355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Смолич » Рассказ о непокое » Текст книги (страница 35)
Рассказ о непокое
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:18

Текст книги "Рассказ о непокое "


Автор книги: Юрий Смолич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)

Прямо удивительно, как горемычный крестьянский сын и малолетний пролетарий Петро Козланюк сумел во всем этом разобраться, попять лживость лозунгов и двуличие самих идей и разглядеть верную перспективу, сумел осудить и ополчиться против концепций национализма и сразу выйти на путь интернациональной борьбы за пролетарскую революцию. Я думаю, трилогия «Юрко Крук» дает на это исчерпывающий ответ.

Пролетарская революция, пролетарий. То были не только самые дорогие слова для Петра Козланюка, то была программа его жизни и деятельности. Труд сызмалу, положение рабочего, с которого и началась жизнь Козланюка, пролетарское окружение, в котором были сделаны первые шаги его сознательной жизни, – вот университеты, где сложилась идеология Петра.

Сельроб, тюрьмы, Коммунистическая партия, мечты о социалистическом преобразовании жизни – формировали мировоззрение Козланюка: открывалась перед ним перспектива. Пример Большой Украины рядом, по ту сторону речушки Збруч, мечты об объединении всего украинского народа – вот что помогло молодому украинскому пролетарию верно разобраться в освободительной национальной борьбе, отличить ее прямые пути от путей окольных, занять позиции классовой непримиримости.

Он воевал против национализма, но умел разглядеть среди его сторонников людей, обманутых лживыми посулами. Националистом – его непримиримым врагом как коммуниста был идеолог националистических концепций, лидер националистических организаций, организатор националистического движения, исполнитель националистической акции. А человек, обманутый мишурой националистических лозунгов, приманкой национальной романтики, который жаждет национального освобождения, но не умеет смотреть вперед и видеть перспективу социальных преобразований, – для Петра националистом не был. Именно работу среди таких "низовых" националистических кругов он считал первейшим долгом каждого коммуниста-украинца. И тяжко болел душой из-за того, что порой не всегда приглядывались к этим людям – очень многочисленным в националистических низах. На путях истории то и дело случалось, что в пылу борьбы, сплеча рубили их под корень вместе с националистической верхушкой.

Козланюк оглядывался назад: на западную Украину – сечевые стрельцы, УГА, ЧУГА[28]28
  ЧУГА – «Червоная украинская галицийская армия» – отколовшиеся от «Украинской галицийской армии» части, перешедшие на сторону большевиков в 1919 г.


[Закрыть]
; на восточную – молодежь времен Центральной рады, петлюровщина, эмиграция. Обращался и к недавним временам и на западе и на востоке Украины: УПА[29]29
  УПА – организованная националистами «Украинская повстанческая армия».


[Закрыть]
, бандеровщина, другие националистические группировки. Во главе групп всегда стояли гнусные враги народа, агенты империалистических держав, наемники реакции, авантюристы, в лучшем случае – фанатики и «чистой воды» классовые противники. А – «внизу»? Обманутые, опутанные, спровоцированные и, что всего больнее, – немало движимых лишь национальной романтикой и сбитых ею с толку из-за неумения объединить идеи национального и социального освобождения в одну мечту.

Трагедию этой ветви народного дрова Петро тяжело переживал. Юдоль рядовых сечевых стрельцов во время первой мировой войны и войны гражданской. Трагическая катастрофа стотысячной армии сверстников Петра, целого поколения украинской молодежи в рядах УГА – во время похода под фальшивым лозунгом "за освобождение Украины от большевизма". Кровавая бандеровщина. Всюду там действовала ненавистная националистическая концепция, всюду орудовал враг-националист, и каждый раз националистический "низ" из опутанных, обманутых, спровоцированных простачков, а то и неразумных романтиков расплачивался своей кровью или трагедией сломанной и исковерканной жизни.

– С националистом-вожаком, – говорил Петро, – бороться надо только огнем и мечом. Но с националистом, "сбитым с пути", – только коммунистическим разумом. Против националистической концепции только концепция ленинская.

И Козланюк так же страдал, когда в ходе нашей советской жизни сталкивался с приклеиванием ярлыка "национализм" на нормальные проявления национального патриотизма, когда встречался с людьми, которые не понимали, а иной раз и не хотели понять самой сути национального процесса.

Этот разговор начался меж нами в тот черный день во Львове и длился он, не кончаясь, все годы нашей дружбы.

Козланюк то и дело выступал с резкими статьями, острыми памфлетами, фельетонами – против национализма, против его концепций и преступной деятельности его вожаков под крылом реакции и империализма. Собственно, после гибели Галана именно он нес в своих руках знамя боевой антинационалистической публицистики.

Был он сильным, целеустремленный борец, хотя в быту казался байбаком. В обыденной жизни лучше было на него не полагаться. К примеру, приезжая из Львова, он непременно сразу же звонил, сообщал о своем прибытии, говорил, что необходимо немедленно встретиться, назначал точный час и… не помню такого случая, чтобы свидание в этот час состоялось. Петро в назначенное время и в назначенное место почти никогда не являлся и вообще… исчезал. У него было слишком много друзей – и в писательских кругах и в кругах внелитературных, – и каждый раз, когда он шел на точно назначенное свидание, его непременно перехватывал кто-нибудь по дороге.

Правда, место его "постоя" было известно: он не останавливался в гостиницах, а только у своих задушевных друзей – в семье погибшего партизана-поэта Шпака, "в шпакивне"[30]30
  Шпак – скворец; шпакивня – скворечня (укр.).


[Закрыть]
, как сам он говорил, и в конце концов его удавалось разыскать. А впрочем, лучше всего встретиться с Петром было… ненароком, не договариваясь, а так вот «перехватив» его, когда он направлялся на какое-нибудь точно назначенное свидание с кем-нибудь из многочисленных друзей.

Есть на свете такие люди, у которых друзей везде полно.

Таким и был Петро Козланюк.

Был он хорошему человеку – хороший друг.

И вся его жизнь прошла в творческом и общественном непокое.

Тычина

В январе шестьдесят седьмого года – уже незадолго до того, как перед Павлом Григорьевичем простлался далекий путь в никуда – мы в одно и то же время лежали в больнице: Павло Григорьевич после тяжелой операции, я – с очередным инфарктом. В день рождения Павла Григорьевича, двадцать седьмого января, мы оба были еще прикованы к постели, лишены возможности чокнуться за здоровье, счастье и долгие лета, и в подарок от меня Павло Григорьевич получил лишь цветок, альпийскую фиалку, эдельвейс. Когда позднее мне разрешено было встать и я приплелся в палату Павла Григорьевича, звездчатый цветок эдельвейса уже увял, но горшочек с кустиком ворсистых листков еще стоял на столике у стены и земля была влажна – заботливо полита. Мы поздоровались, оба еще нетвердо держась на ногах, я осведомился, как чувствует себя Павло Григорьевич, но он вместо ответа тоже спросил, указывая на вазончик:

– А вы знаете, как называется этот цветок?

– Эдельвейс, – ответил я.

– Э, нет, это по-немецки…

– Альпийская фиалка?

– Э, это уже по-русски, – снова возразил Павло Григорьевич, – а по-украински?

– Разве, – заинтересовался я, – в украинской народной ботанике есть у этого цветка специальное название? Ведь эдельвейс – горный цветок, растет в Альпах, а у нас его разводят только в оранжереях?

– А вот и нет! – прямо-таки обрадовался Павло Григорьевич. – Не хуже, чем в Альпах, растет этот цветок у нас в Карпатах, на полонинах так звездочками и сияет, ковром под ноги стелется. Это настоящий украинский цветок, и гуцулы-верховинцы и название ему дали специальное; я думаю, не столько за цветы, потому что они бывают разных оттенков, а именно за этот кожушок из белых волосков на листочках: белотка!

Павло Григорьевич радостно рассмеялся: он был счастлив, что украинская лексика не обошла этот редкостный цветок. Радость – от того, что нашлось новое слово, значит, обогатилась родная речь, – то была одна из главных радостей в жизни Тычины. Потом он добавил еще, просто как справку:

– В гербарии этот цветок имеет и латинское название: леонтоподиум.

И уже вслед за тем он забеспокоился, такой уж он был, все мы это хорошо помним: не дует ли на меня из форточки, удобно ли мне сидеть на стуле или, может быть, лучше пересесть на кровать? И – как же здоровье?

Эта черта – забота о вашем удобстве в сочетании с даже чрезмерной учтивостью и скромностью – тоже известна всем, кто знал Павла Григорьевича. В литературных кругах бытовал даже анекдот по поводу того, что Павло Григорьевич никогда не проходил в дверь первым, всегда пропуская вперед других. Вот этот анекдот: Павло Григорьевич и Максим Фаддеевич спешили на какое-то важное заседание; перед дверью Павло Григорьевич остановился, приглашая первым пройти Максима Фаддеевича, но Максим Фаддеевич отступил, предлагая первым проследовать Павлу Григорьевичу. Так они отступали друг перед другом – Павло Григорьевич по своей скромности, Максим Фаддеевич из присущего ему чувства юмора. И в результате вовсе не попали на заседание, потому что оно тем временем кончилось.

Это анекдот. Но, признаюсь, и мне не раз приходилось препираться с Павлом Григорьевичем перед дверьми, и хорошо, если дверь попадалась широкая, так что сразу войти можно было обоим. Среди товарищей даже повелось – в предвидении двери заблаговременно отставать на несколько шагов, чтоб не оказаться у порога вместе с Павлом Григорьевичем и не попасть таким образом в комическое положение.

И каждый, кто знал Тычину, поймет, что вспоминаю я эти мелочи не для того, чтобы, упаси бог, посмеяться над Павлом Григорьевичем, а для того, чтобы подчеркнуть эту сторону его характера – бесконечную деликатность, проявляющуюся и в малом и в большом.

А в большом – на высоком уровне душевной чистоты, неисчерпаемой сердечности, искренней доброжелательности и чуткости – прошла вся жизнь тихого и кроткого Павла Григорьевича.

О Тычине написано очень много статей, книг, исследований. Знатоки литературы признают Тычину первым поэтом нашей украинской литературной современности. Специалисты по поэзии прослеживают весь творческий путь поэта и детальнейшим образом анализируют все элементы его творчества, все высокие качества его поэзии, а заодно и значение его для всего литературного процесса на Украине – от Октября до наших дней. Высокое мастерство, оригинальность, глубокая идейность, тонкость чувств, сила революционного воздействия на целые поколения поэтов и вообще литераторов – вот творческий облик поэта. Он ломал старые творческие каноны и выступал блестящим новатором в поэзии, вбирая в себя веяния эпохи и отдавая народу во вдумчивом и страстном поэтическом претворении его революционные свершения. Его поэзия стала как бы эманацией творческой жизни народа за это великое, принесшее столько преобразований полустолетие.

Я разрешаю себе говорить о Павло Григорьевиче в таком высоком стиле, потому что каждое явление – да и каждый человек – требует соответственного словесного выражения. Я считаю, что речь о Тычине – его творчестве и его творческой личности – может идти лишь на высоком уровне, а самый высокий уровень это тот, где легко и органически сочетается, казалось бы, и несочетаемое: высокий пафос и величайшая простота.

И наряду с этим мне, как и каждому, хорошо известны все разнотолки о творчестве Тычины, порождаемые разными поэтическими вкусами да и разным мировосприятием. Одни восхищаются поэзией Тычины, другие отрицают ее, еще иные углубляются в рассуждения о "раннем" и "позднем" Тычине.

Что ж, взгляды, как мы знаем, бывают разные; вкусы оставляем на совести тех, у кого есть хоть какой-нибудь вкус, проходя мимо тех, кто вообще вкуса не имеет, и лишь пожимаем плечами, когда суждение идет просто от незнания или непонимания, а не то и от нежелания узнать и понять.

Я не собираюсь обсуждать ценность поэзии Тычины, оценку поэта предоставим литературоведам: я не специалист в поэзии, я просто ее люблю за то, что она меня волнует. Но я хочу говорить о Тычине, как о явлении социальном, о Тычине, как о знамении эпохи, и о том, чем стал Тычина для поколения, к которому я принадлежу. В сложных социальных процессах двадцатого века на Украине Тычина являет собой как бы образ украинской интеллигенции на переломе эпох: эпохи угнетения и эпохи революции. Для моего же поколения украинской интеллигенции, поколения, которое родилось и начало формироваться еще в старое время, которое созревало в эпоху революционных катаклизмов, имя Тычины – я это утверждаю – стало именем, с которым наше поколение шло в революцию и вступало под красные стяги революции пролетарской, под животворные лучи великих ленинских идей.

Когда говорим: "На майдане возле церкви революция идет", "За всех скажу, за всех переболею", "Партия ведет", "Чувство семьи единой", "Я есмь народ" – это Тычина. Но это и мы все.

Я называю сейчас только эти поэтические шедевры, не потому, что они шедевры, а потому, что это – страницы истории нашего народа и вехи социального бытия именно нашего поколения (полагаю, впрочем, что и всех последующих) украинской интеллигенции.

Да, со словами из стихотворения "На майдане…" наше поколение украинской интеллигентной молодежи, собственно, и начинало свой прекрасный, а иногда и мучительный путь в советскую жизнь.

Тычина хронологически был вторым – после Эллана – украинским революционным поэтом, с творчеством которого я познакомился еще в годы гражданской войны.


Суровые и сложные были то времена вообще, а там, где проходила моя юность – в юго-западном захолустье, граничившем тогда с Австро-Венгрией и Румынией, уж и вовсе сумбурные. Власти сменялись чуть не каждый день, а уж каждую неделю и во всяком случае каждый месяц – непременно: белые, зеленые, черные, желто-блакитные – желто-блакитные в бесконечных мутациях гетманщины, петлюровщины, атаманщины и совсем безымянного бандитизма – это, так сказать, «промеж своих»; а ведь еще – беспрестанные иноземные интервенция: немцы, австрийцы, венгры, румыны, греки, французы, белополяки… Все это пришлось испытать и на все это должно было реагировать юношеское сознание.

В такой сложной и путаной обстановке и входило в жизнь наше поколение молодой украинской интеллигенции, – я разрешаю себе причислить себя к интеллигенции, ибо тогда как раз кончил гимназию. Что мы имели за душой и в душе, в сердце и сознании? Путаницу политических информаций, а чаще – вообще отсутствие какой бы то ни было информации, потому что радио тогда еще не существовало, а газеты выходили нерегулярно, каждая – выразитель существующей в тот момент власти. Падали зерна этой дезинформации на почву вовсе "неудобную", как говорили у нас на Подолье: неопределенность собственных симпатий, автоматизм традиций дореволюционной поры да еще плоды антисоциального схоластического воспитания в средней школе царского времени. И все это отягощалось еще нашей абсолютной растерянностью перед путями решения национального вопроса. Чувство украинского патриотизма пробудилось в нашем кругу еще до революции, особенно в годы первой империалистической войны, и получило, естественно, антимонархический, антивеликодержавный, я бы даже сказал, революционный оттенок. Но, радостно встречая поэтому любые акты национального возрождения, осуществленные любыми руками, не умея разобраться в классовой основе процессов, ненавидя, однако, великодержавную белую контрреволюцию, – мы были совсем ошеломлены, обнаружив, что все эти акты национального возрождения привели вдруг к гетманщине, то есть снова к монархии, и смыкается этот новейший, уже украинский монархизм с… все той же великодержавной белой контрреволюцией. Мы были ошарашены.

Припомним – мы, ныне старейшие, начинавшие свою сознательную жизнь еще в дореволюционную пору (и да отнесутся к этому внимательно и терпимо более молодые!), – чем он был, этот тупик семнадцатого, восемнадцатого, а для некоторой части и девятнадцатого года, в котором довелось метаться тогдашней украинской интеллигенции? Я имею в виду интеллигенцию демократического происхождения или демократических, как говорили тогда, идеалов и убеждений. То есть ту, которая спонтанно была против старорежимного мракобесия во всех его проявлениях – будь то государственная система или автоматически действующие реакционные традиции, – ту, что связывала программу своей жизни с укладом народным, что мечтала о свободе народа, о народовластии. Свои конкретные симпатии, если мерить на аршин тогдашних партийных понятий, эти круги интеллигенции, вследствие неискушенности и дезинформации, делили, часто путая их, между эсеровщиной и социал-демократией. Так было в среде русской интеллигенции и интеллигенции украинской: не ориентируясь ясно в политических программах, она стихийно тяготела к идеям социального освобождения трудящихся. Но в сознании интеллигенции украинской был еще один очень серьезный компонент – мечта об освобождении национальном, относительно которого в ее умах также было немало путаницы и тумана.

Для украинской интеллигенции то было трудное время. Немало запуталось тогда на ложных путях, поддалось на провокации национализма, блуждало в тупиках.

И именно тогда появились украинские поэты Эллан и Тычина. Да – Эллан и Тычина вместе, и не потому, что вышли они из одного круга, а потому, что Эллан, сам вырвавшись из тенет заблуждении, помог и Тычине осознать классовые позиции в борьбе за социальное и национальное освобождение.

И вот именно в то время – ох, как в пору! – попал мне в руки сборник Эллана "Удары молота и сердца". То было для меня открытием мира. Возможно, нынешнему поколению и не понять, как это важно было тогда – в то время и в той обстановке – узнать, что существует современная революционная поэзия… на украинском языке! "Кинуто Революционным Комитетом, словно искра в порох террориста!.."

Я был актером и с агитпоездом выезжал на фронт. Стихи Эллана были первыми революционными стихами в моем репертуаре чтеца-декламатора. И именно в этих фронтовых условиях пришли ко мне и стихотворения Павла Тычины, первым – "На майдане". Не припомню, как оно попало ко мне в руки, ведь сборник "Плуг" вышел несколько позднее, в двадцатом году, а "На майдане" я декламировал с площадки фронтового агитпоезда еще в девятнадцатом году. Принимала это стихотворение красноармейская аудитория с восторгом: без преувеличения могу сказать, что оно сыграло огромную агитационную роль. А для меня – беру на себя смелость утверждать, что и для всего поколения украинской интеллигентной молодежи того времени – эти шестнадцать поэтических строк стали движущей, преобразующей силой: они как бы прояснили для нас наше мировоззрение.

С тех пор поэзия Тычины захватила и пленила меня, я опять говорю "меня", но за этим "я", уверяю вас, стоит многочисленное "мы" тогдашнего поколения молодежи. Да и не только молодежи.

Вспоминаю, как несколько позднее – я тогда из провинциального театрика перешел в самый большой на Украине театр имени Франко – увлечение Тычиной охватило чуть не все актерские возрастные категории и творческие группировки. Помню, как в Виннице в великий пост (между масленицей и пасхой в дореволюционные времена театральные представления не разрешались, и эта традиция давала себя знать и в первые годы революции: люди не ходили в театр) наш театр "горел", касса была пуста, актеры не получали платы и голодали. Обессилев, экономя энергию, мы отлеживались на соломе в холодном, неотапливаемом, несмотря на зиму, подвале многоэтажного дома на улице, примыкавшей к историческим "Мурам", и… хором декламировали стихи Тычины. Любимым был у нас тогда "Псалом железу". И форте в конце каждой строфы так гремело под сводами нашего подвала, что ночью с верхних этажей прибегали жильцы с просьбой прекратить бесчинства и дать людям спать; а нэпман со второго этажа даже вызвал милицию. Милиционера мы, лежа на кучах соломы, служивших нам тюфяками, встретили тоже фортиссимо: "И с криком в небеса встает новый псалом – железу!.." Протокола милиционер не составил, так как… был неграмотный, да и, обладая классовым сознанием, будучи к тому же частым посетителем нашего театра, он больше сочувствовал актерской братии, чем последней акуле капитализма.

Отмечу, что "Солнечные кларнеты", первый сборник Тычины, я прочитал позднее, после второго – "Плуг". И вот в эту пору, восхищенный "Плугом" и очарованный "Солнечными кларнетами", я и встретился с Павлом Григорьевичем впервые и познакомился с ним. Было это уже после гражданской войны, в двадцать третьем году, в Харькове, и познакомил нас Василь Блакитный.

В этой книге, в главе "Блакитный", я упоминал уже об этом. Для меня знакомство с Тычиной было потрясением: я никогда не надеялся завязать личные связи с таким "небожителем", властителем моих чувств и дум. И знакомство это стало для меня живительным источником, ведь мы вместе с Блакитним и Тычиной, в тот же первый день, начали нашу общую – разве могло бы мне это в голову прийти? – деятельность: мы основали товарищество "Гарт аматорів робітничого театру" (Г. А. Р. Т.) – и первый практический вклад в работу созданного товарищества внес Павло Григорьевич: он инсценировал рассказ Коцюбинского "Смех".

По условиям общей работы мы встречались тогда с Павлом Григорьевичем чуть не каждый день, и я не могу не упомянуть здесь попутно о некоторых характерных чертах жизни Тычины в то время, да и в последующие годы.

Почему-то особенно запомнилось мне жилье Павла Григорьевича.

Тогда, в пору первого нашего знакомства, Павло Григорьевич – первый поэт Украины – ютился в редакции газеты "Вісті"" в тесной конурке – бывшей ванной комнате. Ванна была выброшена и вместо нее поставлена мебель: стол и табурет. Кровати Павло Григорьевич не имел: в углу лежала куча нераспроданных газет, на нее брошено солдатское серое одеяло – вот и все. Да разве еще – четыре жестянки из-под консервов АРА (сгущенное маисовое молоко) с водой: в них четырьмя ножками стоял стол, чтобы мыши и крысы не могли на него взобраться и не погрызли рукописи Павла Григорьевича.

Со временем квартирные условия Павла Григорьевича улучшились: он получил комнату на Московской улице – в каком доме – не помню, как раз против двадцатого номера, где помещался Пролеткульт. Комнату на первом этаже, в крыле, выходящем во двор. На сей раз это была… кухня, должно быть, в фешенебельной когда-то квартире, с кафельным черно-белым полом. Обширная плита служила Павлу Григорьевичу письменным столом, духовка – шкафиком для книг, рукописи Павло Григорьевич складывал в котел для выварки белья, вделанный в плиту.

Через год-два с жилищным положением стало еще лучше: Павло Григорьевич поселился на Каплуновской улице – против Художественного института, рядом с усадьбой Института технологического – в стареньком двухэтажном домишке. Соседом Тычины был Копыленко. Александр Иванович, как это известно его современникам, был характера порывистого и несдержанного и всегда поднимал вокруг себя шум и кавардак: говорил очень громко, хохотал, пел, ходил широким шагом да еще стуча каблуками, то и дело переставлял стулья, неизменно грохоча о пол всеми четырьмя ножками. А Тычина – характера тихого, мягкого, кроткого – работать мог только в абсолютной тишине. И бедняга Александр Иванович тяжко страдал: заговорив в полный голос или внезапно запев, сразу же вспоминал о Тычине и поскорей прерывал песню и переходил на шепот; грохнув каблуками, тут же спохватывался, сбрасывал ботинки и ходил по комнате босиком; проклятые стулья тоже догадался оснастить звукогасящими приспособлениями: к каждой ножке привинтил мягкий резиновый кружок, такой, как в ту пору для прочности привинчивали к каблукам. И обычно, провинившись, Александр Иванович шел извиняться перед потревоженным Павлом Григорьевичем, чем особенно Павла Григорьевича донимал. Особенно потому, что неизменно наполнял кружку вином, бутыль которого всегда припрятана была где-то в углу копыленковской комнаты, и нёс ее на пробу Павлу Григорьевичу, считая, что угощение – лучший способ поддержать добрососедские отношения.

Примерно к началу тридцатых годов жилищные условия были налажены окончательно: построили дом писателей "Слово", и Павло Григорьевич получил трехкомнатную квартиру. Окна квартиры Павла Григорьевича в "Слове" в первом крыле (над Йогансеном) были как раз против моих окон в крыле противоположном, и я всегда знал, когда Павло Григорьевич ложится спать и когда встает. Если из моего окна не видно было склоненной над столом фигуры Павла Григорьевича, это означало, что его нет дома. Тихий, кроткий, деликатный, Павло Григорьевич был удивительно трудолюбив: работал за столом с раннего утра допоздна.

А впрочем, что касается мягкости Павла Григорьевича, даже вошедшей в поговорку, то она отнюдь не означала мягкотелости. Каждый из поэтов, кто начинал свой поэтический путь, пользуясь творческими советами Тычины, – а таких огромное большинство среди всех поколений современных поэтов, – знает, как строг в своих требованиях, бескомпромиссен в суждениях, тверд и творческих принципах был Павло Григорьевич; он не допускал ни малейшего снижения требований и не прощал ни одной ошибки. Я не писал стихов, во всяком случае не носил их в редакции, но, пользуясь нашими дружескими, а в то время и деловыми отношениями с Павлом Григорьевичем, принес ему – нет, не стихи (Павло Григорьевич тогда работал заведующим отделом художественной литературы в журнале "Червоний шлях"), а мои первые рассказы. Так вот, ни одного из этих рассказов Павло Григорьевич, спасибо ему, не похвалил и не напечатал: язык, стиль, образная система, чрезмерности в фабульных перипетиях не удовлетворяли Павла Григорьевича.

И меня очень тронуло то, что, возвращая отклоненные рассказы, Павло Григорьевич тут же пригласил меня к себе, чтоб я послушал его первые наброски "Сабли Котовского" и… помог ему… своими советами. Я понимал, что зовет меня Павло Григорьевич совсем не потому, что нуждается в моих советах, и не потому, что я рассказал ему когда-то, что я знал Косовского и видел его на фронте среди "котовцев", а потому, что по своей исключительной деликатности он чувствовал необходимость поставить меня в равное с ним положение, чтобы я, упаси бог, не подумал, что он считает себя выше, а меня ниже.

Деликатность, мягкость, доброта Павла Григорьевича не только сочетались в нем с непоколебимостью принципов и решений, но не исключали и резкости в гневе. Да, мне пришлось быть свидетелем и гнева Павла Григорьевича – проявления гнева в самой резкой форме.

Помнится, Павлу Григорьевичу предложили написать статью, концепция которой шла вразрез с его взглядами. Павло Григорьевич вспылил и в гневе разразился целой тирадой – остро, резко, не стесняясь в выражениях. Разумеется, Павло Григорьевич не взялся эту статью писать, но он был оскорблен самим фактом такого предложения.

Но за этими попутными воспоминаниями я отклонился от основной темы – вернемся же к главному, о чем я хочу рассказать; о значении творчества Тычины не только в литературном процессе, но в развитии общественной мысли на Украине – в ответственнейшие периоды, в сложнейших обстоятельствах, в самые трудные моменты государственной и общественной жизни. Таких выступлений Тычины – огромного политического веса – было немало, но я сейчас вспомню лишь важнейшие.

Таковым было его стихотворение "За всех скажу". Тычина славил чувство советского патриотизма в минуту, когда – в середине двадцатых годов – в некоторых слоях советской интеллигенции под влиянием нэпа возникли сомнения, растерянность, разочарование. Он действительно сказал тогда за всех – за передовые, активные в советском строительстве круги украинских интеллигентов и, вырывая из неуверенности, указывая правильный путь, повел за собой и павших духом.

Таков был и горячий, непримиримый поэтический "Ответ землякам" – националистической украинской эмиграции, которая в конце двадцатых годов развернула бешеное наступление против Советской Украины. Провокационными выходками, используя притаившиеся националистические элементы и "национал-уклонистов" с партбилетами, идеологи контрреволюционного национализма пытались толкнуть на ложный путь украинскую молодежь. Поэтическое слово Тычины сильнее любой политической декларации дало отпор этим вражеским вылазкам и утвердило на позициях социалистических преобразований и интернационалистической идейности не только деятелей культуры, но и широкие слои украинской общественности.

Потом, в начале тридцатых годов, было знаменательное выступление Тычины в период широкого осуществления социалистической индустриализации и проведения коллективизации сельского хозяйства. Именно тогда Тычина выступил с мужественным, идейно-насыщенным, оптимистическим стихотворением "Партия ведет".

То был не просто поэтический шедевр и не только акт большого политического значения, то было свидетельство исторического перелома в общественной мысли украинского народа и всех народов нашей страны.

Поэт – совесть своего народа. Потому так весомо было выступление Тычины.

И вот настали годы Отечественной войны. В трагический момент истории украинского народа, когда и пяди украинской земли не осталось свободной от лютого захватчика – народ боролся с оружием в руках или томился в муках, – в эту трагическую пору поэт от имени украинского парода заявил миру: "Я становлюсь, я утверждаюсь!"


Незачем и говорить, какое исключительное общественное значение имела тогда поэзия Павла Тычины. «Я становлюсь, я утверждаюсь!», «Похороны друга» читали солдаты на всех фронтах, бойцы многочисленных партизанских отрядов, подпольщики в труднейших условиях оккупации, их истерзанные матери и сестры на стонущей в ярме Украине и миллионы украинских грудящихся, эвакуированных в братские советские республики, – у станков оборонных заводов или на опустелых колхозных полях. В тягчайшей беде, в страшное лихолетье народ не сдавался – нет, утверждал себя и утверждался в своем национальном государственном существовании, в своей верности ленинской правде, борясь за нее.

Да, Тычина – поэт, властитель дум своего народа, выразитель его чаяний и устремлений, ленинец-коммунист – говорил с народом и устами народа.

Я абсолютно убежден – и мне радостно это утверждать, что с эпохи Шевченко, после Франко и Леси Украинки, мы не знали литературного явления такой силы поэтической и политической, как поэзия Павла Тычины.

Даже и в самую эпоху Тычины.

А ведь то была необычайная эпоха в развитии украинской литературы и искусства – даже удивительно, как мы обогатились за это время: Тычина – в высокой поэзии, Вишня – в иронической прозе, Довженко – в кино, Курбас – в театре, Петрицкий – в живописи, Бучма – в области актерского мастерства. А за ними, за этими выдающимися творческими фигурами, еще легион талантов и в литературе, и во всех других искусствах! Мы так разбогатели в ту пору – когда Октябрьская революция выплеснула свежие силы, породила богатырей на поле творчества, национально и социально направленного, что с таким богатством наш народ сразу обрел право войти равным среди равных в семью культур всех народов, молодых и древних.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю