Текст книги "Рассказ о непокое "
Автор книги: Юрий Смолич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
Словом, классовый враг действовал и тайно и открыто: вражеское наступление велось и окольными путями, и с флангов, и прямо в лоб. Естественно, что все эти процессы – проявления классовой борьбы – отражались и в искусстве, особенно в передовой его области – в литературе. Понятно, что проявлялись эти процессы и в личных настроениях литераторов, особенно в закулисных пересудах.
Приведу для примера характерную иллюстрацию.
Письмо Максима Горького (он жил тогда на Капри) издательству "Книгоспілка", в котором Алексей Максимович не давал согласия на издание неизвестного ему перевода романа "Мать" (перевод Варавы-Кобца), националисты истолковали, как запрещение Горьким вообще переводить его произведения на украинский язык. И был широко пущен слух о якобы антиукраинских и великодержавных настроениях Горького.
Вот какие кривотолки находили себе место в общем течении идейной борьбы.
Разумеется, вражеские концепции встречали тогда беспощадный отпор, обывательское упадочничество – резкую критику, либеральное примиренчество – суровый приговор, аполитичность – презрение. Но ситуации бывали очень уж сложные и запутанные, а опыта и умения в них ориентироваться – идейной закалки и марксистской подкованности – еще ой как не хватало, вот и происходили то и дело обидные, иной раз непоправимые казусы. Бывало, что вражеской признавалась концепция, которую еще просто не успели понять; примиренчеством считалось нежелание хаять все, что осуждали вуспповские лидеры, официальное напостовство; ярлык злостной аполитичности налепляли на скромное желание уйти с головой в творческую работу.
Так обстояло дело на центральных литературных позициях: ВУСПП – против всех остальных, лишь "Плуг" еще иногда снисходительно похлопывался по плечу и приглашался выступать единым фронтом против всего попутнического конгломерата. ВУСПП с "Молодняком" и "Плугом" против всех остальных – это и было главное направление, и естественно, что и максимум успехов и достижений и максимум огрехов и промахов (а иногда промах – это удар по своим!) был именно здесь.
Вот так и создалось положение, когда Центральный Комитет партии вынужден был констатировать: тормоз на пути художественного творчества… опасность превращения в средство культивирования кружковой замкнутости… отрыв от политических задач современности… от значительных групп писателей и художников, сочувствующих социалистическому строительству…
К этой значительной группе "попутчиков", как называли тогда всех, кто не был в ВУСППе и его окрестностях, принадлежали и мы все – со всеми нашими ошибками и промахами, несогласиями и возражениями, а также достижениями, а кое в чем и преимуществами. Мы все – это были бывшие ваплитовцы, пролитфронтовцы, коммункультовцы, авангардовцы и иже с ними.
И характерно: многие из тех, кого в пылу борьбы и склок записали в "попутчики", и были, собственно, основателями и активными деятелями литературных групп или организаций, которые первыми назвали себя пролетарскими и чьи первые творческие выступления – в революционном, пролетарском, интернационалистическом духе – относились преимущественно еще к годам гражданской войны, свершались, так сказать, на "баррикадах вооруженной классовой борьбы" или сразу же после ликвидации фронтов. Первыми же эти рожденные революцией украинские литераторы объявили и беспощадную "ортодоксальную" войну буржуазному искусству. И – подобно позднейшей формации "ортодоксов" вуспповцев – тоже проводили эту борьбу очертя голову, рубя с плеча, иной раз сваливая все в одну кучу "буржуазного искусства" и отрицая достоинства классического наследия, необходимость овладения им и использования для искусства пролетарского. История повторялась – повторялась очень уж быстро, потому что очень быстрым темпом происходили все революционно-социальные преобразования в жизни: для "смены" литературного поколения достаточно было каких-нибудь пяти – десяти лет: нам, "попутчикам", уже отводилось место только в литературном прошлом. А ведь были мы и по возрасту молоды, и творческая жизнь каша, собственно, только-только начиналась.
Вот почему постановление ЦК вызвало в попутнических группах такую неподдельную радость. К тому же, признаться, оно давало нам и известную "фору": за противником нашим – впервые! – тоже признаны огрехи и ошибки; ВУСПП уже не был ни безупречным, ни святым, а нас снова признали равными среди равных: нам поверили!
Как же было не радоваться?
Вспоминаю, как через несколько дней ("разъяснения" постановления ЦК уже были получены!) к Йогансену пришел Кулик – он был назначен председателем Оргкомитета будущего Союза советских писателей Украины. Еще неделю назад он громил нас всех гуртом и каждого в отдельности, никак не в силах решить, в какую же категорию перевести нас из "попутчиков" – в "союзники" или "враги", а теперь он… сам пришел к Йогансену и попросил позвать Слисаренко и меня.
Мы пришли. Иван Юлианович чувствовал себя неловко. Он краснел и бледнел. Мы боялись, чтоб не случилось, как на последнем литературном диспуте в Доме Блакитного: Кулик выступал и, услышав неодобрительную реплику, упал в обморок. Нет, до обморока было далеко, но Иван Юлианович очень волновался – дергал бородку и покусывал усики.
– Друзья! – сказал Иван Юлианович, – Партия решила наш спор. Ошибки допускали и вы и мы. Но мудрость партии неисчерпаема: мы должны работать вместе, помогая друг другу… Давайте ж не будем возвра-шаться к прошлому и считать раны – это будет всего умнее и целесообразнее. Согласны?
Мы помолчали какую-то минуту – не дольше. Йогансен, как всегда, широкими шагами мерял комнату вдоль и поперек. Слисаренко, тоже как всегда, с саркастической ухмылкой покручивал свои пижонские усики. Не знаю, как внешне проявлял свои чувства я, но хорошо помню, о чем я тогда подумал: рукопись моего последнего романа ("Сорок восемь часов") лежала в издательстве "ЛІМ" без движения – по распоряжению Ивана Юлиановича; мой предыдущий научно-фантастический роман ("Еще одна прекрасная катастрофа") не был принят даже для ознакомления в издательстве "Детиздат" – тоже по указанию Ивана Юлиановича. Обеих этих вещей он не читал. Журнал "УЖ", редактором которого я был, ликвидирован – тоже, как мне стало известно, не без активных настояний Ивана Юлиановича. Не знаю, о чем думали Йогансен и Слисаренко, полагаю, о том же: от печатания их вещей тоже уклонялись.
Но мы помолчали только минуту – перед нами был не Иван Юлианович Кулик, а председатель Оргкомитета, созданного на основе столь драгоценного для нас Постановления ЦК партии. И мы сказали: согласны!
Иван Юлианович пришел с конкретным предложением: Оргкомитет приступает к изданию серии журналов – толстых и тонких, в Харькове, Киеве, в Одессе и на Донбассе. В Харькове, тогда столице, журналов будет несколько. И вот среди новых, задуманных, запланирован и журнал "занимательного чтения" – что-то среднее между бывшим украинским "УЖом" и "Вокруг света" и "Миром приключений" в России.
– Вы, – Иван Юлианович мило и любезно улыбнулся, – имеете немалый опыт и проявили прямо-таки виртуозность, – Иван Юлианович улыбнулся еще милее и еще любезнее, недаром четыре года был дипломатом в Канаде, – прямо-таки виртуозность в редактировании "УЖа". Так вот и предлагается вам троим взять на себя редактирование такого журнала. Хорошо было б, если б вы незамедлительно представили проспект – хотя бы на три месяца, ну, и указали, какая техника и полиграфия вам понадобится. Ведь это должен быть, – Иван Юлианович улыбался уже совсем по-приятельски, – "мэгэзин" на уровне современных европейских и американских изданий, которые вам, Майк, так нравятся, – не мог он отказаться от шпильки напоследок.
Однако предложение сделано – деловое и соблазнительное: о таком издании мы давно мечтали и не раз заводили речь еще до того, как встал вопрос, куда нас записать – в "союзники" или "враги". Мы дали согласие и немедленно составили проспект на полгода! Йогансен, Слисаренко, Ковалев и я.
Не имеет значения, что этот журнал так и не вышел, собственно, Оргкомитет и не приступил к реализации своих идей относительно издания нескольких журналов: другое, более важное, заслонило вскоре все литературные интересы. Не так существенно и то, что любезность и задушевность Кулика очень скоро исчезла, уступив место критике еще более резкой, чем во времена ВУСППа, да еще с немедленными "оргвыводами".
Важно то, что тогда, в развитие Постановления ЦК, литературная общественность Украины действительно пошла на товарищеское творческое объединение и горячо взялась за поиски путей для реализации указаний партии и своих богатых возможностей. Мечты и перспективы были только радужные.
Согласие дали и все другие группы: ведь так щедро проектировались новые журналы, новые издания, широкие содержательные творческие дискуссии! Писательский клуб наш, доброй памяти Дом Блакитного, – теперь уже единая "платформа" для объединения литераторов – прямо загудел, жизнь в нем бурлила с утра до поздней ночи: советы, совещания, собрания, заседания, конференции. Зашумела уже и вновь рожденная литературная молодежь из "призыва ударников в литературу": Копштейн, Муратов, Борзенко, Собко, Нагнибеда, Деменко, Дукин, Вишневский, Юхвид, Хазин, Кац. Теперь уже и не разобрать было, кого "призвал" ВУСПП, а кого Пролітфронт. Нина Дмитриевна Чередник, новопосвященный директор новоиспеченного издательства художественной литературы, собиралась открыть у себя дома литературный салон.
Взаимоотношений И. Ю. Кулика с бывшими пролитфронтовцами – в частности бесед с Хвылевым и его окружением – я касаться не буду, потому что к тому времени уже не был близок ни с Хвылевым, ни с его окружением и информацию получал из вторых и из третьих рук. Но разговоры с Валерианом Полищуком и его авангардовской группкой мне известны лучше. Кулик предложил Полищуку "подтянуться поближе" к нам, бывшей "Группе А", в частности принять участие в запроектированном под нашей "эгидой" новом журнале. Такое же предложение Кулик сделал и Семенко со всей его "новой генерацией". В Оргкомитете или, скорее, в Центральном Комитете партии, очевидно, находили что-то общее в этих трех группировках и решили их сблизить, связав, так сказать, в "один плот", но "лидерство" предоставить группе наименее фрондирующей, как будто более "надежной", и "плотогонами" сделать Йогансена со Слисаренко и мною. Ведь Йогансен, несмотря на все свои ошибки, заблуждения и выверты с формалистикой, был одним из зачинателей пролетарской поэзии; талантливый прозаик Слисаренко недавно зарекомендовал себя и на общественном поприще, выступив общественным обвинителем на процессе СВУ; а творческий авторитет Йогансена и Слисаренко был неоспорим и среди "футуристической" фаланги – новогенераторцев и авангардовцев. Что касается меня, то был я моложе, авторитета, конечно, не имел, но не так давно был близок с Блакитным, его выученик, в какой-то мере зарекомендовал себя на работе в Наркомпросе, проявил себя как редактор "Сільського театра" и "УЖа" и вообще был с Йогансеном и Слисаренко "из одной компании".
Не припомню точно, какой ответ дал Кулику Семенко на предложение объединиться с нами, но Полищук на такое объединение шел охотно, не раз заводил с нами речь о перспективах будущего журнала занимательного чтения, принимал некоторое участие в составлении упомянутого "проспекта", даже предлагал названия: "Мир и я", "Вечерницы", "Космос" и много еще и требовал, чтобы и он был одним из редакторов журнала. На введение в редколлегию Полищука, а также Семенко, говорил Иван Юлианович, придется, очевидно, пойти, и есть мысль присоединить еще (от бывшего ВУСППа) Кузмича и Кушнарева-Примера: все мы как члены редколлегии будем на равных правах, а ответственным редактором будет значиться Борис Лифшиц. На "объединение" с Полищуком и Семенко Слисаренко поморщился, а возникновение новых фигур – Кузмича и Кушнарева – вызвало бурную отрицательную реакцию и Слисаренко и Йогансена. Тогда Иван Юлианович стал доказывать, что это совершенно необходимо, отнюдь не для контроля или "комиссарствования", уверял он, отнюдь! А только для того, чтобы действительно охватить нашу литературную общественность возможно шире, во всех ее направлениях. Для вящей убедительности Иван Юлианович ссылался на подготовку толстого литературного журнала, где якобы уже достигнуто согласие "обеих сторон": в редколлегию войдут и Хвылевый с Кулишом и Микитенко, Шупак и он, Иван Юлианович.
Все эти планы, как уже было сказано, остались только "прожектом", и у читателя может возникнуть вопрос: зачем я о них вспоминаю, раз осуществлены они не были? Но вспоминаю я об этом потому, что мы тогда этим жили, и хочется воскресить атмосферу, которая создалась в литературном житье-бытье на первых шагах деятельности Оргкомитета будущего Союза писателей Украины.
Предложенное "лидерство" среди бывших "попутчиков" футуристического уклона у Майка Йогансена вызвало только смех, что же касается журнала, то он сразу нашелся.
– Ну, ты же понимаешь, – говорил он мне, – я возьму ружье и отправлюсь охотиться на дроф в Прикаспий, а журнал будешь делать ты.
Слисаренко реагировал несколько иначе. Он подкручивал усики и кривил губы:
– Нет, отчего же: я – поручик артиллерии и в случае чего могу ударить из всех орудий.
Настроение у Слисаренко было боевое – он честолюбив, в голове полно идей, руки чесались взяться за работу, он был в расцвете творческих сил, жаждал общественной деятельности.
Тридцать четвертый год был особо знаменательным – год первых писательских съездов: украинского – летом, всесоюзного – осенью.
Украинский съезд, как известно, проходил, так сказать, двумя "заводами", как говорят в полиграфии, когда тираж книги печатают не сразу весь, а в два приема: начинался съезд в Харькове, кажется в июне месяце, заканчивался в Киеве в июле, если не ошибаюсь. И – странное дело – память моя не сохранила почти ничего от того нашего съезда: ни докладов, ни выступлений не помню. Помню только, что выступали с речами уже на киевской сессии Косиор и Постышев – секретари ЦК и Панас Любченко – председатель Совнаркома.
Первый Всесоюзный съезд, который проходил в Москве в сентябре месяце, запомнился мне очень хорошо: доклад Горького был неповторим, действительно на уровне съезда "инженеров человеческих душ". Речи Олеши, Эренбурга, Пастернака, Бабеля, Кольцова, Федина, Бехера, Ясенского, Фадеева и еще многих других не забывались долго, да и до сих пор, после стольких лет, многое из них сохранилось в памяти. Потрясла и надолго взволновала и самая обстановка съезда: многочисленные приветствия, выступления выдающихся деятелей того времени – Шмидта, Ярославского, Стецкого; речи зарубежных писателей и послания съезда – писателям зарубежных капиталистических стран. Две недели длился съезд, и то были две недели жизни яркой, бурной и, я бы сказал, огромного творческого напряжения. Таким сберегла его моя память.
Я был делегатом не с решающим, а только с совещательным голосом, и поэтому не попал на приемы "высшего порядка", куда допускались лишь избранные из делегатов с решающим голосом. Не был, таким образом, и на даче у Горького, не присутствовал на беседе со Сталиным.
Однако на заключительном банкете в огромном зале Дома союзов, где проходил и съезд, мне выпало сидеть рядом с Мальро. Мальро тогда еще не был тем Мальрс, которого мы узнали по его министерской деятельности в правительстве де Голля. В съезде Мальро принимал деятельное участие – выступал раза три и с весьма революционных позиций, высказывал самые горячие симпатии советской литературе, всей советской жизни и вообще строительству социализма. В частности, именно он выступил с протестом по поводу угроз японского императорского правительства японскому театральному деятелю Хиджикато, тоже участвовавшему в работе съезда, и даже произнес горячую речь в поддержку революционных художников Японии. Протест Мальро и заявление о его единомыслии с революционными силами Японии и Китая, так же как и предыдущие его выступления в дебатах, давали основания считать Мальро активным революционером. Поведение на банкете еще усилило это впечатление: Мальро чокался со всеми направо и налево, обнимался и братался с соседями за столом, а случилось так, что на нашем "конце" стола собрался целый "интернационал" писателей из восточных советских республик; Мальро на своем "конце" провозглашал зажигательные тосты, наконец, вскочив на стул – чтоб его видели и могли услышать за всеми столами, сервированными на тысячу человек, – произнес страстную и архиреволюционную речь, чуть не с призывами к мировой революции. Я в то время еще не совсем забыл французский язык, так что без труда понимал, что говорит Мальро, и кое-как мог поддерживать с ним беседу. Книги Мальро тогда не были еще переведены и изданы на русском языке – широко переводить и издавать их начали как раз после съезда, вероятно, именно в результате той позиции, которую Мальро на съезде занял, но на украинский язык Валериан Пидмогильный перевел уже для издательства "ЛІМ" последний роман Мальро, посвященный борьбе китайских трудящихся, во главе с коммунистами, против Чжан Цзолина, Гоминдана и предателя Чан Кай-ши. Вот не запомнилось название романа. Мне дал его прочитать в рукописи Пидмогильный, и книга произвела большое впечатление. Написана она мастерски, проникнута глубоким сочувствием и горячими симпатиями к китайским трудящимся и революционерам. И особую симпатию, которую выказывал Мальро теперь, за столом, к соседям, писателям из азиатских республик, я воспринял тогда как естественное продолжение идейной линии романа. Ведь Мальро несколько лет отдал этой работе, специально ездил в Китай и жил среди китайского народа. Я, конечно, не припомню теперь тех нескольких фраз, которыми мне тогда довелось обменяться с Мальро, но запомнилось, как сказал ему, что читал этот роман и он произвел на меня сильное впечатление. Единственным минусом романа кажется мне то, сказал я тогда, что активную революционную борьбу ведут одиночки: меня особенно поразил эпизод, когда герой романа с бомбой в руках бросается под автомобиль Чан Кай-ши. Мальро ответил: "Одиночки ведут массы, массы идут за одиночками, но… одиночки так и остаются… одиночками". Я ставлю точку в тех местах, где Мальро делал паузы. Непонятно было – с улыбкой или раздраженно он это говорил, потому что лицо его в это время дергалось: у Мальро никогда нельзя было отличить улыбку от гримасы, он страдал тиком, и левая половина его лица все время подергивалась.
Память тогда сберегла привлекательный образ Мальро, и последующая эволюция этого писателя меня – да, видно, и не только меня – сильно озадачивала.
Жить мне выпало во время съезда в гостинице "Первомайская" – существовали еще тогда такие бывшие "меблирашки" (так называемые "меблированные комнаты") на улочке за Красной площадью, как раз против Василия Блаженного – ныне от них и следа не осталось, так же как и от всего квартала: там теперь проходит широкое шоссе. Соседом моим некоторое время был Михайли Семенко.
Семенко, так же, как я, как значительное большинство бывших "попутчиков", имел лишь совещательный голос, и это его очень обижало. Чуть ли не старейший из украинских поэтов, с немалым дореволюционным творческим "стажем", имеющий ряд книг, "глава" украинского футуризма – тоже с дореволюционных времен, активный борец против буржуазного искусства – пускай и наделавший ошибок, о которых, кстати, обещано не вспоминать, – Семенко, разумеется, имел все основания претендовать на полноправное и активное участие в съезде, во всяком случае больше чем, скажем, Щербина (кто знал и помнит такого?) и даже Андрей Хвыля, которые были делегатами от УССР с решающим голосом. Хотя и неисправимый циник в своем отношении к людям и жизненным фактам да и в оценке литературного процесса, был Семенко тяжко оскорблен нанесенной ему обидой. На заседания съезда он почти не ходил – шатался по улицам Москвы или сидел в номере, заводя патефон, приобретенный по талону делегата съезда, и прокручивая единственную имевшуюся у него пластинку – танго "Ах эти черные глаза…"
Как-то поздно вечером – после вечернего заседания, с которого я пришел и на котором Семенко не был, я застал его за столом, перед ним лежала бумага.
– Садись, – сказал он сразу. – Слушай.
Я сел.
– "Германия", – сказал Семенко. – Поэма.
Возможно, я ошибаюсь, может быть, он сказал: поэзороман.
И он начал читать.
То были огромной поэтической силы и такой же горячен ненависти и безграничного презрения строфы: о Гитлере и "третьей силе", что выдвинула тогда Гитлера на историческую арену. То были строфы, исполненные высокой патетики и столь же глубокого сочувствия к трагедии Германии после прихода к власти фашизма. Признаюсь: именно тогда – и только лишь тогда – я понял, что Семенко – настоящий поэт, а не просто лодырь, трюкач и хохмач, каким мне представлялся.
Так я ему прямо и сказал, глубоко взволнованный.
Михайль прочитал мне тогда, конечно, не всю поэму – она еще и не была дописана до конца: тогда, в номере меблированных комнат, Михайль прочитал мне лишь первые отрывки из будущей поэмы. Первую часть этого большого поэтического произведения несколько месяцев спустя Семенко прочитал в Харькове, в клубе писателей, слушала его чуть ли не вся писательская организация. Думаю, товарищи, которые слышали ее тогда, разделят со мной впечатление, которое она произвела. То был настоящий поэтический шедевр – лучшее, что создал Семенко за всю свою долголетнюю поэтическую практику. И своей идейной насыщенностью, и поэтическим уровнем вещь эта свидетельствовала о настоящей, как говорили тогда, "перестройке"; с путаных тропок поэтической эквилибристики выводила поэта на широкий путь поэзии реалистического звучания. Ничего общего в своей поэтике не имела она с прежней футуристической поэзией Семенко. Такую вещь, на такой высоте поэтического и идейного звучания мог создать только мастер поэтического слова и образа, писатель высокой культуры, широкой эрудиции и богатого жизненного опыта.
Я точно впервые увидел перед собой Михайля Семенко: почувствовал силу его таланта и осознал его значение во всем литературном процессе на Украине, в истории развития новейшей украинской поэзии. Поэт постоянной творческой активности и неугасимого гражданского пыла. С самого начала – ярый разрушитель всех и всяческих мещанских цитаделей и горячий противник любого реакционного мировоззрения. Одним из первых ввел в широкий читательский мир украинскую поэзию, вдохновленную идеями борьбы за коммунизм. Разрушитель отживших "назаднических" традиций в искусстве и искатель новых для искусства форм и традиций. Конечно, потом пошли все эти "деструкции", "катафалки искусства" и "мертвопетлевания" – переложил в кутью меду; да и мед был не мед, и кутья – не кутья. Поиски без находок.
Нет! Находка есть – вот она!
Может быть, новых путей для поэзии поэт и не нашел, но нашел… себя самого на этих путях.
И это была немалая находка: ведь искать приходилось не на торных дорогах, а на иной раз ухабистых, на тропках путаных и даже окольных. Новая эпоха тоже пришла не сразу – произошел слом, на сломе – зубья, а на путях – барьеры. Далекое видно было хорошо, а близкое – то, что под ногами, нет…
Да, я утверждаю: в поэме "Германия" Семенко нашел себя.
Нашел – для будущего.
Метался, путал, рвался, болел – переболел и вышел "на прямую". Все предшествующее стало прошлым: то было лишь начало – долгое, затяжное, трудное, но миновавшее. Отныне поэт рождался, чтоб начать себя воистину.
Жаль, что так и не успел начаться.
Жаль, что и поэма "Германия" погибла для литературы.
И характерно: впервые, должно быть, за свою поэтическую жизнь Семенко написал вверху, над названием "Германия", не "Михайль Семенко", а "Михайло Семенко"…
Так вот – я был взволнован, когда прослушал первые строфы будущей, позднее погибшей поэмы, разволновался и сам Михайль от чтения в первый раз "не для себя". И вдруг, когда я сказал ему, что только теперь понял: ты – настоящий поэт, а не черт знает что, – Михайль закрыл лицо руками и… заплакал.
Я растерялся и сидел молча. Мне стыдно было, что обидел товарища, да еще в такую минуту.
Но Семенко сразу же овладел собой.
– Дурак! – сказал он, вытирая глаза: это было его любимое слово – как брань, как похвала и вообще как выражение чувств.
Потом он встал и вышел.
Я сидел пришибленный: как поправить дело, извиниться, успокоить? Но Семенко скоро вернулся. В руках он держал бутылку, из туалетной принес посуду – стакан для чистки зубов и чашечку от бритвенного прибора.
– Дурак, – еще раз сказал Михайль. – Твое здоровье!
Мы выпили по первой, и он завел "Ах эти черные глаза".
И вдруг сказал то, что мне особенно запомнилось, – не потому, что это сказано было мне, а потому, что адресовал эти слова Михайль себе самому:
– А ты-таки смыслишь в поэзии. Дурак!..
Возможно, возникнет недоумение: зачем и почему я записываю такие незначительные эпизоды – о Полищуке, Мальро, Семенко – вместо того, чтоб подробно осветить самый съезд, это наиболее значительное событие тогдашней литературной жизни, переломный и решающий пункт, завершивший первое и начавший второе десятилетие нашей литературы?
Отвечу: подробнейшим образом освещает съезд полный стенографический отчет, изданный тогда же достаточным тиражом. О самом съезде за последующие тридцать лет написаны десятки статей и даны исчерпывающие формулировки в истории литературы. А я записываю здесь то, что не попадает в учебники литературы, потому что не является предметом изучения исторической науки, чего не найдешь и в статьях литературоведов или критиков и что ни в какие стенограммы ни своего времени, ни позднейших времен не заносилось и не заносится. Пускай это и не на магистралях литературного процесса, а так сказать – лишь "за кулисами" его.
А впрочем, и по существу.
Доклад Горького и его обсуждение – я имею в виду выступления в дебатах, а не только содоклады о литературах народов СССР – действительно стали краеугольным камнем дальнейшего развития советской литературы. Я подчеркиваю: литературы советской – так наша литература тогда была названа, собственно впервые – взамен ранее существовавших призывов к развитию литературы пролетарской, крестьянской или же "попутнической". Были, таким образом, определены содержание, объем и самый характер процесса, было определено и направление: реализм социалистический.
Это был съезд высокого творческого горения.