355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Смолич » Рассказ о непокое » Текст книги (страница 28)
Рассказ о непокое
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:18

Текст книги "Рассказ о непокое "


Автор книги: Юрий Смолич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)

"Форвертс, Гекели! Вперед, лейтенант Матраи!.."

Таким был Мате Залка.

Двадцать лет спустя

Война.

Хорошо помню, как услышал я эту страшную весть.

Двадцать второго июня было воскресенье. Воскресенье для меня всегда – самый лучший рабочий день. Я встал рано и сразу сел за стол: я писал повесть из жизни одесских рыбаков. Лето прошлого года я прожил на одесском берегу между Ланжероном и Отрадой, в халупе рыбака Петра Васильевича, – вот не припомню, а может быть, и вообще не знал его фамилии. Была у него жена, работавшая судомойкой в Лермонтовском санатории – на горе над "хибарою" Петра Васильевича, и сын, кажется, Павка. И еще были: приятель – дядя Миша – монтер электростанции по профессии и страстный рыбак по призванию; и был Алеша – матрос Северного флота на побывке, после воспаления легких, которое получил, "искупавшись" в Северном океане при аварии бота. Эти люди и должны были стать центральными персонажами. Работа над повестью уже подходила к концу.

Вспоминаю, я напечатал с утра несколько страниц и для передышки включил радио. Пока приемник прогревался, я вышел на балкон. Чудесный летний день стоял над Харьковом. Голубое небо уходило вдаль за шатиловскими ярами и зеленью шатиловских садов.

Солнце уже подбиралось к зениту, но пригревало мягко и нежно. Легкий ветерок навевал запах лип, что уже начинали зацветать в аллеях городского парка. Этажом выше жил Дмитро Бедзик, и его малолетний сын Юрко выводил рулады на скрипке, мягко отбивая ритм ногой в потолок надо мною. Говорю – мягко, потому что это ритмичное постукивание долбило прямо в темя, и Дмитро Иванович, чтоб оно не так меня донимало, подкладывал сыну под ноги толстый войлок. Приемник прогрелся, и появился звук. Позывные Москвы. Вспоминаю, что это меня удивило: ведь не было еще двенадцати часов, когда обычно даются позывные. С чего бы это – позывные в неурочное время?

И вдруг Левитан: "Внимание, работают все радиостанции Советского Союза!".

Еще через минуту – выступление Молотова: вероломное нападение гитлеровцев, бомбардировка на рассвете Одессы, Киева и других городов, переход гитлеровскими дивизиями наших границ.

Не буду передавать своих чувств: думаю, они были одни у всего советского народа. И, конечно, я уже не мог оставаться дома, Надо было быть среди людей, с людьми: все вдруг стали словно родными между собой – и знакомые и незнакомые. Незнакомых, как известно, во время войны не бывает.

Вспоминаю, мы вышли в город с Байдебурой. Он был секретарем Харьковского отделения Союза, а я – председателем, и мы говорили о делах, которые теперь – во время войны – ожидают нас, коллектив харьковских писателей, свыше ста человек: кому идти в армию и что делать другим, которые останутся в тылу? Могли ли мы тогда знать, что спустя совсем непродолжительное время нас будет значительно больше, что Харьков станет центром, куда соберутся писатели из других городов Украины, из зарубежных стран; а еще через три месяца и наш родной город будет захвачен гитлеровской ордой?

А повесть, которую я писал? Так и останется оборванной на полуслове? Нет, позднее она будет дописана, но об этом – ниже, при случае!

Война!

Для меня лично первые два-три месяца в Харькове – поначалу глубоко тыловом, а в скором времени – прифронтовом, в Харькове, грохотавшем днем войсковой техникой на улицах, ведущих к вокзалам, а ночью затемненном внизу и ярко освещенном сверху гитлеровскими осветительными ракетами-лампионами и заревом пожаров, – для меня лично эти первые два-три месяца были периодом напряженной творческой работы. Музы не молчат, когда грохочут пушки, – латинское изречение, утверждающее противоположное, принадлежит либо человеку совершенно антиобщественному, либо трусу, что спешил спрятаться в свою скорлупу.

Что я писал? Почти каждый день статьи для харьковских газет и для газеты "Коммунист", редакция которой перебазировалась из осажденного Киева, а также для радио. Несколько рассказов на военную тему, а больше – из воспоминаний о первой, восемнадцатого года, немецкой интервенции – тоже для газет и журналов в Харькове и Москве. И наконец – роман.

Да, я начал писать роман, но я – только начинал, потому что роман этот должен был быть не мой, а коллективный. Мы собрались группой – романисты-сюжетники: я, Трублаини, Владко, Шовкопляс, Кальницкий, еще кто-то – не припомню, и решили "молниеносно", в течение двух-трех недель, написать и издать роман. То должен был быть "военный" роман – с сюжетом, разворачивающимся в наши дни на фронте и в тылу. Этот роман, по нашему замыслу, должен был немедленно же попасть на "позиции" к воинам, которые встречают врага с оружием в руках. Роман по содержанию патриотический, по духу – воинственный, по фабуле – приключенческий. Мы наметили роль каждого соавтора будущего коллективного произведения, примерно набросали сюжет и дали волю фантазии каждого создавать фабульные перипетии. Мне коллектив поручил написать первую вступительную главу, из которой читатель получил бы общее представление о будущем сюжете, а главное, в которой был бы "заложен", так сказать, образ главного героя, его характер, предшествующая биография, мировоззрение и обстоятельства, при которых началось его участие в войне. Помнится, мы дали ему фамилию Савчук, и роман как будто так и должен был называться: "Приключения капитана Савчука". Была даже заготовлена обложка – ее, собственно, скопировали с популярных когда-то в старое время, но не забытых еще и в те годы дешевых изданий "сыщиков" – Шерлока Холмса, Ната Пинкертона, Ника Картера, Боба Рулана, русского сыщика Путилина и тому подобных. Традиция такого рода еженедельных издании продолжена была и в советское время: в России – серия "Месс-Менд" (Мариэтта Шагинян), на Украине – выпуски "доктора Вецелиуса" (Майк Йогансен), вот уж не припомню названия. В правом углу обложки, в овале, был портрет "капитана Савчука", в центре страницы – название; были ли обозначены фамилии авторов, забыл.

Этот роман мы начали печатать, я даже вычитал верстку своей главы и, кажется, глав Трублаини и Владно. На этом, должно быть, наше коллективное творчество и кончилось: подошли слишком важные события, завладевшие нами целиком, да и группа наша распалась. Трублаини ушел в армию; Шовкопляс стал начальником штаба дивизии строителей противотанковых заграждений; Кальницкий занял пост консультанта городского штаба противовоздушной обороны; Владно стал командиром ополченческой группы Союза писателей.

Меня полностью поглотили сложнейшие организационные дела. Несмотря на то что наш коллектив харьковских писателей, оставшийся после переезда столицы в Киев в составе ста сорока человек, с тридцать четвертого года значительно уменьшился, а в первые дни войны еще поредел, потому что более молодые ушли в армию, – сейчас он вдруг сильно вырос. Прибыла группа писателей-киевлян – те, что были не эвакуированы, а организованы в специальную военизированную группу при ЦК партии; появился кое-кто из львовян и черновчан – кто успел вырваться из внезапно захваченных немцами городов; просочилось разными путями и способами несколько польских писателей из Варшавы и Кракова, а также большая группа писателей еврейских – из Литвы, Польши, Румынии. И всех надо было как-то устроить. Люди были без денег, иной раз полураздетые – и обо всем этом тоже надо было позаботиться. Хлопоты падали в первую очередь на меня – председателя отделения, Юхвида – секретаря парторганизации, на Забилу – его заместительницу. Байдебура ушел в армию. Киевская организация была в основном эвакуирована в Уфу, председатель Союза Корнейчук находился в армии, и на нас фактически легли дела всей республиканской организации. Таким образом, надо было подумать обо всех – и о наших и не наших писателях – позаботиться об их быте и об использовании их сил и возможностей для работы на оборону, а позднее наладить эвакуацию семей, больных и стариков.

Что делали писатели в те первые, грозные недели войны в подвергающемся бомбежкам Харькове?

Прежде всего – работа в газетах и выступления по радио. Затем выступления с чтением произведений и патриотическими речами на призывных пунктах, на эвакопунктах, в госпиталях, в частях, которые несли оборону города, и среди бойцов истребительных батальонов – рабочих харьковских заводов. Кроме того, мы сформировали отряд землекопов – тридцать пять человек – для дивизии, которая рыла противотанковые рвы вокруг города. Не могу не записать: по всей дивизии прошел призыв – равняться на лучшего копача, который изо дня в день выполняет двести процентов нормы, известного украинского писателя Ивана Юхимовича Сенченко.

Попутно с рассказом о землекопах хочу записать вот что. На рытье окопов собрались наскоро – кто в чем был, и, понятное дело, почти ни у кого из писателей не было подходящей обуви, отправились в "модельных" туфлях или, по-летнему, в сандалиях. Разумеется, этой обуви хватило на два-три дня, и копать приходилось босиком, что никак не способствовало повышению производительности. Где взять деньги, чтоб приобрести для товарищей обыкновенные солдатские сапоги?

Деньги нашлись – не знаю только, "законным" ли путем мы их добыли? Как раз случился тут директор издательства "Радянський письменник" Лившиц: Киев эвакуирован, киевляне дерутся в окопах и на баррикадах, издательство прекратило свое существование, рукописи сожжены или просто погибли, но какие-то документы и пачку денег, довольно значительную сумму, которая как раз оказалась в сейфе издательства, товарищ Лившиц захватил. Он пришел к нам, положил на стол деньги и спросил: что с ними делать? Кому и куда их сдавать?

Мы никуда их не сдали. Мы приобрели на них тридцать пять пар сапог и отправили нашим землекопам. Вот не припомню только, задокументировали ли мы это. А впрочем, пускай это останется на нашей совести.

Кроме всего, что пришлось делать в те первые недели воины, мы создали в доме "Слово", где проживала основная масса писателей, и в писательском клубе противовоздушную оборону. Посты по два-три человека размещались на крышах в разных концах здания в часы воздушных налетов гитлеровской авиации.

Горькие то были часы, и страшное зрелище вставало перед нашим взором – с крыши пятого этажа. Разрывы тяжелых бомб доносились с севера, востока и запада. Зарева полыхали и не меркли до белого дня. Утром вокруг города стлался черный и рыжий дым.

Пришла и первая печальная весть – о первых утратах в наших писательских рядах: во Львове во время бомбежки погибли Тудор и Гаврилюк, в пограничной полосе в первых же боях пал харьковчанин Игорь Муратов. Известие о Муратове, к счастью, оказалось, как выяснилось позднее, уже после войны, неверным: тяжело контуженный Муратов попал в плен, выдержал три года нечеловеческого существования в концлагере и вместе с восставшими узниками в последний период войны снова присоединился к бойцам Советской Армии.

Потом фронт приблизился к Харькову вплотную, и в писательском клубе разместилась редакция прифронтовой газеты "За Радянську Україну", которую редактировал Бажан.

Еще несколькими днями позднее произошел внезапный прорыв гитлеровских десантных сил под самый Харьков, и оставшимся писателям предложено было эвакуироваться.

Помню тот страшный день. Пеплом от сожженных архивов разных учреждений были засыпаны центральные кварталы города – ветер волок по тротуарам и мостовым черные обугленные бумажные обрывки: то было жуткое и раздирающее душу зрелище, И вот дошла очередь до нас. В подвале клуба писателей на Чернышевской лежали пакеты дел бывших писательских организаций и частично Литературного института имени Шевченко: бесценные для истории архивы организаций "Гарі, "Плуг", "Вапліте", ВУСПП, стенограммы литературных диспутов. Мы запаковали все это в ящики, готовя к вывозу, но прорыв произошел слишком внезапно, и городская эвакуационная тройка, решения которой не подлежали апелляции, приказала: архивы сжечь немедленно.

Я присутствовал при том, как переносили эти драгоценные ящики из подвала в кочегарку, как среди жаркого лета запылал огонь под котлом, а над трубой заклубился рыжий дым, С этим дымом ушли в никуда драгоценнейшие документы первого бурного десятилетия украинской советской литературы – все свидетельства столь важной эпохи литературного становления на Украине после Октября. Ведь это же были как бы "метрические записи" о рождении нашей литературы – в горячем революционном подъеме, в страстях творческих исканий, в пылу споров. Горькие это минуты – минуты тупого оцепенения у пылающего безжалостного огня, когда сердце жжет печаль, грудь сжимает холодная тоска, чувства отказываются подчиняться голосу разума. То было – как утрата самого дорогого, что есть в жизни, И за этими горькими чувствами вставала тревога – страшное, безысходное ощущение тревоги.

Богатейшие архивы сгорели.

Поздно вечером мы ушли из клуба домой: теперь уже надо было ожидать вскорости и приказа о выезде последней группы писателей.

Но этот ожидаемый приказ пришел все-таки неожиданно и слишком скоро. Через несколько часов, ночью, по телефону было приказано: выехать еще до рассвета! Эшелон будет подан на товарную станцию.

И мы выехали на рассвете – как были, почти без ничего.

Куда? Неизвестно. На восток. Куда пробьется маршрут сквозь огневые заслоны гитлеровской авиации, путями, где железнодорожная колея еще будет не разрушена.

Во фронтовом Харькове остались лишь писатели, работавшие в дислоцированных в районе Харькова военных газетах, и группа, зарезервированная за ЦК.

Вот так началась для нас война.

Это было спустя двадцать лет после того, как в конце гражданской войны только начался, собственно, процесс становления украинской советской литературы: первые творческие дерзания, первые поиски и первые объединения писателей. Это было на десятый год после того, как на смену первому групповому периоду в нашей литературе пришел период стабилизации литературных норм.

Война началась. С чем же начала ее наша литература?

Что произошло в литературе за последние десять лет? Кто в нее пришел, а кто – ушел?

Прежде всего – о тех, кто ушел.

Я не буду называть имена: эти имена вернулись. Они снова с нами; партия вернула им честь, а творчество этих товарищей, прерванное вследствие нарушения законности, снова заняло свое место в советской литературе.

Но утраты к концу первого двадцатилетия уже стали восполняться молодыми, свежими творческими силами – и в поэзии, и в прозе, и в драматургии.

Преимущественно это были те, кого в годы вуспповско-ваплитовских распрей "призвали" в литературу из заводских рабочих-ударников: мы иногда забываем об этом процессе, который в принципе, конечно, был искусственным – "призыв" в литературу, однако же из этих "отрядов" утвердилось в литературе не так мало. Они – эти товарищи – в конце концов и так вошли бы в литературу, и без "призыва" – естественным путем, по не будем пренебрегать ни одним шагом нашей литературной истории: этот "призыв" влил немалые свежие талантливые творческие силы.

Назовем лишь: Копштейн, Нагнибеда, Муратов, Баш, Борзенко, Собко, Юхвид, Гуреев, Каляник, Вишневский и другие – разрешим себе здесь воспользоваться этим выражением, ибо число их достаточно велико. И в то же время, может быть, немного позднее – вне "призыва" – начали свою творческую деятельность Гончар, Кучер, Стельмах, Козаченко, Ильченко – и опять-таки – и другие.

Собственно, это уже речь и о том, с чем же пришла наша литература ко дням суровых и грозных военных событий. Потому что молодежь эта, обогатив общее достояние украинской литературы в канун войны, в дни самой войны вошла в актив творческих сил либо на фронте, либо в тылу.

Но я невольно сбился на общий обзор литературного процесса – прерываю на этом, не буду отбивать хлеб у критиков и литературоведов. Возвращаюсь к некоторым "личным" воспоминаниям – хотя, разумеется, никакое личное воспоминание не может быть оторвано от процесса общего, тем паче в годину всенародного подъема.

Наш эвакуационный эшелон мотался туда и сюда: там разбомблена железнодорожная колея; здесь пути забиты воинскими эшелонами, которые спешат с пополнениями и техникой на фронт; в третьем месте станции принимали только санитарные поезда. Все же начальник эшелона (эшелон был обкома партии) еще в пути получил пункт назначения: Казахстан, столица Казахской республики Алма-Ата. Мы ехали – с трудностями и бедами – ровно две педели. Писатели, некоторые художники, композиторы, актеры, архитекторы, врачи, ученые, кое-кто из аппарата обкома партии – преимущественно женщины.

Попутно не могу не вспомнить о тех, кто с нами не успел поехать.

Свидзинский.

Чудесный это был поэт – Владимир Свидзинский. Стихи его, правда, печатали редко. Были они несколько абстрактны, по содержанию оторваны от современной жизни, по образной системе усложнены – из тех, которые в то время считали формалистическими, эстетскими. Такая оценка была, разумеется, лишь данью времени – пуританизму тогдашних художественных требований. Стихи Свидзинского действительно были не для массового читателя, не каждому понятны, но искрении и честны, чисты – без слов неправды и без камня за пазухой. Они печатались редко еще и потому, что Свидзинский писал их мало, стеснялся предлагать редакциям и за свою долгую литературную жизнь сумел собрать и опубликовать всего один поэтический сборничек. Десятка три его поэтических шедевров – миниатюр, аккуратно переписанных рукой автора в общую тетрадь в черной клеенчатой обложке, ходили по рукам среди товарищей, которым поэт – человек на диво тихого, кроткого, застенчивого и нелюдимого характера – решался довериться. Человек глубоких знаний и широкой эрудиции, отличный знаток древнегреческого, латинского и санскрита, Свидзинский чуть не всю жизнь проработал корректором в журналах, в свободное время со страстью отдаваясь переводам с этих языков на украинский: Аристофана тогдашний украинский читатель знал именно в блестящей непревзойденно-поэтической передаче Свидзинского.

Свидзинский не мог эвакуироваться по семейным обстоятельствам, но в последнюю минуту перед оставлением Харькова был все же вывезен. Эшелон, в котором он ехал, попал под бомбежку, тяжелая бомба угодила в вагон – жизнь поэта оборвалась. Обстоятельства гибели, смерть в пламени взрыва дали повод контрреволюционной печати трезвонить в течение долгого времени, будто Свидзинский был "сожжен" большевиками. Но это ложь из слепой ненависти: Свидзинский не был репрессирован, его просто вывезли с группой стариков и больных с территории, которой предстояло попасть под вражескую оккупацию, потому что уже было известно, что гитлеровцы стариков и больных сразу уничтожают.

Алешко, Корж.

Алешко был и по возрасту и по творческой биографии из самого старшего, дореволюционного поколения украинских литераторов. Новая, советская жизнь была ему непонятна и чужда; все годы, что я его знал, он держался в стороне от литературной жизни и фактически поэтом уже не был – не публиковал почти ничего. Как председатель Харьковской организации я изрядно-таки повозился с ним, пытаясь втянуть его в общественную жизнь и вернуть к литературной работе. Алешко навстречу таким попыткам не шел, а позже и вовсе уединился где-то на хуторе и жил мелким обывателем. Так – обывателем – не двинулся он с насиженного гнезда, когда обстановка войны поставила вопрос об отъезде. Возможно, мы и сами не побеспокоились об его выезде – не до "бывшего поэта" Алешко, где-то на хуторе, было нам тогда. Допускаю, что остался он по инерции, так же по инерции жил и дальше – сама жизнь в условиях оккупации распорядилась его судьбой. Немцы его угнали, когда перед наступлением Советской Армии угоняли все мужское население. Один из писателей-фронтовиков встретил его где-то среди работавших на немецких противотанковых сооружениях, когда немцы бежали, а пленников-землекопов бросили. Видели его вместе с Омелько Коржом.

Корж был, должно быть, подобной же судьбы. Он тоже все последние годы жил анахоретом – где-то в селе, в полусотне километров от Харькова. Ни малейшего участия в жизни литературной среды он не принимал, так же, как в общественной жизни вообще. Но творчески не был пассивен – как поэт и как художник. Стихи его печатались время от времени, опубликована была и его совсем недурная, большая поэма о Пушкине – с его же, выполненными в гравюре на дереве, иллюстрациями. Думаю, что и он тоже по инерции, по-обывательски, не двинулся с места в лихолетье войны и прошел те же этапы, что и Алешко: принудительный угон на работы для гитлеровцев.

Вышли ли они живыми из пекла войны и принудительной "миграции", мне неизвестно.

* * *

Год в Алма-Ате.

Вот они передо мной – воспоминания о годе жизни в Алма-Ате: больше полусотни машинописных страниц. Я не включаю эти страницы в мой рассказ о непокое литературной жизни тех лет. Не потому, что эти странички – лишь начало записей и воспоминания о "Годе в Алма-Ате" я закончу когда-нибудь позже, на досуге, если таковой вообще представится. Воспоминания о годе жизни в эвакуации я не помещаю здесь потому, что в них слишком много личного, иногда лишь созерцательного, слишком много и рефлексий по поводу военного лихолетья, а в этих записках я хочу вести речь лишь о том, что самым тесным образом связано с литературным процессом на Украине.

Разумеется, какая-то долька общеукраинского литературного процесса прошла и тут, в столице Казахской республики, далеко за Уралом, под Тяньшаньским хребтом. Ведь прибыло в Казахстан больше полусотни украинских писателей – харьковчан, киевлян, львовян, и моей функцией, по поручению президиума нашего украинского Союза, было: сохранять единство этого распыленного на сто– и тысячекилометровых расстояниях "коллектива", выявлять и по возможности удовлетворять его нужды через Союз писателей Казахстана и вообще "руководить" этим разбросанным коллективом. Я был "уполномоченным" президиума Союза писателей Украины. Но нас, оставленных в самой Алма-Ате украинских писателей, было всего трое: я, как председатель эвакуированной Харьковской организации и уполномоченный СПУ, Забила, исполняющая обязанности секретаря Харьковской партийной организации, да еще Владимир Кузьмич – из-за его тяжелого психического состояния: все остальные товарищи разъехались по колхозам и заводам республики. Гордиенко и Клоччя возглавили далекий казахский колхоз, руководители которого были мобилизованы в армию; Сейченко в другом колхозе взялся за огородные дела; Донченко стал работать на железной дороге; Бедзик – агрономом на сахарном заводе; Яровицкий – инженером на металлургическом. Другие стали учителями, работниками районных редакций, культработниками в госпиталях. Товарищи разбрелись по тысячекилометровым просторам огромной республики, но что значит "чувство локтя" в тяжкий час! Странная вещь: о жизни, деятельности и, в частности, творческой работе каждого писателя я знал тогда больше, нежели теперь, в мирное время, когда мы живем в одном городе, в соседних кварталах и то и дело встречаемся на территории клуба писателей. Из самых дальних уголков товарищи регулярно писали мне, и с каждым из них я держал постоянную связь. Впрочем, и в самой Алма-Ате собралась довольно значительная группа писателей, эвакуированных из разных городов и республик: русские писатели из Ленинграда и Москвы, еврейские – из Литвы и Румынии. Я от эвакуированных был кооптирован в президиум правления Союза писателей Казахстана. Так что "функции" мои были довольно обширны и разнообразны, а поручений и нагрузок – выше головы. Эти "функции" и поручения распространялись нередко далеко за пределы нашей Украинской организации да и литературы вообще.

Так вот, я не буду тут говорить о моем пребывании в Алма-Ате, однако не могу не отметить те особо тесные творческие контакты, которые там, в эвакуации, установились между всеми эвакуированными, в частности между писателями и художниками, – творческие контакты, которые, к удивлению, так трудно налаживаются в мирное время – до войны и после войны.

Горе сближает людей. Мы сразу же наладили, использовав харьковский прифронтовой опыт, регулярный выпуск агитокон, оперативно откликавшихся на события на фронте: за художественную часть отвечали Шавыкин и Дайц, за поэтическую – Забила. Кроме того, за совсем короткое время художники с помощью наших писателей организовали довольно большую – и очень удачную – выставку станковой живописи, посвященной темам и сюжетам войны: ее открыли по случаю победы под Москвой, в честь подмосковных героев-панфиловцев – дивизии, сформированной как раз в Алма-Ате из казахов, семиреченских казаков и эвакуированных украинцев.

И еще – выступления в госпиталях.

Чуть не все школьные, вузовские и вообще большие помещения в Алма-Ате к тому времени были превращены в воинские госпитали, Алма-Ата поистине стала городом-лазаретом. И мы, писатели – казахи, русские, украинцы, евреи – постоянно выступали перед ранеными на импровизированных литературных вечерах с чтением своих произведений.

Я не люблю выступать с чтением перед аудиторией, мне кажется, что слушателям не интересно и я докучаю им, да и вообще это нонсенс – читать прозу вслух перед сотней, а то и перед несколькими сотнями слушателей. Но те выступления перед аудиторией раненых мне не забыть, – я вспоминаю их с волнением, и каждый раз я шел на выступление с радостью.

Перед тобою забинтованные лица – иногда завязаны и глаза; костыли между стульев – словно шеренги штыков из окопа; руки – в гипсе и на повязках: вот сидят рядом двое, у каждого по одной руке, но они рьяно аплодируют вдвоем, один бьет ладонью о ладонь другого, такого же безрукого соседа…

Мне такая картина запомнилась еще со времен первой мировой войны, когда я работал санитаром-добровольцем в прифронтовом лазарете. Тогда я был мальчиком четырнадцати-пятнадцати лет, теперь, по возрасту уже "с ярмарки", по здоровью – "белобилетник", статья 61, непригодный для армии ни мирного, ни военного времени, ни для "строя", ни в "нестроевые". Я выступал с чтением произведений или с речами по поводу событий на фронте с радостью, охотно, с удовольствием: аудитория раненых слушала и принимала, как ни одна другая аудитория, – особенно отрывки не на военные, а на мирные темы. Это всегда был "успех"… Да, "успех" этот радовал, как радует ощущение полезности той лепты, пускай и маленькой, которую ты вносишь в общее дело в трудные и грозные дни Отчизны. В особенности, когда в аудитории оказывалось изрядное количество соотечественников-украинцев, а их всегда объявлялось немало: тогда были слезы, горячие рукопожатия и жадные расспросы: откуда, что слышно о твоих местах, живы ли родные на оккупированной территории, когда – о, когда же! – вернемся назад? Скорее бы поправиться – и снова за оружие, снова бы на фронт!.. Но эти минуты теснейшего общения с ранеными бойцами были и минутами особой горечи, терзаний и подавленности. Потому что угнетало ощущение своей слабости и никчемности в жизни. Ведь сейчас жизнь была только там, где царила смерть: на фронте, среди тех, кто держит оружие в руках, кто бьется за Родину. А ты сидишь здесь, в затишье глубокого тыла, не идешь под вражеский огонь, не отдаешь свою жизнь за победу… Если б была еще какая-нибудь путная тыловая профессия, что кует победу и в тылу, – инженер, хлебороб, врач, а то… бумагомаратель и все.

Конечно, это было малодушие, и почти каждый раз после выступления в лазарете я отправлял очередную телеграмму в Харьковский обком партии, в ЦК в Москву с просьбой отозвать меня поближе к фронту, хотя бы в Москву, на любую работу.

И наконец вызов пришел – как раз в праздничную годовщину: двадцать пять лет Украинской Советской Социалистической Республики. Лучшего подарка в честь праздника я и не желал.

Однако самый "праздник" был очень уж горек: ни пяди украинской земли не оставалось за нами – враг прошел всю Украину огнем и мечом. То было время, когда гитлеровцы обложили армадами войск города в сотнях километров за пределами Украины, взяли в страшные клещи Сталинград. То были чуть ли не самые скорбные месяцы из всей войны – осень сорок второго года.

Я опишу здесь, как прошел этот праздник двадцатипятилетия УССР в столице братского казахского народа.

Секретарь ЦК КП Казахстана пригласил меня и предложил сделать доклад на собрании актива казахских трудящихся и украинцев, эвакуированных в Алма-Ату.

Торжественное собрание происходило в огромном и роскошном здании оперного театра. В президиуме – руководители Компартии и правительства Казахстана и выдающиеся представители украинского народа, рабочие эвакуированных украинских заводов, научные деятели, художники. В зале – студенты украинских вузов, рабочие, колхозники, интеллигенция. Я вышел, стал на трибуне – и спазм сжал мне горло. Доклад – о том, как родилась суверенная социалистическая республика украинского народа, родилась после более чем двухсот лет безгосударственности, о том, как украинский народ утверждал свою государственность на баррикадах Октября и в боях гражданской войны, о том, как он, в содружестве со всеми свободными народами бывшей царской империи, строил свое государство на основах социализма и чего он достиг за эти двадцать пять лет, – этот доклад, загодя написанный, лежал передо мной на пюпитре трибуны, рассчитанный на сорок пять минут чтения. Но я… не в состоянии был его читать. Доклад – пускай мне даже очень хорошо удалось его составить – в эту торжественную и горькую, скорбную минуту казался мне… профанацией, фальшью, нестерпимой болью для всех украинцев, что собрались в этом зале за несколько тысяч километров от захваченной врагом, разоренной родной земли. Я не мог сейчас делать доклад о том, чего мы достигли и на какой уровень поднялись за двадцать пять лет нашей новой, социалистической государственности – сейчас, когда все достигнутое разрушено. Я не мог и… читать: чтение по бумажке, по шпаргалке было бы – так ощущал я тогда – бестактностью, оскорблением присутствующих, их самых святых – без каких бы то ни было кавычек – чувств. Да и все то, что я должен был сказать в докладе, уже высказала при открытии во вступительном слове народный комиссар правительства УССР, прибывшая на праздник из Москвы товарищ Легур. Я свернул рукопись моего доклада и отложил в сторону.

Что же я сказал?

Двадцать пять лет тому назад наш народ провозгласил свою государственность – тогда вся наша родная земля была захвачена оккупантом-немцем и прислужниками немецкого империализма украинскими националистами-сепаратистами; сегодня, через четверть века, когда мы отмечаем двадцатипятилетие нашей государственности, мы снова не имеем и пяди родной земли, а все то, что мы добыли и построили за это время, – разрушено.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю