Текст книги "Бенкендорф. Сиятельный жандарм"
Автор книги: Юрий Щеглов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 55 страниц)
Аннет Дювивье принадлежала к иной породе женщин. Она не была парижанкой по рождению, но именно поэтому усвоила ухватки и приемы в общении тысяч молоденьких и миловидных девиц, которыми переполнены Большие бульвары. У нее было красивое сильное тело, крепкие ноги и весьма ограниченные музыкальные способности. С этими достоинствами лучшей профессии, чем фигурантка, ей было не добыть. Да и закрепиться в кордебалете далеко не каждой удавалось. В кордебалете свои примадонны, свои первые лица, своя борьба за место в первой шеренге или сольный номер, длящийся несколько секунд. Париж не испытывал недостатка в фигурантках, и потому, когда представилась возможность уехать в одно из немецких княжеств на годичные гастроли, Аннет тут же завербовалась. Платили не очень хорошо, но зато появился шанс сменить обстановку и попытаться устроить женскую судьбу. В Париже Аннет не ожидало ничего хорошего. Золотая молодежь, в сущности, жила в долг и не очень охотно оплачивала счета безвестных фигуранток, которым тем не менее они клялись в вечной любви. И здесь были более удачливые искательницы выгод, чем Аннет, которая все-таки предпочитала встречаться с теми, кто хоть чем-то нравился и умел заговаривать зубы – два ряда прелестных жемчужинок, которые постоянно обнажала веселая улыбка, свойственная девицам из провинции, не растерявшим еще последних надежд.
У немецких поклонников балета Аннет не пользовалась большим успехом. Ей недоставало основательности и умения готовить ужин. Ее подруга Лиз уговорила Аннет поехать проветриться в Польшу или дальше на север – в Санкт-Петербург, где легче найти работу, хотя слух о требовательности русских балетмейстеров немного отпугивал. Однако скука и дурная пища вынудили Лиз и Аннет подписать ангажемент с заезжим антрепренером, и через несколько дней они очутились на берегах суровой и неприглядной Невы. Зато в труппу их приняли сразу без всяких, околичностей, и они с удивлением обнаружили, что их уборные набиты цветами, визитными карточками и недорогими, правда, подарками. Русские умели ценить красоту, подвижность, легкую, ни на что не претендующую музыкальность и добрый нрав. Но были, конечно, и отрицательные моменты. Все танцовщицы желали сочетаться законным браком немедленно и тут же отправиться в родовую деревню. Дикая ревность офицеров осложняла общение. Получив улыбку, они требовали поцелуя. Поцелуй ободрял их, и они немедленно требовали свидания. Прогулку воспринимали как обещание неземного блаженства, причем «пистолет» и «шпага» были наиболее часто-употребляемыми словами в разговорах. В общем, русские были прекрасные мужчины, напористые ухажеры, ловкие танцоры, смелые искатели приключений в маскарадах, лихие картежники и щедрые приятели ветреных фигуранток. Все это, вместе взятое, мешало Лиз и Аннет выбрать себе почтенного и спокойного покровителя, который меньше думал бы о пылких страстях и больше о материальном благосостоянии двух девиц, ни слова не понимающих по-русски и не склонных размениваться на не сулящие прибыли отношения. Лиз и Аннет обладали французской расчетливостью и нешуточной практичностью. Они мечтали возвратиться в Париж не с пустым кошельком и не с пустой душой.
Отнюдь не бурный характер флигель-адъютанта Бенкендорфа пришелся по сердцу Аннет.
– Ты напоминаешь мне нашего соседа дядюшку Огюста – отличного винодела и хорошего хозяина, рассудительного и справедливого.
– Так ведь я немец, а немцы осмотрительные люди.
– Но не скучные! – смеялась Аннет. – Я только в России встречала веселых немцев. Там, у себя на родине, они ходят с постными лицами. Здесь, в России, они веселятся напропалую. Что бы это значило? Разве жизнь в России располагает к веселью?
– Иностранцев располагает. Они здесь лучше устроены, чем у себя в отечестве.
– Да, действительно. Мою фамилию печатают на афише, в то время как в Париже ее не знал даже постановщик спектакля, не говоря о директоре.
Словом, Бенкендорф и Аннет нашли друг друга, и неизвестно, чем бы отношения завершились, если бы не турецкая война. Бенкендорфу очень нравилась Аннет, и он быстро попал под ее влияние. Даже мимолетные отношения с женщинами у него принимали почти семейный характер.
– Это потому, что ты рано потерял мать, – объясняла Аннет.
К тому времени она научилась готовить и ужины и обеды, что, конечно, укрепляло ее положение. Помотавшись вдоволь по продуваемому всеми ветрами Питеру, надышавшись холодным речным воздухом, как славно войти в дом, где тебя ждут! Бенкендорф любил хорошую ресторацию, но все-таки нет ничего лучше собственного дома, где тебя никто и ничто не может потревожить. Ах, как хорошо было бы приобрести где-нибудь в Прибалтике приличную мызу и поселиться там летом на время отпуска с Аннет.
Он это сделает через пятнадцать лет, вырастит там детей, оставит прекрасный дом-замок наследникам да и сам будет два-три раза в год наезжать при первом удобном случае, но, конечно, без Аннет Дювивье.
Сейчас, когда он укладывал исхудавшее тело балерины в подоспевшую коляску, посылал за доктором для еще не разродившейся Лиз, приказывал Сурикову отвезти на квартиру продукты, он все время думал, что встречи с Аннет какими-то таинственными нитями связаны с войной. Он познакомился с ней, когда было ясно, что через короткий промежуток времени он уедет в Южную армию, и потому его тогда не оставляло чувство горечи. Нынче он увидел Аннет в самом жалком состоянии. И опять в оборвавшийся некогда роман вмешалась война.
Аннет быстро оправилась благодаря заботам Бенкендорфа и очень быстро вновь завладела его сердцем. Он тоже был благодарен Аннет. Она помогла перенести ужасы всего, с чем он столкнулся в сожженной Москве. Впервые Бенкендорф убедился воочию, как женщина способна облагородить мир вокруг себя. Это не повлияло на его женолюбие и кипящие в груди страсти, но он стал мягче, осторожнее и терпеливее. Он посоветовал Аннет уехать в Петербург и дал денег на дорогу, выхлопотав пропуск. Накануне отъезда в действующую армию он проводил Аннет до заставы и дружески поцеловал в щеку.
Казалось, что он расстается с ней навсегда.
О мародерстве разного родаБенкендорф пригласил старика Верещагина к столу, заваленному донесениями, отчетами и сводками, и взял у него из рук новое прошение, в котором отец несчастного юноши настаивал на повторном разборе обстоятельств происшествия и возвращении покойному сыну доброго имени. Бенкендорф внимательно прочитал бумагу и пообещал передать ее в Петербург. Здесь полезно соблюдать известную осмотрительность. Все дело сына Верещагина от начала до конца – это Ростопчин, и ничего больше. Это понимание Ростопчиным патриотизма и его практическое воплощение в организации и сплочении русских людей для отпора иноземным захватчикам. Дело Верещагина чрезвычайно важно с политической точки зрения. Оно прообраз массы подобных явлений и в каком-то смысле положило начало целому периоду преследований в России, пробив себе дорогу через весь XIX век в век XX. Несмотря на то что дело Верещагина неразрывно связано с личными интересами Ростопчина, оно выходит далеко за их рамки. Ростопчин также – это пожар Москвы, великая и неоцененная трагедия мирового масштаба, гибель десятков тысяч ни в чем не повинных людей, исчезновение несметных богатств – товаров, денег, имущества, дивная и кровавая мистерия, направившая судьбы народов Европы в новое, неведомое русло. Не только Бородино, но и пожар Москвы в большой мере изменили ход Отечественной войны, и кто знает, что ждало бы Россию, если лы древняя столица за три-четыре дня не превратилась в груду обугленных развалин. Да, Ростопчин – это пожар Москвы, это яростная, отчаянная, смертельная ненависть к захватчикам, к тем, кто незваным явился на чужую землю. Пожар Москвы оставил после себя очень мало имен. Даже образованные люди не назовут более десятка. Одно из них, почти забытое, – Верещагин. Если бы не краткая сцена в «Войне и мире» Льва Николаевича Толстого, дело Верещагина давно бы кануло в Лету. Но такова уж сила зверского и не к добру плодотворного события – оно дождалось своего часа, как-то отделилось от Ростопчина и обрело способность пролить свет вообще на русскую жизнь.
– Все так! – говорил вечером Волконский, когда первые впечатления от злодеяний Великой армии немного улеглись. – Все так! Но что за человек сам Ростопчин? И почему история для великого и страшного деяния выбрала столь искаженную и отнюдь не величественную фигуру?
– А кого она должна была выбрать – тебя, меня, Бенкендорфа? – мрачно спросил Шаховской, совершенно подавленный тем, что творилось вокруг. – В алтарь Казанского собора втащили мертвую лошадь и оставили там на месте выброшенного престола. Даву устроил спальню в Чудовом монастыре, опорожнялся в ночную вазу там же. Столы устилали парчовыми ризами. Зачем? Кто это совершил? Пленные французы в один голос твердят – не мы! Вестфальцы и баварцы. Или поляки! Ну да вранье все, что теперь говорится. И французы тоже. И главные виновники – французы. Кто расстреливал людей у стен Кремля? Они! Поднаторели в революцию на убийствах! Тебе легче от того, что испоганил твою святыню какой-нибудь итальянец, Серж?
– Нет конечно.
– Они, между прочим, христиане. Евангельские истины для нас общие. В Архангельском соборе пол залит грязным вином по самую щиколотку. Мало того, что закатили туда с десяток бочек, так еще выбили днища. Уж не татары или турки постарались, не магометане поганые, а лютеране какие-нибудь или кальвинисты, а то и паписты – культурные европейцы. Как теперь сунуться к русскому человеку с рассуждениями о цивилизаторской роли Европы?
– Мне доложил полицейский офицер Бахарев, что некая известная, быть может, особа, госпожа Обер-Шальме, устроила там кухню, где готовились блюда для Бонапарта, – сказал Бенкендорф. – Кто такая эта Обер-Шальме? Содержательница ресторана?
– Модистка, – ответил Волконский, хорошо знавший московский быт.
– Да, модистка, – подтвердил Шаховской. – У нее магазин находился между Тверской и Большой Дмитровкой в переулке. При графе Гудовиче занимала первейшее место во французской колонии.
– Мы разбранили Ростопчина за жестокость и за то, что он выгнал русских французов из Москвы, – отозвался Бенкендорф. – Браним за неуместное рвение.
– Да как с ними было иначе поступать?! – удивился Шаховской.
– Вспомню, что говорил Фигнер, – сказал Волконский. – И тем не менее я не думаю, что действия Ростопчина надо полностью оправдывать.
– Но почему?..
– Да потому, что у него вражда к Бонапарту превосходно совмещалась с сугубо личными, а не государственными, державными целями, – объяснил свою позицию Волконский.
– Но имение Вороново он сжег дотла, чтобы сравняться с теми, кто понес ущерб. Разве это не благородно? – напомнил Бенкендорф.
– Отчасти. Русские забывчивы. Авось и простят ему многочисленные промахи.
– Давайте-ка спать, – предложил мудро Шаховской.
И они, расположившись на лавках и закутавшись в шинели, заснули быстрым тревожным сном, готовые каждую секунду вскочить и схватиться за оружие.
Постепенно Бенкендорф довольно ярко вообразил картину происшедшего в Москве и в общих чертах разобрался в верещагинской, намеренно кем-то запутанной истории.
В один из вечеров он поделился выводами с Шаховским:
– По-моему, Ростопчин много посодействовал огню, но считать его единственным создателем сего сюжета нельзя. Он не тот человек, чтобы нести на себе весь груз ответственности. Глупая история с зажигательным шаром о том с непреложностью свидетельствует. Он понимал, что шар – обман и чепуха. Иначе и представить нельзя. Франсуа Леппих не в состоянии был ввести его в заблуждение до такой степени. Чигиринов доложил, что Леппих отпетый лгун. И вообще, проект пожара не являлся тайной. Просто мало кто верил в осуществление.
– А Ростопчин верил! – воскликнул Шаховской. – Как губернатор, он лучше прочих знал возможности поджигателей. И после Смоленска не скрывал того от государя.
– Кто решится признать: я отдал приказ поджечь Москву? – спросил друзей Волконский. – Без пожара – удалось бы прогнать Бонапарта из города?
– Полагаю, что нет. Во всяком случае, война затянулась бы на годы, – ответил Бенкендорф.
– Тут штука, мне кажется, проще, – сказал Шаховской. – Нужен ли был пожар Наполеону? – И сам себе объяснил: – Ни в коем случае. Разве возможно зимовать в полностью разрушенной Москве? Его солдаты всегда зимовали в тепле и холе. Европейские народы, которых он держал в узде, всегда предоставляли наилучшие условия. Завоевательные войны и мародерство – нераздельны!
– Французы тоже внесли вклад в уничтожение города, – сказал Бенкендорф. – Я располагаю точными сведениями.
– Понятное дело! Огонь, грабеж и насилие смешались в кучу, и те, кто не сумел спокойно воспользоваться взятым в бою, с еще большим ожесточением губили окружающее. Вот правда! Вот где истина! – заключил Шаховской.
– Наполеон ввел в город сто тридцать тысяч солдат, и все они в той или иной степени стали мародерами.
– Ну уж и все, – усомнился Волконский. – Разное бывает мародерство!
– Да, все! – настаивал Бенкендорф, – Да, все! Или мародерами, или расстрелыциками. Какое-то время они гасили пожары, но потом им надоело. И повсюду царили ложь, обман, насилие. Я ведь допрашивал русскую администрацию, созданную по приказу Мортье. Русские люди – мужики, подмосковные крестьяне, городская чернь, развращенные кто кем: собственными барами или пришлыми разбойниками, явились тоже сюда на пепелище, как последние тати, на поток и грабеж. Они хотели поживиться тем, что осталось. Не пропадать же добру! При сильной полицейской власти этого бы не случилось. Полиция сумела бы предотвратить буйство.
– Какая тяжелая картина, – сказал Волконский. – Какое тяжелое время! Я не представляю себе, чтобы свободные фермеры в Англии направились в Лондон с одной только целью: поживиться чужим имуществом!
– Ими не торговали, как борзыми щенками, – сказал Шаховской. – Глас августейшего монарха: «Потушите кровию неприятельской пожар московский!» – достиг наших ушей, и вот столица столиц лежит хоть и в руинах, но свободная от постоя врага у его ног. Куда направим наши стопы? Что теперь?
– Да ничего, – усмехнулся Бенкендорф, – Еще не успеет крепко схватиться снег, как я приведу здесь все в порядок, очищу кварталы и окрестности, выкурю из щелей застрявших там французиков, засажу в кутузку разгулявшуюся воровскую шатию, а Москва сама начнет строиться, и вырастут здесь дома, как грибы на солнечной поляне после дождя.
– Немец есть немец, – заметил Шаховской. – Он вечный романтик! Смотри, как бы Бонапартишка не возвернулся и не выпихнул тебя отсюда обратно в курную избу на Можайке!
Охота на франкмасоновВ этот момент Бенкендорфа позвал его адъютант ротмистр Мартенс, длинный белобрысый курляндец с холодными и аккуратными глазками. Оказывается, из двух офицеров, присутствовавших при убийстве Верещагина, разыскали одного – Бламберга. Его рекомендовали человеком неглупым и, как говорится, тертым калачом. Мартенс все разузнал о Бламберге. Во время оккупации Москвы он делал шифрованные записи и прятал в печной трубе. Фамилии предателей записывал на отдельном листке, восстановить случившееся ему теперь легко. И полиция не выглядела, как обычно, дура дурой. Привели его к Бенкендорфу вечером, тайно, чтобы из ростопчинских никто не прознал.
– История-то началась с нелепого эпизода, – сказал Бламберг. – Первую скрипку здесь сыграл…
Бламберг запнулся и вопросительно взглянул на Бенкендорфа.
– Ваше превосходительство, могу ли я рассчитывать, что моя преданность истине не обернется против меня же? Что я такое? Маленький человек. Стоит вам открыть графу «источник сведений», как со мной поступят, как поступили с Верещагиным. Укажут на меня как на агента Наполеона, который специально остался в Москве, – и ату его! У меня ведь детки и жена в Вологде пересиживают.
Бенкендорф успокоил полицейского.
– Ваше превосходительство, я доверился вам. Не дай Бог мне обмануться. У меня мать и отец в Твери, сестры незамужние.
– Не беспокойтесь, господин Бламберг, – еще раз подтвердил обещание Бенкендорф. – Я вас не выдам ни в коем случае и ни при каких обстоятельствах.
– Да, господин полковник, вы правы: досье Верещагина – это граф Ростопчин, весь, как он есть.
– Но не один, надеюсь, граф? Еще кто-то принимал участие?
– А как же! Помогал полицеймейстер Брокер – человек грубый и злой, имеющий свой интерес в сем ужасном деле.
– Что за интерес?
– Видите ли, господин полковник, раньше он служил по почтовому ведомству. Ключарев Федор Петрович Брокера прогнал за какие-то неблаговидные махинации. Вот он и кинулся к власти в полицию искать защиты. У нас таких много. Обер-полицеймейстер Ивашкин любого привечал, если ему в рот смотрели. Вот они-то вчетвером дело и сварганили.
– Да кто же четвертый?
– Бывший адъютант графа Обрезков Василий Александрович. Московская полиция, ваше превосходительство, тайн имеет поболее, чем мадридский двор. Здесь отдельный разговор нужен. Городище-то какой! Закоулков сколько! Народу! И народу разного! Тут такого понаворочено, такие узелки завязаны, что вовек не развязать. Гиблое место!
– Ну и как все-таки дело открылось?
– Обыкновенным образом, наипошлейшим, как и раньше прочие дела открывались, – по секретному и подлейшему доносу. Недоброжелатели у каждого имеются. Тут еще и господин Ключарев причастен будто бы, его граф масонством давно травил. Ключарев с господином Новиковым в дружестве находится. Вот какая цепочка выстраивалась. От франкмасонов, значит, все исходило.
– Неужто? – засмеялся Бенкендорф. – Так-таки от самих франкмасонов? Это кто же подобную штуку запустил?
– Я ничего не утверждаю, ваше превосходительство. Я только излагаю факты. Господин Ключарев достойный человек. Его государь отличает, на высокой должности держал и при графе Гудовиче, и при графе Ростопчине. Верещагин – человек образованный, знающий языки. Прикосновенен ли к масонству, мне неизвестно, но, как на грех, служил при московском почтамте на Мясницкой и пользовался расположением Ключарева, которого граф не только масоном, но и мартинистом ругал, что, говорят, куда хуже. Вдобавок Новиков у себя в Авдотьине гошпиталь устроил и всех без разбора лечил, в том числе и французов раненых.
– Ну и что? Раненые есть раненые. Это в порядке вещей.
– Я не против, ваше превосходительство. Француз тоже человек, не все звери. Но граф выражал неудовольствие. Однако позвольте далее продвигаться. Верещагин, как знающий языки, имел отношение к иностранной печати и употреблялся по той части.
– Что это значит?
– Да ничего особенного, окромя того, что наши газеты о замыслах проклятого корсиканца ни буковки не печатали, а граф чужую прессу велел не продавать и подписчикам не рассылать, дабы помешать распространению антирусской информации. Вот гамбургская газетенка и попала в запретительный реестр. Между тем Верещагин в кофейне познакомился с губернским секретарем Мешковым. Слово за слово, и Верещагин поведал новому дружку, что недавно прочел два газетных сообщения весьма любопытного свойства да под заманчивыми заголовками «Письмо Наполеона к прусскому королю» и «Речь Наполеона к князьям Рейнского союза в Дрездене». В первом говорилось, что корсиканец радуется решению прусского короля расторгнуть недостойный союз с потомками Чингисхана. Граф усмотрел намек на себя, ибо не раз хвастался тем, что ведет свой род от Темучина, а может, от Батыя – не упомню.
– От Темучина, – усмехнулся Бенкендорф, не раз слышавший семейные легенды из уст самого Ростопчина. – А что писалось во второй статейке?
– Одно хвастовство, ваше превосходительство. Мол, не пройдет и двух месяцев, как Европа увидит в стенах русских столиц своих победителей.
– Петербург остался в стороне. Из Москвы Бонапарт убежал. Бородинскую битву перед тем проиграл. Не понимаю, в чем вина Верещагина?
– А вот в чем. Мешков – личность пьяная и лукавая – выманил переводы у наивного Верещагина, списал их, и пошли они гулять из рук в руки. В основном – по кофейням. Обрезков услышал о бумажках от Ивашкина и доложил графу. Ростопчин, не долго думая, определил: заговор против государя и России. Чем еще патриотизм подогреть? Из Петербурга реляция: разобраться и примерно наказать, если что. Ивашкин Верещагина решил взять под арест. Но не тут-то было. На квартире нет, а на Мясницкой, где в здании почтамта скрывался Верещагин, хозяин Ключарев. У него свои швейцары. Ивашкин и облизнулся. Однако потом вломились и кого искали – за шиворот. Верещагина записал за собой Ивашкин. Ключарева граф засадил под домашний. Что тут завертелось – один Бог знает. Ростопчин сам полицейских обучает, как вести следствие к полному обнаружению тайны. Франкмасоны у него главный предмет. Они, дескать, революционисты и наполеоновская агентура. Вдобавок сынок Ключарева – юноша умный – состоял в переписке с каким-то французом. Это уж, как полагается, на беду! Чего еще надобно для хорошенького дельца? Все на месте, ваше превосходительство. Пирожки готовы – только, в печь сажай!
Из рассказа Бламберга Бенкендорф узнал некоторые подробности учиненного розыска. Ивашкин нажал на Верещагина и вынудил к признанию, что он-де действительно получил прокламацию от сына Ключарева. И впрямь он мог получить газету подобным путем, но на первых допросах показал Ивашкину совершенно иное: дескать, нашел газету, шедши с Лубянки на Кузнецкий мост, – как раз против французских лавок. Юноша поступил куда как благородно! Никого не желал впутать в историю, грозящую крупными неприятностями. От самого начального показания Верещагин открестился. В начале июля «Московские ведомости» объявили об открытом заговоре. Позднее Верещагин, вконец запуганный Ростопчиным и Ивашкиным, вообще додумался отказаться от всего заявленного ранее. Теперь выходило, что он ничего ни от кого не получал и никаких газет на Кузнецком не находил. Ростопчин и обрадовался: ах так?! – значит, сам, сукин сын, франкмасон этакий, сочинил, что в тысячу раз хуже. А раз сам сочинил, то тебе первый кнут.
– Самое смешное, – продолжал Бламберг, – что писульки на публику большого впечатления не произвели, хотя и усиленно распространялись.
– Кем? Французами? – спросил Бенкендорф.
– Отчасти, может, и французами, – согласился Бламберг, – отчасти и любопытствующей публикой, жадной до сплетен, разного рода сведений и критики начальства.
– Доказывал ли Ростопчин, что Верещагин согласен с Бонапартом или по крайней мере сочувствует ему?
– Еще бы! Дело-то продвигали скоро. Семнадцатого июля магистрат постановил: Верещагина законопатить в Нерчинск навечно. Каторга да кандалы ему удел. Мешкова лишить чинов и дворянства, а затем отдать в солдаты…