Текст книги "Бенкендорф. Сиятельный жандарм"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 55 страниц)
Зима этого года как бы разделила и придворную жизнь, и жизнь самого Бенкендорфа после мятежа на две части. Пожар в Зимнем показал хрупкость существования даже такого мощного и красивого сооружения, как Зимний. Зато Аничковский дом полюбился императору еще больше. Несмотря на пространство покоев и громадный кабинет, он себя чувствовал там уютнее. Балы в Аничковом приняли оттенок интимности, какого раньше в Зимнем не ощущалось. И звезда божественной Амалии зимой и весной заблистала новым светом. В ней отразились и голубые искорки глаз императора, которому она нравилась все больше и больше.
Душа человека у подножия трона преданного сердцем и телом повелителя представляет собой неразгаданный клубок чувств и мыслей. Она лишена тех страданий, которые свойственны при определенных обстоятельствах обыкновенным – пусть и знатным, но далеким от трона людям. Государь – Божий помазанник, государь – Бог, и никакое его движение, никакое действие не может причинить боли и неприятности верноподданному. А вернее Бенкендорфа у государя ни до, ни после него не существовало. Верность Бенкендорфа признавали и недоброжелатели. Оттого-то и чувство к божественной Амалии, вспыхнувшее давно, иногда и неосознанно тлело в груди и вырвалось пожаром наружу, когда государь отступил и решил закончить мучительный для белокурой красавицы роман.
Романная стихия при александровском и николаевском дворе была в общем лишена искренних чувств. Двор отца императора Павла, несмотря на проделки Кутайсова и развращенность Аракчеева, носил черты большей сдержанности и осмотрительности. Суровая атмосфера в Зимнем и Павловске противопоставляла екатерининскому шабашу добродетельность и некую идеалистичность отношений. Послереволюционное нашествие французов расшатало нравы. Ферлакурство императора Александра не считалось большим грехом. Императрицы и великие княгини мирились с существованием официальных любовниц. Длительная связь императора Александра с Нарышкиной-Четвертинской воспринималась как само собой разумеющееся. Поговорка: быль молодцу не в укор – превратилась в принцип. При подобном положении вещей женщина обладала неравными правами и всегда находилась в униженном положении. Ее чувства и страсти гасили страх и вынужденные обстоятельства. Тайны любви становились известны и обсуждались почти открыто. Несчастные мужья, братья и отцы превращались в мишень для острословов. Женская прелесть нигде не ощущала себя в безопасности. Любой мог сорвать покров. Богатство, знатность и официальное положение не служили достаточной защитой. Однако условности этикета соблюдались, и особенно в Аничковом. Но красавицам от того не становилось легче. Об их переживаниях мало кто задумывался. Страдания соблазненных и покинутых не вызывали сочувствия.
Божественная Амалия, обладающая сердцем и умом, но не лишенная страстей и заблуждений века, очень быстро поняла разницу между Мюнхеном, где ей ничего не угрожало, и Петербургом, где она сразу превратилась в дичь. Она устала от ненужных ухаживаний и недолго сопротивлялась домогательствам вначале графа Адлерберга, а позднее и императора. Победа, одержанная им, ни для кого не осталась секретом. Вести о новом приключении баронессы Крюденер живо обсуждались при баварском дворе. Опечаленный услышанным Тютчев неоднократно восклицал в кругу близких:
– Боже мой, зачем ее превратили в созвездие… Она была так хороша на этой земле!
Баронесса часто отлучалась из Петербурга, сопровождая императрицу Александру Федоровну в путешествиях. Жизнь в России тяготила, но Нессельроде не давал мужу никакого другого назначения. Амалия понимала, кто удерживает его в столице. Просить кого-либо о содействии было бесполезно. Она чувствовала себя несчастной и разбитой. И когда Бенкендорф пригласил ее и мужа на неделю в Фалль – обрадовалась. Она много слышала об эстляндской мызе и надеялась, что там сумеет отдохнуть от комеражей и косых взглядов. Бенкендорф был мягок и ненастойчив. Елизавета Андреевна и дочери Бенкендорфа приняли с вежливой ласковостью. Неделя пролетела как во сне.
Фалль действительно чудесен. Он был до отказа наполнен достопримечательностями. Ей нравилось подниматься на гору и смотреть вниз на речку, которая бежала каскадом. Неподалеку рос густой лес. Плавные, посыпанные красноватым песком дорожки соединяли угрюмость поэтической природы с возделанностью роскошного сада. Вдали море вдавалось в него заливом. На горе стоял бюст императора. Внутри чугунного павильона была доска с фамилиями гостей, посетивших Фалль вместе с императором семь лет назад. Потом она снова поднималась на другую гору, где возвышалась Березовая башня. От нее через речку-каскад тянулся легкий мост, укрепленный только на трех камнях. Продуманность и изощренность Фалля поражали. Бенкендорф сопровождал Амалию, рассказывая подробно, как строилась и приращивалась мыза:
– Эта сторона речки называется Мюримойз. Я присоединил ее к Фаллю, купив землю у барона Икскюля.
Он говорил об имении, как о живом существе. Он действительно любил это место и всегда разрывался между Фаллем и Петербургом. Когда граф Орлов занял его место в коляске императора, Бенкендорф стал чаще наезжать в Фалль, оставаясь здесь подолгу.
– Развалины замка – своеобразная реликвия Икскюлей. Он был разрушен чуть ли не две сотни лет назад во время высадки на побережье шведов. Земля тут просто дышит древней историей.
Бенкендорф умел оказывать внимание гостям и превратить посещение в праздник. Амалия плавала на пароходе в Ревель и обратно, бродила по ажурным мостикам, поклонилась праху родителей Бенкендорфа, укрытому под готическим строением. Несколько раз они совершали прогулку к Рыбацкому домику на берегу моря. Бенкендорф держался с Амалией вежливо и не пытался сократить естественное между ними расстояние. Во всяком случае, если им суждено сблизиться, то не здесь, в Фалле. Однако Амалия уже все для себя решила. Этот могущественный человек нравился уставшей приятностью правильных черт лица, подчеркнутой аккуратностью сюртука или мундира, несуетливой мужественностью движений и манер. Он не был кичлив и разговаривал с адъютантом или конюхом без всякой аффектации. Он знал себе цену и не скрывал пристрастий и симпатий. Служебные обязанности его несколько угнетали, но он умел подбирать людей и заставлять их работать. Дубельт в III отделении играл первую скрипку, но никогда не решал без Бенкендорфа ничего из наиважнейших дел.
Они вновь встретились на балу, открывавшем зимний сезон в Аничковом дворце. И прямо с бала Бенкендорф увез ее на заранее приготовленную Дубельтом квартиру. Все их свидания с той поры проходили в одном из особняков на Литейном проспекте. Вместе не появлялись, и довольно долго их связь оставалась тайной. Однако во время поездки императорской семьи в Германию, куда Амалия последовала за сестрой, скрывать происходящее стало невозможным.
Возвратившись в Россию, Крюденеры переселились в Петергоф. Здесь в сентябре 1843 года на прогулке Амалия познакомила Бенкендорфа с Тютчевым, который проведал ее после долгого отсутствия. Бенкендорф знал о влюбленности поэта, помнил фамилию по отчетам заграничной агентуры, читал переводы немецкого поэта Гейне. Словом, имя Тютчева не вызвало удивления. Он сразу оценил живость беседы и наблюдательность молодого дипломата. Более того, Тютчев привлек Бенкендорфа рассуждениями о роли России в Европе, о ее будущности и о том, как улучшить нынешнее положение. Скрытое недоброжелательство извечных врагов России весьма заботило и Тютчева. Он написал проект документа, содержание которого Бенкендорф обещал изложить императору. Восточный вопрос на континенте не сходил с повестки дня. Во время беседы на аллеях парка Тютчев несколько раз читал стихи, которые возникали в его речи вполне естественно, как бы служа продолжением мысли:
В кровавую бурю, сквозь бранное пламя,
Предтеча спасенья – русское Знамя
К бессмертной победе тебя провело.
Так диво ль, что в память союза святого
За Знаменем русским и русское Слово
К тебе, как родное к родному, пришло?
Амалия однажды сказала Тютчеву:
– Удивительную пару составляете вы. Русский немец и немецкий русский. Какое единство взглядов! Кто бы мог подумать! Тютчев, сто лет не бывший на родине и не утративший к ней чувства. Кажется, что европейская культура, которой он пресытился, разожгла патриотизм.
Состоявшееся свиданиеБенкендорф выполнил обещание и перед самым отъездом в Фалль подробно познакомил императора со взглядами Тютчева, которые во дворце пришлись по вкусу. Он решил пригласить Тютчева отдохнуть несколько дней на мызе вместе с Крюденерами, которые отправлялись в Германию через Гельсингфорс, Стокгольм и Кальмар. Тютчев с удовольствием согласился. Пять чудесных сентябрьских дней они провели вместе в Фалле. Не все время они говорили о том, что заботило. Однако Бенкендорф о деле никогда не забывал.
– И государь, и я – мы оба считаем, что интересы России на западе должны защищаться более активно. Книга маркиза де Кюстина вызвала гнев государя, и гнев справедливый. Во-первых, Кюстин далеко не во всем прав, во-вторых, когда он выражает и справедливые упреки – они окрашены несправедливым и постыдным недоброжелательством. Я жил в Париже и хорошо знаю город. В мое время это была клоака, а мое время было не худшим временем. Савари все-таки пытался навести там порядок. Что касается мсье Видока, то уголовник не может управлять полицией. То же стоит заметить и о Гофре. Санитарное состояние Парижа куда хуже, чем Петербурга или отстроившейся Москвы, но это, разумеется, не отбирает у него право критиковать нас. Видок сейчас на пенсии, но внедренные им принципы остались неизменными и превращают хваленую французскую юриспруденцию в посмешище. Кюстину ли давать нам советы, как управлять страной?! Между тем я стараюсь быть объективным и сказал государю: «Monsieur de Custine n’a fait que formuler les ideés que tout le monde a depuis longtemps sur nous, que nous avons nous-méme» [82]82
Г-н Кюстин только придал форму тем понятиям, которые все имеют о нас и даже мы сами ( фр.).
[Закрыть]. Надеюсь, вы согласитесь со мной, Федор Иванович? Я полагаю, что вы можете привлечь к истинному освещению положения в России ваших друзей Варнгагена фон Энзе и Якоба Фальмерайера. Вы охарактеризовали их как людей порядочных и пользующихся влиянием. Справедливое отношение к России – мерило порядочности для меня.
Тютчев был очарован искренностью Бенкендорфа и его постоянным стремлением добиться ощутимых изменений альянса европейских стран. Россия должна стать полноправным членом континентального сообщества, и внутрироссийские обстоятельства не могут служить причиной усиления антирусских настроений. Революция России не нужна. Монархическая республика ей не подходит. Более французская болезнь не охватит молодое офицерство. Император придерживается того же мнения.
– Уверяю вас, что Гоголь, написав «Ревизора», более принес пользы отечеству, чем заушательства Кюстина, хотя, повторяю, там есть верные наблюдения и суммируются представления о нашей стране. Император не только смеялся над Сквозник-Дмухановским и компанией, но и издал ряд указов, после которых борьба со взяточничеством расширилась и углубилась. Не скрою от вас, что мы мало добились на сем поприще, но все-таки кое-чего добились. Недавно я выслал из Петербурга одного чиновника и с удивлением узнал, что он покинул город в собственной карете, предварительно проводив накануне целый обоз с домашней утварью и мебелью. Я распорядился назначить повторную ревизию. Если обнаружатся еще большие нарушения, то дело будет передано полицейскому следователю. Взяточничество расплодилось до таких размеров, что даже с меня хотели получить взятку! Но что из того! И в Европе не лучше! Польский вопрос сугубо внутреннее дело России и будет разрешаться постепенно в соответствии с волей императора. Как видите, ваши предшественники Пушкин и Жуковский протестовали против французских клевет и вполне разделяли point de vue [83]83
Точка зрения ( фр.).
[Закрыть]государя и мою.
– На ваши слова я могу ответить лишь строфой из своих последних стихов: «Воспрянь – не Польша, не Россия – воспрянь, славянская семья! И, отряхнувши сон, впервые промолви слово: «Это я!» Записка, которую я вам передал, – продолжил Тютчев, – содержит многие сходные мысли, и мне приятно отыскать в вас человека, который неравнодушно откликнулся на боль русских людей.
Они расстались в полной уверенности, что встретятся вскоре, когда Бенкендорф поедет в Германию на лечение. Бенкендорф проводил Крюденеров и Тютчева на пароходе «Геркулес» до Ревеля, и через день это столь необыкновенное трио взяло курс на Гельсингфорс. На Бенкендорфа произвела глубокое впечатление натура поэта и дипломата, чей талант и преданность государю и России никто – ни дома, ни на чужбине – на подвергал ни малейшему сомнению. Бенкендорфу показалось странным, что Тютчев не выразил сочувствия друзьям 14 декабря и не пришел в восторг от упоминания фамилии Гоголя. Это делали все или почти все, кто беседовал с Бенкендорфом на политические темы в интимной обстановке. Он вспомнил свое приглашение в Фалль Пушкина. Уж тот бы не преминул затронуть неприятное. Что за характер! И все-таки Фалль посетил один из лучших поэтов России. Свидание все-таки состоялось, чего история не забудет.
Прямо на корабле Тютчев начал писать письмо жене, которое отправил из Германии 29 сентября 1843 года: «Я провел у графа пять дней самым приятным образом. Не могу довольно нарадоваться, что приобрел знакомство такого славного человека, каков хозяин здешнего места. Это, конечно, одна из лучших человеческих натур, когда-либо мной встреченных. Он принадлежит к наиболее влиятельным, наивыше поставленным лицам Империи и сверх того по самому характеру своих должностей пользуется властью почти такою же безусловною, как и власть самого Повелителя. Вот что мне было известно, и конечно уже это не могло меня расположить в его пользу…»
Во время поездки много было говорено о Бенкендорфе с Амалией, и мнение у Тютчева приобрело не просто отточенную форму. Возвратившись в Мюнхен, Тютчев с энергией взялся за осуществление идей, которые он обсудил с Бенкендорфом в Фалле. Через два дня после возвращения он продолжил письмо Эрнестине Федоровне: «Тем приятнее мне было убедиться, что он в то же время совершенно добрый и честный человек. Он осыпал меня ласками, большей частью ради г-жи Крюденер и частью также из личной ко мне симпатии; но за что я еще более благодарен, чем за прием, это за то, что он взялся быть проводником моих мыслей при Государе, который уделил им больше внимания, чем я смел ожидать».
В середине октября Бенкендорф возвратился в Петербург. Он собирался в Баден-Баден. До отъезда надо было уладить финансовые дела. Средств, как всегда, недоставало. Он много думал о своих гостях в Фалле. Через Сахтынского отправил письмо Амалии и начал готовиться к путешествию, не предощущая, что никогда более не увидит ни Фалля, ни Петербурга.
Ничтожность земного величияКак всегда, весна в Петербурге грянула внезапно. Она принесла с собой мокрый снег, мгновенно исчезающие под напором солнечных лучей метели и высокое прозрачное синее небо, по которому стремительно плыли белые растрепанные облака. Бенкендорф очень спешил с отъездом на воды. Кроме лечения, у него было много планов. В Баварии, неподалеку от Мюнхена, в замке Кефиринг ждала Амалия. В Париже, куда он намеревался отправиться после лечения в санатории – сестра. Свиданию с Гизо император придавал большое значение. Он, как и покойный брат, считался с мнением Доротеи, тем более что получал информацию о взаимоотношениях Франции с Англией и Австрией из первых рук. У Гизо не существовало тайн от Доротеи Бенкендорф-Ливен, а у Доротеи не было секретов от брата и императора. Доротея пользовалась влиянием и при дворе Луи Филиппа. Сам король-зонтик советовался с ней, и не только о том, что касалось России. Гизо сейчас занимал пост министра иностранных дел в кабинете Сульта. А все четвертое десятилетие до революционной катастрофы 1848 года европейская политика сосредоточивалась вокруг англо-французских противоречий. Гизо делал ставку на Меттерниха, Меттерних – на Гизо. Доротея некогда находилась в более чем дружеских отношениях с всесильным австрийцем и хорошо изучила его дипломатические приемы и цели. Политики лондонского двора считались с мнением Доротеи в несколько меньшей степени, но и у них она пользовалась доверием. Сила ее воздействия в прошлом на Кэстльри, Каннинга и Георга IV не выветрилась из памяти Форейн офиса. Миролюбивый и осторожный министр иностранных дел Эбердин и беспокойный Пальмерстон, мечтающий перенять власть, не упускали из виду парижский салон княгини Ливен, где в красном углу всегда сидел великий историк и хитрый политик Франсуа Пьер Гильом Гизо. Доротею считали нимфой Эгерией француза, который был от нее без ума и, говорят, каждый день благодарил Бога за счастье, которым она его одарила. Что играло главную роль здесь – неизъяснимая прелесть сестры Бенкендорфа, ее черные проникновенные глаза или живая, увлекательная и глубокомысленная беседа, но Гизо поражал Париж постоянством. Бенкендорф хотел встретиться с сестрой. Вдобавок в середине года император собирался посетить Лондон, при удачном стечении обстоятельств Бенкендорф намеревался присоединиться к нему. Чем раньше он покинет Петербург, тем больше шансов попасть в Англию летом. Семь лет назад, когда болезнь неожиданно свалила его, император был к нему очень внимателен, однако по Петербургу поползли слухи, что место Бенкендорфа вскоре займет один из трех фаворитов – граф Чернышев, Алексей Орлов или генерал-адъютант князь Долгоруков. В конце апреля из уст в уста передавали новость, что Бенкендорф скончался, о чем со дня на день ждали объявления в газетах. Он выжил, но сопровождать государя во всех метаниях по России и Европе уже не мог. Силы постепенно оставляли.
Необходимые в поездке вещи Бенкендорф выслал заранее. Сам решил ехать налегке в сопровождении Сахтынского и племянника графа Константина Бенкендорфа. Сахтынский неплохо знал Европу, бывал и в Германии, и во Франции, прекрасно ориентировался в обстановке и служил надежным спутником. Кроме того, в его руках находились зарубежные агенты III отделения, и он пользовался доверием Дубельта. Третий человек в III отделении – не шутка! Император прислушивался к мнению Сахтынского в запутанных польских делах.
Поездка начиналась удачно. В Кронштадте Бенкендорфа ждал «Геркулес». До Ревеля с ним будет генерал Николай Пономарев, давний друг и частый гость мызы Фалль. Пономарев построил там русскую избу и баню, небольшую православную молельню и много помог Бенкендорфу в благоустройстве замка. Елизавета Андреевна иногда называла его «наш управляющий». Бенкендорф ценил Пономарева за скромность и честность. Пономарев никогда не использовал преимущества, которые давали ему отношения с всесильным шефом жандармов. Он был рядом во время пожара в Зимнем и последним покинул Фельдмаршальскую залу. Именно он протянул императору бинокль, которым было разбито огромное зеркало в покоях императрицы Марии Федоровны, которое безуспешно пытались оторвать от стены гвардейские егеря. Император велел им уходить, его не послушали. Тогда он и швырнул тяжелый бинокль Пономарева.
– Вот видите, ребята, ваши жизни для меня дороже этого драгоценного предмета, и прошу вас немедля покинуть комнату!
Пономарев едва уцелел, когда в Георгиевской зале обрушился потолок. Вместе с лакеем Мейером и комендантом Зимнего Мартыновым он помогал солдатам снимать портреты генералов – героев Отечественной войны 1812 года и иконы, которые не выбрасывали из разбитых вдребезги окон, а сносили вниз по лестнице, не охваченной огнем. Словом, Пономарев был, что называется, личный друг, съевший с Бенкендорфом не один пуд соли.
В ясный апрельский день они стояли на палубе барки и смотрели, как городская полоска Петербурга превращается в тонкую ниточку. Неясные и невысказанные предчувствия томили их. Мелкая рябь сверкала серебристой чешуей под солнцем и утомляла глаза. С годами Бенкендорф терял остроту зрения, щурился, и оттого они более походили на глаза рыси. Однако взгляд вовсе не отвечал душевной сути.
– Ты жалуешься, Николай, на то, что письма вскрывают на почте. Конечно, это неприятно, дурно и противно. Чего хорошего, когда читаешь отчеты с цитатами из чужих писем? Но посуди сам: что нам делать? Перлюстрация есть одно из главнейших средств к открытию истины. Откуда бы мы знали об образе мыслей того или иного лица? Где бы брали сведения о различных мнениях по поводу правительственных мер? Каким бы способом открывали иностранных шпионов? Скажи на милость? Свои письма ко мне пересылай через Дубельта с оказией. Я ведь на почте тоже не пользуюсь никакими привилегиями и не застрахован от любопытства, – и Бенкендорф рассмеялся. – Пиши почаще и относи к Дубельту. Поезжай из Ревеля в Фалль, поживи месяц-другой. Хинкель из ревельской комендатуры каждую неделю будет отправлять курьера в столицу.
Им не хотелось расставаться, и это тянущее чувство беспокоило обоих.
– Странное дело! В последнее время, когда я покидаю Петербург, то мысленно молю Бога, чтобы поскорее сюда возвратиться.
– Ты напрасно позволяешь поселиться в душе подобным ощущениям, – ответил Пономарев. – Боже сохрани! Нельзя сосредотачиваться на болезнях и неприятностях.
– Да как о них забыть! Я помню, как мы с государем под Тамбовом попали в передрягу. Ты знаешь, что император не любит ездить с эскортом. Колчин с Малышевым на козлах, рейткнехт Фукс в седле, другой рейткнехт на запятках. Едва заснули, как коляска опрокинулась. До Чембара рукой подать, а не доберешься. Император – человек крепкий, но, потрясенный силой удара, подняться не мог. Страшная боль в плече. То ли Колчин вожжи выпустил, задремав, то ли колесо зацепилось за корягу. У Малышева лицо в крови. Я его обтираю платком, смоченным в хересе. Из избушки неподалеку прибежал инвалид, надзирающий над дорогой, с факелом. Я рейткнехта послал в Чембар. Потом мы в этом паршивом городке две недели проторчали. И вот о чем я тогда подумал. Сидит глухой и безлунной ночью на земле один из властителей сего мира. Вокруг суетятся какие-то люди. Какова же цена земного величия? И никому нет никакого дела до случившегося происшествия. Ничтожество земного величия я увидел воочию. – И Бенкендорф с безнадежностью махнул рукой.
– Ничтожество земного величия покрывается добрыми делами, – сказал Пономарев, кутаясь в шинель.
Апрельский ветер приносил с собой зябкость. Вода вдали от земли была холоднее. Она уже не блестела под солнцем, а тускло и тяжело волновалась за бортом.
– Насчет добрых дел ты правильно заметил. Но как за них тебе отплачивают?
– О том думать не след, Александр. Доброе дело само по себе есть плата. Это Всевышний предоставляет возможность совершить благое, и надо пользоваться каждой такой возможностью и благодарить за то.
– Да, конечно, я понимаю, – сказал Бенкендорф. – Особенно на моем месте. Все требуют от меня добрых дел. А император между тем крут и скор на решения. Обстоятельства внутри страны и вне ее не способствуют умиротворению с помощью увещеваний. Все волнуется и бунтует. Три года назад крестьянские беспорядки в Лифляндии вынудили к строгим мерам. Я не желал расправ, но местные начальники подговаривали казаков и гренадер применять силу без разбора. Я вмешался, одернул графа Палена, и что же?! В Петербурге пустили слух, что я ослабел и не способен водворить порядок. И кто пуще других старался – Чернышев!
– Не сожалей о мягкости сердца.
– Да какая мягкость, милый мой! Ничего более, кроме соблюдения закона, я не требую. Немецкие бароны в Лифляндии и Эстляндии ведут себя все-таки иначе, чем обязаны. Если с твоего угла смотреть, то я за каждое доброе дело получаю в ответ зло, и меня же упрекают в попустительстве. Возьми, пожалуйста, недавнюю историю с внуком Арсеньевой поэтом Лермонтовым. Я ли его не отбивал у государя и Веймарна? Правой рукой писал карающее, а левой чего только не делал?!
Он говорил чистую правду, и Пономарев это прекрасно знал. В марте 1838 года Бенкендорф написал личное послание военному министру Чернышеву, с которым давно сложились непростые отношения. Чернышев недолюбливал Бенкендорфа и считал, что масонское прошлое и личные связи с такими каторжными, как Михайло Орлов и Серж Волконский, вынуждают скрытно сочувствовать и исподтишка покровительствовать не только друзьям 14 декабря, но и всем недовольным. Подобная точка зрения возобладала после Февральской революции и Октябрьского переворота в эмигрантской среде.
«Я имею честь покорнейше просить Ваше Сиятельство, в особенное, личное мне одолжение, испросить у Государя Императора к празднику Святой Пасхи всемилостивое совершенное прощение корнету Лермонтову и перевод его в лейб-гвардии гусарский полк», – писал Бенкендорф, рисуя в воображении коварную усмешку Чернышева по прочтении слов: в особенное, личное мне одолжение… Ну вот! Отыскали ход к начальнику III отделения! В личном одолжении Чернышев не смел отказать Бенкендорфу, и Лермонтова в первых числах апреля перевели в Царское Село.
А в кого метила вольнодумная концовка стиха на смерть Пушкина? Недаром на листке, присланном в Зимний, чья-то анонимная рука вывела: «Воззвание к революции».
– И все-таки не след сожалеть о содеянном, – отозвался Пономарев. – В бытность твою заплечных мастеров уничтожили, орудия пытки истребили, само понятие тайной канцелярии в большинстве дел устранили. Почти двадцать лет в России ничего не слышно о революционистах. А что в Европе?!