Пономарев. – Ее укрепленная твердыня. Восстанет Кронштадт – беды не оберешься. А ведь в сущности Кронштадт и есть крестьянская крепость.
Бенкендорф ничего не ответил и только покачал головой. Да и что мог ответить шеф корпуса жандармов и начальник III отделения – высшей наблюдательной полиции в России?! Кронштадтских матросов издавна набирали из внутренних губерний и Украины. На Балтике часто слышалась украинская речь.
«Геркулес» давно ожидал сиятельного пассажира, и как только Бенкендорф взошел на борт, капитан велел отдать швартовые и пароход отвалил от берега. Бенкендорф привык к морским поездкам и часто на палубе чувствовал себя лучше, чем в коляске с императором, где он редко отдыхал, находясь в постоянном напряжении, но зато и не беспокоил спутника. Император никогда на него не жаловался, как на Орлова.
Утром в открытом море завтракали в кают-компании.
– Жаль, что ты меня покинешь в Ревеле, – сказал Бенкендорф Пономареву. – А славно было бы убежать в Фалль и там укрыться от всех. На водах эскулапы одними консилиумами замучают! Когда я с государем однажды отдыхал неделю в Баден-Бадене, ко мне по его наущению каждое утро являлся врач и справлялся о здоровье. Хорошо, что служил он не при полиции. В полную меру я ощутил, что переживал бедный Чаадаев, когда к нему Цынский с Брянчаниновым посылали доктора.
– С Чаадаевым поступили жестоко и против всяких правил, – ответил Пономарев.
– Не я один решал и в ответе. Ты несколько переоцениваешь мое влияние на события. Государь единолично правит Россией и подданными. Если хочешь знать, то если бы не я – сидеть бы ему в настоящем желтом доме или в крепости. Он с государем переписываться однажды вздумал и передал мне письмо в запечатанном конверте! Запечатанном! Деталь немаловажная, и попади конверт в руки государя – не миновать беды для Чаадаева. Цензора Болдырева пенсии лишили и места, однако потом простили. Надеждина вскоре вернули из Усть-Сысольска. А Чаадаева даже в Москву не взяли! Это невзирая на все грозные резолюции императора и доносы Перфильева, о которых я не мог ему не сообщать.
– Я тебе, Александр, всегда говорил правду, как бы горька она ни была на твой вкус. Зачем судьбу философа отдали в руки полицейских? Что ни возражай, а к диспуту о путях России они мало имеют отношения. Образования недостает и нравственности.
– Вот вы какие все чистоплюи! Объясни ему, Сахтынский! Коли вербовать служащих полиции из института благородных девиц – к чему придем? Да, нравы крутые! А каковы тяготы? Шпионство отвратительно – я доброхотов на этом поприще поболее тебя презираю, потому что получше всех вас об их деятельности осведомлен, однако по этой части не каждый отважится служить. А без шпионства – какой надзор? Такова организация нынешнего общества. Без надзора – ужаснее! Без надзора – непрерывная цепь революций, бунтов, восстаний и простого разбоя на дорогах. Смеяться над полицией легко! А ты попробуй ее превратить в инструмент государства. Без нее честные люди мгновенно попадают в рабство к негодяям. Так, по крайней мере, мы думали в александровские времена. Поэтам легко полицию облить презрением, но ведь страна не одними поэтами населена?!
– Если уж о поэтах речь зашла, то позвольте мне вмешаться в беседу и собственное мнение выразить, – сказал Сахтынский. – Конечно, в нашей работе есть масса неприятных, а пожалуй, и неприличных моментов. Но и у медиков, например, они в наличии. Что поделаешь, коли полиция, в том числе и высшая наблюдательная, есть водораздел, где честные люди соприкасаются с миром бесчестным?! Лермонтову ведь не велишь – поди и вызнай, что замышляют преступники. Он тебя негодованием обольет. Для того иная публика существует! И никто не задумывается – какова эта публика! А публика эта не стоит рублика! Вот тут и крутись вьюном между необходимостью и целесообразностью – с одной стороны, и долгом чести и обязанностями достойного члена общества – с другой. Это вопрос глубокий и чрезвычайно важный. От него зависит социальный мир и даже отношения между странами. Франция наводнила государство наше преступниками. Кому не лень сюда едут и плутни тут строят. Об этом мало кто задумывается! На завоеванных территориях порядок тоже не водворен. Нарушителей закона десятки тысяч. А каторжный народ – не сахар. Куда их? В Сибирь, в острог, в рудники. И кругом люди! На кого обязанности сии возложить? Вот вам, господин Пономарев, и малая толика правды. В грязи да в нужде не много охотников копаться.
– Поэтам, говорите, легко? – иронично переспросил Пономарев. – Они легкость жизнью своей оплачивают.
– Поляки – романтичный народ, – улыбнулся Бенкендорф, желая предотвратить возникающую стычку. – Однако соображения Сахтынского есть и мое кредо. До тех пор, пока не создадим честного жандармства – не выйдем из порочного круга. А честное жандармство может быть создано только с теми людьми, кто имеет твердые понятия о службе государю и отечеству. Я сколько раз тебе предлагал перевесить аксельбант с одного плеча на другое? И всякий день ты отказывался, Самсонову предлагал. Тот же результат. Худякова просил, Рихтеру златые горы сулил. И что слышал в ответ? Даже мой адъютант Голенищев-Кутузов-Толстой и тот с высокомерием отверг предложение. Мальчишка! Вот какое нынче мнение о государственной необходимости у публики. С ним недалеко уйдешь. Ну да оставим все это! Ошибок допущено, конечно, немало. И грехов на мне достаточно. Однако я зла людям не желал и всемерно старался смягчить власть и участь несчастных. Справедливости всегда добивался, как ее понимал. Вот поведаю тебе случай один. Воронцов ходатайствовал насчет переселения Сержа Волконского из Сибири на Кавказ. И пришлось отказать, не представляя о сем государю. Подобная милость не была еще оказана никому из осужденных вместе с Волконским. А он ведь среди главных политических преступников. С него ли начинать? Менее виноватые что сказали бы и о чем подумали? Волконский был среди моих друзей и сослуживцев. А с Воронцовым я и по сю пору в дружбе. Конечно, мне полегче отказать. Хлопот меньше, упреков от государя меньше. И притом я у Цепного моста в кабинете сижу, а не в Сибири. Однако никто не знает, какая тоска навалилась на сердце. Люди будут судить по бумажкам. Зачем не освободил?
Ревель встретил «Геркулес» разноцветными флажками и гладкой непрозрачной зеленью вод. Бенкендорф не сошел на берег. Письмо из Фалля от жены принесли в каюту. Он прочел торопливо исписанные листки и сел отвечать. А Пономарев собрался сходить на берег. Запечатав конверт, Бенкендорф обнял товарища по полку и на словах добавил приветы близким.
– Ты знаешь, – сказал Бенкендорф, – меня не покидает чувство, что долго не увидимся. И беседа у нас получилась какая-то печальная, будто ты мне грехи отпускаешь.
– Не думай о дурном да постарайся возвратиться, излечившись от всяких недугов. Помни, что мы тебя здесь любим и ждем.
– Прощай, – сказал Бенкендорф. – Не поминай лихом! – И он скрылся в темном проеме каюты.
Эпилог
Заколдованный кругВсе трое недолюбливали друг друга. Граф Модест Андреевич Корф холодно относился к лицейскому однокашнику канцлеру князю Александру Михайловичу Горчакову. Он не мог ему простить легкости, с которой тот сделал блистательную карьеру, получил европейскую известность и принадлежал к узкому кругу grands seigneurs [84]84
Знать ( фр.).
[Закрыть], быстро, правда, распадающемуся и исчезающему в небытии. Первым из этих русских грандов умер светлейший князь Михаил Семенович Воронцов, затем граф Карл Васильевич Нессельроде, через два года граф Дмитрий Николаевич Блудов и год назад светлейший князь Александр Сергеевич Меншиков. Но живы еще граф Владимир Федорович Адлерберг и князь Александр Аркадьевич Суворов – внук генералиссимуса. Вдобавок Корф ревниво относился к славе Горчакова внутри России. Послания Пушкина к новоиспеченному канцлеру, не напечатанные при жизни поэта, теперь стали широко известны: «Пускай, не знаясь с Аполлоном…», «Встречаюсь я с осьмнадцатой весной…», «Питомец мод, большого света друг…» и «Пирующие студенты». Вдобавок Пушкин упомянул его в знаменитых стихах «Роняет лес багряный свой убор…», сочиненных к празднованию лицейской годовщины в 1825 году накануне мятежа на Сенатской. Едва ли найдется в России гимназист, который не знал хотя бы первую строфу:
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день, как будто поневоле,
И скроется за край окружных гор.
Однако о Модиньке Корфе – ни звука.
Князь Горчаков всегда встречал Корфа без особого энтузиазма. Исторические изыскания, верные по фактам, но сухо и без блеска изложенные, вызывали раздражение у красноречивого и блестящего Горчакова, чьим идеалом был англичанин Томас Карлейль, с которым он познакомился и долго беседовал во время одного из посещений Лондона. Стиль Карлейля резко отличался от безжизненных фраз Корфа. Да и Пушкин Модиньку не жаловал, о чем Корф нынче молчал. Кто был близок к Корфу, говорил, что его воспоминания о лицее и Пушкине окрашены недружелюбно-пристрастным отношением к поэту.
Третий человек, ожидавший выхода государя Александра Николаевича, граф Петр Андреевич Шувалов, самый молодой генерал от кавалерии и самый молодой шеф корпуса жандармов и начальник III отделения, принадлежал к интеллектуальной элите русского двора. Острый ум, широкое образование и светскость выгодно отличали его от немного угрюмых и слишком сосредоточенных на государственных делах и собственной карьере сверстников. Шувалов к Корфу относился неприязненно, как представителю старой школы придворных, чуждых новым веяниям и эксплуатирующих прежние заслуги. Корф с подозрением относился к тем, чья звезда вспыхивала на небосклоне политической жизни мгновенно. Он не верил в сиюминутный успех.
Шеф корпуса жандармов скрывал истинное отношение к канцлеру. Он имел о Горчакове конфиденциальную информацию и осуждал заигрывания с либералами. Неустойчивость князя объяснялась прошлыми связями и лицейской юностью. Через день после восстания на Сенатской Горчаков отыскал Ивана Пущина и умолял ехать немедля за границу, да не просто умолял, а хотел снабдить мятежника паспортом, обещаясь доставить на иностранный корабль, готовый к отплытию. Пущин отказался и пожелал разделить судьбу с товарищами. И разделил! А с братом его Михаилом Горчаков поддерживал отношения до его смерти. В конце жизни он был комендантом Бобруйской крепости в чине генерал-майора. За Михаила Пущина, бывшего коннопионера и любимца великого князя Николая Павловича, ходатайствовали многие и, в частности, князь Суворов, кому он был и обязан ранней своей свободой. Суворов лично просил тогдашнего шефа корпуса жандармов и начальника III отделения Александра Христофоровича Бенкендорфа о смягчении участи брата одного из главных заговорщиков, случайно замешавшегося будто бы в события на Сенатской.
Чутье и здесь не подвело молодого шефа жандармов, чья популярность в Европе не уступала горчаковской, если не превосходила ее. Через десять лет после описываемой встречи, Шувалов исполнял должность посла в Лондоне и представительствовал на Берлинском конгрессе, удачно оппонируя канцлеру Германской империи – князю Отто фон Шенхаузену Бисмарку, начавшему сколачивал, Тройственный союз против Франции и России. Горчаков в апреле 1878 года первым рукоплескал в зале суда при оправдании Веры Ивановны Засулич, стрелявшей в петербургского градоначальника Трепова.
Почти через три года мартовским туманным днем друзья террористки бросили бомбу под ноги императору Александру II Освободителю, но Горчаков в зале суда уже отсутствовал и никому не аплодировал. Из лицейских он остался в единственном числе, выйдя перед тем в отставку. Из 1825 года к нему долетели стихи Пушкина, которыми он утешался при вынужденном бездействии:
Несчастный друг!
Средь новых поколений
Докучный гость и лишний и чужой,
Он вспомнит нас и дни соединений,
Закрыв глаза дрожащею рукой…
Горчаков с прохладцей относился к Шувалову из-за традиционной неприязни лицейских к жандармам, раздражаясь, когда ощущал пристальное внимание III отделения, и отвергая вмешательство его агентов в деятельность подведомственного министерства. Горчаков более иных потрудился над распространением эпиграммы друга своего Федора Ивановича Тютчева, пущенной на Шувалова: «Над Россией распростертой встал внезапною грозой Петр, по прозвищу четвертый, Аракчеев же второй». И Шувалову немедля донесли и имя автора, и имена с восторгом повторяющих злые строки.
Словом, все трое недолюбливали друг друга и вместе не очень-то жаловали Бенкендорфа. Князь Горчаков из-за столкновения с шефом жандармов в Вене, когда он служил там старшим советником посольства. Бенкендорф просил заказать управляющему отелем обед, но гордый дипломат отказался от поручения, которое воспринял как унижающее достоинство. Бенкендорф, почти никогда не выходящий из берегов, пришел в ярость и наговорил грубостей. Горчаков, разумеется, не знал, что с той поры он числился в списках III отделения как «не любящий Россию».
Шувалов читал досье Горчакова и удивлялся ограниченности бенкендорфовских чиновников. Князь защищал интересы России, как никто из предыдущих министров иностранных дел. Сам он прохладно относился к Бенкендорфу, считая, что способности покойного шефа жандармов лежали вне сферы политического сыска и не отвечали требованиям момента.
Корфу прежде всего был неприятен Бенкендорф по причине традиционного антагонизма между штатскими и военными. Кроме того, он чувствовал, что Бенкендорф в душе занятия историей и литературой и в грош не ставит, дурно тем влияя на государя Николая Павловича. Театр и особенно балет милее генералу. Он научными разысканиями и книгами пренебрегал, обращаясь с учеными и авторами, как с подчиненными. При всей ангажированности Корфа и зависимости от Зимнего дворца он все-таки принадлежал к избранным интеллектуалам николаевской эпохи и считал себя продуктом века Просвещения.
Между тем в Петербурге стояли тревожные дни. Император Александр Николаевич должен был с минуты на минуту возвратиться из Царского Села. Придворные разбились на группки и ждали с напряжением.
– Я слышал от государя, Модест Андреевич, что вы представили на просмотр заметки о графе Бенкендорфе? – обратился к Корфу Горчаков по врожденной любезности, тяготясь молчанием и из острого любопытства.
Ему передали, что государь в некоторых случаях неодобрительно отзывался о сведениях, изложенных Корфом. Шуваловские губы тронула еле видимая улыбка. Он, конечно, читал писания Корфа. Ведь речь шла об одном из предшественников!
– Вы нашли что-то новое? – спросил Шувалов.
– Несомненно, – откликнулся Корф, приятно удивленный вниманием Горчакова и Шувалова. – Несомненно, – повторил он. – Я могу поделиться с вами последними разысканиями, особенно о кончине Александра Христофоровича. Вы оба были с ним знакомы, правда, Петру Андреевичу в год смерти предшественника исполнилось всего семнадцать лет.
– Однако я его хорошо помню, – сказал Шувалов. – В последние месяцы он сильно сдал.
– Сделайте одолжение – поделитесь, – предложил Корфу Горчаков.
– Мне это рассказывали очевидцы.
– Обстоятельства ухода из жизни руководителя секретной службы любой страны всегда интересны, и особенно если речь идет о России, – сказал задумчиво Шувалов. – Но на сей счет всегда бывают различные версии. И можно ли доверять очевидцам?
– У историков есть свои методы проверки, – ответил высокомерно Корф, искоса взглянув на Шувалова.
– Не любо – не слушай, а врать не мешай, – сказал Горчаков. – Продолжайте, Модест Андреевич.
Шувалов пропустил мимо ушей резкость Горчакова. Да и какой опытный жандарм пустится в объяснения, попав в подобную ситуацию? А Шувалов обладал достаточной практической опытностью. Начинал-то он с петербургских обер-полицеймейстеров.
– К сожалению, в истории чаще побеждает версия, основанная на репутации, а не на фактах. Репутация, как правило, вырастает из дурно аргументированных версий. Это заколдованный круг, – возразил Корфу Шувалов.
И Горчаков вынужден был с огорчением для себя признать, что европейская репутация Шувалова как умного человека вполне справедлива.