Текст книги "Рассказ о непокое "
Автор книги: Юрий Смолич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 37 страниц)
РЕДАКЦИОННЫЙ СОВЕТ «БИБЛИОТЕКИ „ДРУЖБЫ НАРОДОВ“
Сурен Агабабян
Ануар Алимжанов
Сергей Баруздин
Константин Воронков
Леонид Грачев
Мирза Ибрагимов
Алим Кешоков
Григорий Корабельников
Леонард Лавлинский
Георгий Ломидзе
Юстинас Марцинкявичюс
Рафаэль Мустафин
Александр Николаев
Леонид Новиченко
Валентин Оскоцкий
Леонид Теракопян
Иван Шамякин
Людмила Шиловцева
Художник Л. ГРИТЧИН
От автора
Книгу, разумеется, положено читать с начала. Однако, дорогой читатель, – на сей раз, прежде чем начать, посмотри последние три-четыре странички.
И тогда решай: читать тебе эти записки или сразу отложить.
Потому что содержание этой книги заинтересует на каждого.
Книга первая
На майдані коло церкви
Революція іде…
Тычина
Удари молота і серця —
І перебої… і провал…
Эллан
Вас не забуть мені,
Як рідну Третю Роту…
Про вас мої пісні
Під сивий біг хвилин…
Сосюра
Блакитный
Харьков.
Никогда не забуду того трепетного чувства, с которым ступил я на щербатую с выбоинами мостовую этого – до тех пор лишь витавшего в моем воображении – города. Мне тогда едва пошел двадцать третий год, и жил я раньше в глухой провинции, преимущественно на Правобережье.
Подумать только! Не какая-то там глушь – Умань, Стародуб, Белая Церковь, Глухов, Жмеринка, даже Каменец-Подольск, где мне до тех пор приходилось проживать, а "административный центр промышленного востока Украины", как свидетельствовал о том школьный учебник отечественной географии.
Восток Украины – Слобожанщина – вызывал у меня тогда лишь исторические ассоциации, тоже школьного происхождения: украинские поселения на северо-востоке – до Белгородской линии укреплений против татарских нашествий по границе государства Российского.
Промышленный украинский восток – угольный и металлургический Донбасс, край шахт и заводов, край совершенно новых для меня людей – я только что впервые увидел воочию, изъездив его вдоль и поперек с театром, на гастролях. И неведомый доселе край зачаровал мою юную душу романтикой индустрии, романтикой урбанизма. Индустриальным урбанистическим центром и представлялся мне Харьков.
Я хорошо знал историческую столицу Украины – Киев. С Киевом так или иначе было связано все мое предыдущее бытие, – и я любил Киев и всегда мечтал в нем жить. Однако сейчас Киев уже не был столицей, а предо мной отныне открывалась как раз столичная жизнь – жизнь в самом центре, в водовороте! Это волновало необычайно. И самый Харьков – столицу окутывало дымкой притягательной тревожной тайны.
Очевидно, каждому знакомо это чувство – когда юношей с широко раскрытыми глазами едешь в новый неизвестный тебе город. В груди холодок радостного и торжественного волнения: впереди новое, впереди неведомое – ты откроешь новые земли, увидишь новые горизонты, узнаешь новых людей…
Быть может, то же чувствовал и Колумб, открывая Америку; что же касается меня, то с такими чувствами я входил в каждое новое село, подъезжал к каждому незнакомому городу.
К тому времени крупные города Украины мне уже были известны. До сих пор, собственно, жизнь носила меня между Киевом и Одессой. Одесса, море – были первыми объектами моей юношеской романтики: в Одессу, этот неповторимый южный портовый Вавилон, я был влюблен, а море… Еще ни разу не видев моря, я уже решил непременно стать моряком – то был мой первый, в детстве еще, выбор профессии. Я даже пытался поступить в школу гардемаринов по окончании гимназии. Одесса – это действительно была "мама", однако же… она не была столицей.
Я знал и третий город Украины – Екатеринослав: там, правда, я бывал лишь проездом. В последний раз – с месяц назад – я вышел из донецкого поезда в Екатеринославе, чтоб купить на вокзале билет и пересесть на поезд Екатеринослав – Киев, но у меня тут же вытащили деньги из кармана, и до Киева мне пришлось плыть три дня на пароходе – "зайцем", прячась от контроля в уборной. Нет, Екатеринослав тоже не был столицей, ни в какой мере.
Столицей был только Харьков, и я должен был его завоевать!..
Наш поезд прибыл почему-то не на центральный пассажирский вокзал, а на пригородную станцию Основа. Возможно, потому, что мы и ехали – ради дешевизны – товаро-пассажирским. Мы – это был театр имени Ивана Франко: "Новый драматический", с собственными декорациями (хе!), костюмами (хе-хе!), бутафорией и париками (а это правда). Отвоевавшись на фронтах гражданской войны, послужив верой и правдой гвардии пролетариата Украины – шахтерам и металлургам на заводах и в шахтах Донбасса, театр – по постановлению правительства – переезжал теперь в Харьков, чтобы стать столичным, центральным для всей республики театром. И я был в этом театре актером.
Подходило к концу лето тысяча девятьсот двадцать третьего года.
Вы представляете, каким энтузиазмом пылал весь коллектив нашего театра? Харьков! Какие творческие перспективы открывались перед каждым актером! Что за услада для ненасытного актерского честолюбия!
Я тоже был в приподнятом настроении, горел энтузиазмом. Но ехал в Харьков не для того, чтобы играть интересные и выигрышные роли, не с мечтами о творческих успехах на сцене и жаждой славы среди зрителей. Я ехал с театром в Харьков, чтобы попасть в столицу, но из театра… уйти. Потому что меня к тому времени пленило другое – литература!
Итак, поезд прибыл на станцию Основа, весь коллектив, помню, остался на станции – ждать подвод для имущества, а мы втроем – Кошевский, Журба и я – наняли "ванька" (так называли в Харькове извозчиков) и поехали вперед. Мы поехали вперед потому, что мы – "передовые": административные функции в коллективе актеров, где из экономии не имеют специального администратора, распределялись между всеми; мы трое должны были в поездках арендовать театральные помещения, заранее вывешивать анонсы и афиши, организовывать перевозку театрального имущества, раздобывать для всего коллектива пристанище. Теперь, в Харькове, во всем этом уже не будет нужды – столица ждала нас, Иаркомпрос готовил специальное помещение, и в этом помещении уже сидели администраторы. Но нам было невтерпеж, до смерти хотелось поскорее в столицу, мы взяли "ванька" и затрусили с возможной скоростью в город.
Мы, трое, были в театре не только актерами и не только "передовыми" – мы были еще и "мучителями" театра: оппозиционеры, протестанты и мятежники. Мы, видите ли, возглавляли группу молодежи в коллективе, а вместе с нею и вообще всех недовольных руководством театра (театром руководило "правление" из старших актеров). А впрочем, сближала нас троих не только групповщина, "заговоры" – нас сближала еще и общая тайная страсть: мы были влюблены в литературу. У каждого из нас троих был свой излюбленный герой в классической литературе, каждый знал наизусть и по любому поводу цитировал десятки и сотни стихов; мы гонялись за всеми литературными новинками, и каждый из нас троих… сам писал стихи, а не то рассказы или пьесы, и читали мы их друг другу и больше никому.
И в Харькове – в самую первую очередь – нам до зарезу нужно было разыскать союз пролетарских писателей "Гарт"[1]1
Гарт – закалка (укр.).
[Закрыть].
Дело в том, что еще в Донбассе, в Бахмуте, мы прочитали в местной газете, выходившей на русском языке, напечатанную по-украински статью, призывающую все молодые украинские литературные силы, всех пролетариев, которые любят украинское слово и чувствуют тягу к литературе, объединиться. А затем – закалиться, вступив в только что созданную организацию пролетарских писателей "Гарт".
А мы… мы жаждали читать свои произведения не только друг другу, мы жаждали, чтоб их читали сотни и тысячи читателей. Мы мечтали увидеть написанное нами напечатанным.
Ах ты, писательство мое, изящная словесность!
И неужто до осуществления давнишней, еще с детских лет, мечты уже так близко – рукой подать?..
Разыскивать "Гарт" мы отправились на следующий же день, ни свет ни заря, едва только кое-как устроились.
Собственно, устраиваться еще негде было. Кафешантан "Вилла Жаткина", который теперь перестраивался и переоборудовался под стационар нашего театра – столичного, академического, драматического, еще не был готов принять коллектив из полусотни актеров. Отдельные "кабинеты" шантанных див, в которых отныне должны были проживать актеры, еще не были отремонтированы, не готовы были зрительный зал и театральная сцена. Устроились пока – вповалку на соломе – в подсобных закулисных помещениях.
Но что за важность! Ведь мы в столице, и прекрасное будущее перед нами!
Когда вчера мы въезжали на нашем "ваньке" в город, каждый шаг открывал нам новое, и все пленяло нас. Правда, домики на окраине были в точности такие же, как в Жмеринке, Луганске или Белой Церкви и Умани, – с крылечками под навесом, но нам они казались совсем не такими: нам мерещилось в них что-то таинственное, что-то… столичное. Когда же "ванько" наконец догрюхал с нами до центра и мы увидели себя в теснинах улиц, среди многоэтажных зданий, перед гранитной громадой "Саламандры", – мы совершенно ясно почувствовали, что и в нас самих что-то меняется и мы становимся причастны к какой-то нам самим еще неведомой тайне. И прекрасное будущее уже началось.
Словом, были мы взволнованны, и энтузиазм в нас бил ключом.
Но это происходило уже давно – вчера, а сегодня стоял чудесный солнечный день конца августа, небо безоблачно, уличная толпа вокруг нас бурлила, туда и сюда проносились фаэтоны, бренчали трамваи, и мы шли по улицам столицы, сами уже столичные жители. И на диво ярко жило ощущение, что мечта твоя, что-то вроде предуготованного тебе счастья, – вот она, где-то здесь, в людском водовороте, глядь, и встретится тебе на пути…
Где найти нужный нам союз "Гарт", мы, однако, не знали. Сообразив, что журнал "Шляхи мистецтва"[2]2
«Пути искусства» (укр).
[Закрыть] издавал «Лито» (Литературный отдел Наркомпроса), мы направились прежде всего в Наркомат просвещения, решив, что, раз наркомат издает журнал, писатели должны быть именно там.
Но в Наркомпросе на нас посмотрели с недоумением, переспросили: а что это такое – "Гарт", и, услышав, что это объединение писателей, посоветовали обратиться в Пролеткульт. Находился он совсем в другом конце города: Наркомпрос – на Бассейной, Пролеткульт – на Московской.
Мы двинулись с Бассейной на Московскую – разумеется, пешком, потому что денег на трамвай не было, да и что за интерес ездить, когда можешь ходить пешком. Мы шли, наслаждаясь, смакуя суету столичных улиц, однако в некотором смущении: было странно, что в Наркомпросе – Народном комиссариате просвещения – не знали, что такое союз писателей "Гарт", да еще удивленно оглядывали нас с ног до головы.
С некоторым недоумением посматривали на нас и встречные на улице.
Впрочем, мы скоро нашли объяснение: причина крылась, несомненно, в наших костюмах. Они были несколько необычны по тем временам, даже для столицы.
В те поры, в первые годы после гражданской войны и чуть ли не тотальной долголетней военизации, люди в основном донашивали военную форму – гимнастерки и галифе. В такой "военного покроя" городской толпе попадались – не так что часто – пожилые, солидные и степенные граждане, которые теперь, в мирное время, вытащили на свет из нафталина, – чтоб доносить, естественно, – старосветские дореволюционные одеяния: Пальмерстоны и котелки, длинные сюртуки, пиджаки в талию. Кое-где вкраплены были в толпу и рожденные нэпом новоиспеченные "дэнди" ("пижоны", как называли их тогда) – в длинноносых башмаках, узеньких и коротеньких брючках, в куцых пиджачках без талии над обтянутым штанами задом и огромных клетчатых кепках с помпончиком на маковке.
Такова была мода, и таковы были наряды того "сезона".
А мы, трое, совершенно выпадали из всех этих разновидностей. На головах у нас красовались фетровые шляпы с широченными полями – самые широкие были у моего сомбреро: в прошлом году на базаре в Белой Церкви я выменял его за два фунта соли у какого-то репатрианта с дикого американского запада, где он был ковбоем. Одеты мы были в черные артистические блузы – невероятной ширины балахоны, собранные на "кокетке" под лопатками и расходящиеся колоколом, без пояса. Самая эффектная блуза была у Костя Кошевского – чуть не до колен и широкая, как кринолин восемнадцатого века. Нижняя часть нашего туалета не представляла ничего примечательного – разве что мои штаны и ботинки.
Штаны у меня были в клетку – из подкладки собственного пальто. Ботинки – ярко-лимонного цвета: я приобрел их "по случаю" (их первый владелец должен был срочно опохмелиться) совсем задешево (всего пять или шесть миллиардов) у циркового клоуна в Таганроге.
Так мы были одеты – с поэтически-артистической претензией на оригинальность, – и действительно привлекали к себе внимание встречных.
На Московской, 20, в помещении Пролеткульта, мы застали репетицию какой-то "машинизированной" и "массовизированной" театральной композиции – на железных конструкциях и под татаканье метронома, но "Гарта" здесь не было, и никто ничего не мог о нем сообщить.
Нам было сказано, что писатели-украинцы, во главе с Блакитным, уже давно вышли из Пролеткульта и теперь среди членов Пролеткульта писателей-украинцев, слава богу, нет, потому что пролетарская культура… вообще не признает национального разделения искусств.
Мы ушли обескураженные и долго молчали – удивляясь и ничего не понимая.
– Хлопцы! – сказал наконец Кость Кошевский, громко хлопнув себя по лбу. – Мы же идиоты! Ведь существует издательство, где писатели печатают свои книжки. Там, наверное, знают, где "Гарт". Нам надо идти в издательство.
Эврика!
Мы сразу кинулись к ближайшему милиционеру – спросить, где издательство.
Тут наконец нас ждали радость и удача. Государственное издательство – Госиздат, директор Василь Блакитный – находилось как раз напротив – в правом крыле здания ВУЦИКа.
– А что же это за Блакитный такой? – полюбопытствовали мы. – Он и директор издательства и редактор газеты. Что за человек такой? Вы его знаете? Симпатичный?
– Товарищ Василь Блакитный – член ВУЦИКа и Центрального Комитета партии, – сразу же дал исчерпывающую информацию милиционер, – потому-то и директор и редактор, ведь он руководитель на ответственном посту. А человек он очень хороший. И совсем простой – вот, скажем, как я! Да вы зайдите к нему и сами увидите. Только ж Блакитный – это вроде партийный псевдоним, а по правде он просто себе – Элланский. Еще прозывается коротко Василь Эллан. Или Валер Проноза – если, скажем, фельетон…
Осведомленность всезнайки-милиционера казалась ни с чем не сравнимой! Это действительно был человек на своем посту. Идеальный тип милиционера мирного времени. Позднее мы с ним познакомились ближе – он грезил театром, мечтал быть актером. И актер из него вышел недурной (еще позднее мы его узнали и в такой ипостаси), по – странная вещь – играть он мог только воров и злодеев.
Но тогда другое поразило и взволновало нас: Василь Эллан!
Василь Эллан!
Блакитный, Элланский – эти фамилии нам ничего не говорили: мы до сих пор их, очевидно, и не слышали. Но Василь Эллан… Поэт Василь Эллан! Сборник стихотворений Василя Эллана "Удары молота и сердца" – небольшая, в серой обложке с нарбутовским орнаментом книжечка, – это же было, собственно, едва ли не первое советское издание на украинском языке, которое еще три года назад, еще на польском фронте попало к нам в руки. "Удары молота и сердца"! Это же были удары в унисон и нашим сердцам! Мы – может быть, целое поколение было этим "мы" – читали тогда стихи Василя Эллана и с каждой строчкой чувствовали себя тверже и крепче на своей земле. "Ударом зрушив комунар бетонно-світові підпори. І над розвіяністю хмар – червоні зорі… Зорі". В сущности это был второй твердый шаг молодого украинского интеллигента на советской почве – первым был "На майдане" Павла Тычины. По их пути – отметая всяческие заигрывания националистического лагеря, минуя гиблые тропки, на которые толкали украинскую молодежь лицемерные посулы украинских националистов, шла молодая украинская интеллигенция под красные знамена интернационализма, к алым зорям "загорных коммун". "Ми – тільки перші хоробрі, мільйон підпирав нас…"
Василь Эллан!
Я стоял, взволнованный до глубины души…
Но – встретиться с ним сейчас, пойти к Василю Эллану… Отнимать драгоценное время у такого выдающегося деятеля – поэта, директора, редактора, да еще, оказывается, члена ВУЦИКа и Центрального Комитета!.. Нет! На это я никогда бы не отважился…
И я, конечно, ни за что не решился бы пойти, когда б не Журба.
У актера Журбы была удивительная особенность: к великим людям его так и тянуло, так и влекло. Чувствовал он себя рядом с ними как-то поразительно свободно и уютно. Если Журбе случалось оказаться вблизи чем-нибудь заметного человека, он немедленно находил способ с ним познакомиться. Познакомившись, сразу же заводил легкий и непринужденный разговор. И лицо у него при этом излучало такую чарующую доброжелательную улыбку, что выдающийся человек тоже начинал испытывать к нему симпатию. Когда Журба встречал этого человека во второй раз, он радовался так, словно свиделся с родным отцом после многолетней разлуки. Он пылко здоровался, непременно брал выдающегося человека под руку и шел рядом, другой рукой отстраняя всех прочих, чтоб расчистить выдающемуся человеку свободный путь в толпе. При третьей встрече с этим – уже близко знакомым – выдающимся человеком Журба умудрялся перейти на "ты".
– Пошли! – хлопнул меня по спине Журба. – Скорее! А то Василь еще куда-нибудь уйдет!..
Эллан был уже для него всего лишь – "Василь".
И мы пошли.
У меня в голове нанизывались строчки из Эллана:
Де оспіваний задуманим поетом
Сивий морок звис над сонним містом,—
Кинуто Революційним Комітетом,
Наче іскру в порох терориста…
Сколько раз это стихотворение Эллана – «Восстание» я читал перед красноармейцами с платформы фронтового агитпоезда:
Наказ дано (коротко и суворо):
Вдарити й розбити ворогів…
Стихотворение Эллана «Восстание» я всегда читал «на бис» – после «Псалма железу» Тычины.
Легко так дісталась перша перемога.
Ворога змішав безумно смілий напад.
Панцирник здобуто… Ах, не йде підмога…
І серця тривога стисла в чорних лапах.
Василь Эллан! Неужто и в самом деле возможно, что я сейчас увижу его и буду с ним разговаривать? Ведь это же впервые в жизни я увижу поэта, писателя, и этот первый – будет не кто иной, как Василь Эллан…
Василь Эллан – с которым столько связано, стихи которого так много значат для меня… Как – призыв. Как – утверждение. Как – первая победа…
…А надвечір все украв туман.
Сніг лягав (так м’яко-м’яко танув…)
На заціплений в руках наган,
На червоно-чорну рану.
А вдруг он не захочет с нами говорить? Не примет нас. Некогда ему будет. И – что им нужно? Пускай идут себе откуда пришли. Тоже мне – шатаются тут всякие…
Нет, нет! Не может этого быть!
Знову кинув іскру Комітет:
– Кров горить на наших прапорах,
Наша кров.
– Вперед!
И вот мы вдвоем с Журбой в редакции газеты «Вісті». Кошевский вынужден был оставить нас: спешил на репетицию.
В первой комнате, куда вход был прямо из коридорчика-прихожей, стоял один стол и сидел один человек. Стол был завален бумагами, человек погрузился в них буквально "с головой".
– Можно видеть товарища Блакитного? – звонко, в полный голос спросил Журба. Я завидовал Журбе: он никогда не смущался и не терял присутствия духа. Мне же в эту минуту больше всего хотелось потихоньку выскользнуть за дверь.
Человек у стола не поднял головы, не взглянул на нас – бумаги совершенно поглотили его, – только махнул рукой направо. Там, справа от него, слева от нас, была дверь. Но дверь эта была плотно прикрыта.
Журба прокашлялся и спросил еще громче:
– Можем мы увидеть товарища Блакитного-Эллана?
Человек в бумагах бросил на нас мгновенный яростный взгляд.
– Я же вам сказал, что Блакитный там!
И снова погрузился в бумаги.
Это были его первые слова – раньше он ничего не сказал, только махнул рукой на дверь, но он, должно быть, был так занят, что ему показалось, будто произнес вслух то, это только подумал. Впрочем, мы потом выяснили, что у товарища Тарана вообще такая манера разговаривать, – это был Таран, он тогда еще работал секретарем в газете «Вісті».
Мы сделали несколько шагов к двери. Сердце у меня колотилось. Я чувствовал себя как перед дверью в кабинет дантиста, который должен вырвать мне зуб. Журба постучал.
За дверью было тихо. Журба подождал и постучал вторично.
Человек в бумагах – товарищ Таран – опять сердито крикнул:
– Да что вы грохот подняли? Только мешаете работать! Сказано: заходите! Сколько раз повторять?
Сказано ничего не было, но Таран всегда считал, что его мысли звучат вслух.
Журба толкнул дверь, и мы – Журба первый, я второй – перешагнули порог.
Мы оказались в узкой, длинной, похожей на коридорчик комнатке в одно окно. Оконце было небольшое и низкое – чуть не от самого пола. На широком подоконнике горой навалены газеты и бумаги. У самого окна торцом к свету стоял большой письменный стол – тоже сплошь заваленный газетами, рукописями, книгами, длинными полосами типографских гранок. Слева от двери стоял большой, продавленный посередине диван, обитый дерматином. Напротив него, у стены, – широкая этажерка, тоже заваленная подшивками газет. Между диваном и этажеркой была еще одна дверь, во внутренние помещения. В углу – там, где обычно ставят вешалку для шляп и пальто, – на высокой подставке для цветов стоял большой, в натуральную величину бронзовый бюст Аполлона Бельведерского. На голову ему небрежно брошена потрепанная, со сломанным козырьком суконная фуражка-керенка цвета солдатской гимнастерки – хаки.
Это не мог быть кабинет редактора центрального республиканского органа печати. Эта была каморка, что-то вроде мансарды вечного студента, переписчика театральных ролей и нот для церковных хоров: существовала такая профессия, когда еще не было пишущих машинок.
За столом в обыкновенном деревянном креслице сидел молодой белокурый человек лет тридцати; волосы небрежно откинуты набок, над губой – совершенно неожиданно на нежном, детском овале лица – густо нависли пышные вольно пущенные вниз усы. Широко раскрытые – какие-то даже девичьи – глаза смотрели и приветливо и строго, пытливо и немного удивленно. Но только одно мгновение – взгляд тут же стал отсутствующим, прозрачным, обращенным внутрь: мысль внезапно поглотила человека – он схватил перо и быстро-быстро стал писать. Узкая полоска бумаги – какими пользовались когда-то газетчики для удобства ручного набора – была приткнута на краешке стола, лишь здесь освобожденного от газет и бумаг.
Мы сняли наши широкополые шляпы и стояли перед столом. Это был несомненно секретарь, а вон та, другая, дверь ведет к самому Блакитному…
Молодой человек с неожиданными усами перестал писать и снова поднял на нас свои голубые глаза. Он смотрел вопросительно, но ничего не говорил. Впрочем, взгляд его был совершенно ясен: что вам нужно и кто вы такие?
– Скажите, пожалуйста, – это говорил Журба, непринужденно, воркующим голосом, – как нам увидеть товарища Василя Эллана, Блакитного?
– А зачем он вам нужен? – спросил молодой человек, не оставляя пера и одним глазом поглядывая на свою рукопись: совершенно очевидно, он спешил с работой.
Журба ответил с несравненным актерским апломбом – на баритональных низах, чуть поведя плечом и подняв бровь:
– Простите, но об этом мы и скажем товарищу Блакитному.
– Я – Блакитный, – просто, даже как-то бесцветно произнес молодой человек.
Сердце у меня подскочило. Журба мигом преобразился: лицо его озарила счастливая улыбка; плечи согнулись в радостном и почтительном поклоне; руки он прижал к груди.
– Простите! Ах, простите! Как мы рады…
– А вы кто такие? – спросил Блакитный.
– Мы? Ах, мы – актеры театра имени Ивана Франко. Вчера наш театр прибыл в Харьков, а сегодня…
Блакитный вскочил, оттолкнул стул и прямо-таки кинулся из-за стола к нам.
– Чудесно! Это чудесно, что вы сразу же пришли! Это чудесно!
Он пожал нам руки. Журба – как всегда с выдающимися людьми – ответил на пожатие обеими руками. По лицу его было видно, что он – с первого взгляда, сразу и навеки – уже влюбился в нового знакомого. Хотя мы с Журбон были тогда приятелями, но вот за такие взглядики, за всю эту манеру поведения со знаменитостями – я его ненавидел. Впрочем, очевидно, просто завидовал: я-то небось только краснею, а он завтра уже будет с новым знакомым на короткой ноге, а послезавтра перейдет на "ты".
– Очень хорошо, что вы пришли, – еще раз сказал Блакитный, – у меня к вам будет целая серия вопросов. И вот какие вопросы.
Разглаживая усы, в стороны и вниз, Блакитный зашагал по комнате – взад-вперед между столом и диваном, три шага туда, три – обратно.
– И вот какие вопросы… – повторил он. Он все еще не поинтересовался, с чем мы пришли, какое у нас к нему дело, даже как нас зовут: у него, оказывается, было дело к нам, и он должен был незамедлительно поставить нам ряд вопросов.
Вопросы Блакитного были такие: что мы думаем о своем театре – театре имени Ивана Франко; что мы думаем о театре "Березіль" Леся Курбаса в Киеве; что мы думаем о театре Марка Терещенко тоже в Киеве; и вообще – что мы думаем о современном театре и как относимся к любительским драматическим кружкам, в частности при рабочих клубах.
– И как вы относитесь к Мейерхольду, к его биомеханике? – закончил он серию вопросов. И пока мы, ошеломленные, молчали, хлопая глазами, он добавил еще один вопрос: – И о Пролеткульте скажите, как ваш театр относится к Пролеткульту?
Ни на один из вопросов мы не могли бы ответить толком – в театре у нас о таких высоких материях не говорили, а мы, "молодые оппозиционеры", не умели сформулировать для себя наше отношение к разным явлениям искусства и к самому творческому процессу. Но последний вопрос – о Пролеткульте – выручил: с Пролеткультом у нас уже были свои счеты.
– Мы – против Пролеткульта! – сказал я решительно, вспомнив, что как раз Блакитный увел из Пролеткульта писателей. Это были мои первые слова, и я сам удивился своему безапелляционному заявлению. Но Журба поспешил перехватить инициативу и сразу рассказал Блакитному, как нас встретили в Пролеткульте.
Блакитный покраснел – он вообще легко краснел: когда дело касалось его лично или когда что-нибудь было не по нем.
– Ну, – недовольно сказал Блакитный. – Существенно не только то, что мы ушли из Пролеткульта, – он сделал ударение на "ушли", – важно прежде всего то, что мы создавали его у нас на Украине. – Он подчеркнул "создавали".
И вдруг он заговорил с такой страстью, словно перед ним было не двое случайных, незнакомых, неискушенных юношей, а большая аудитория, толпа, которую надо было убедить и направить на путь истинный. Он доказывал, что Пролеткультом завладели фанатики-честолюбцы и ханжи-сектанты, хитрые конъюнктурщики или просто бездарные спекулянты и приспособленцы, а на Украине еще и самые обыкновенные мелкотравчатые великодержавники… А по идее, по самой своей идее создание Пролеткульта – каким оно представлялось два-три года назад, при его зарождении – было фактом прогрессивным, чрезвычайно нужным партии и пролетариату. Ибо пролетарская культура в переходный период – это культура прежде всего классовая, проникнутая идеологией пролетариата… Но если сделать из этого фетиш, да еще провозгласив анафему всему классическому наследию, то и превратится Пролеткульт лишь в арену интеллигентского штукарства, не имеющего ничего общего с проблемой создания коммунистической культуры будущего… А провозглашать анафему всему классическому наследию – это фиглярство и преступление: пролетариат – наследник всех предыдущих социальных формаций, и он завоевал себе право критически пересмотреть классическое наследие и отобрать для себя все то, что может пригодиться при создании всечеловеческой коммунистической культуры. Пролетарский коллектив – вот кто должен творить эту культуру, а не одиночки-выскочки, фигляры и приспособленцы, жулики, фанатики-сектанты!.. Коллективистский принцип – это коллективное сознание и сознательный коллектив, а вовсе не вымуштрованная кучка "механизированных" исполнителей, как это заведено в студиях Пролеткульта, на их "машинизированных" конструкциях! Пролетарий – человек, а не механическая кукла в синей блузе, как это пытаются представить пролеткультовцы.
Блакитный говорил и говорил, – дверь приотворилась, и в комнату заглянул Таран: он наконец оторвался от своих бумаг. Блакитный не обратил на него внимания и продолжал. И теперь он говорил не один – мы уже поддакивали ему, вставляли свое словцо, заканчивали начатую им фразу. Мы говорили на темы, поставленные им в начале нашего разговора, и – чудеса: мы отвечали на его вопросы – и самостоятельно и с его помощью. Блакитный умел "вытянуть" из человека слово, а за словом – мысль, и если вы сами не могли разобраться в своих разбросанных, неорганизованных мыслях, то он помогал собрать их, прояснить, четко сформулировать… Мы разговаривали уже добрый час, а может быть, и два – и правда: теперь уже нам самим было ясно, как мы относимся к собственному театру, к театру "Березіль", к театру Терещенко, к Мейерхольду и Курбасу. К собственному театру мы относились непримиримо отрицательно – и это сразу пришлось по душе Блакитному: мы осуждали наш театр за не отвечающий современности репертуар, за склонность к винниченковскому "псевдопсихологизму" ("психоложеству" – говорил Блакитный) и к псевдоромантизму Жулавского или Пачовского, осуждали за традиционность, инертность, страх перед любым новаторством…
Таран снова приоткрыл дверь.
– Василь, – сказал он, – где же передовая? Передовую уже надо отправлять в типографию!
– Ах, да!
Блакитный сразу сел за стол и взял перо в руки.
– Подождите, хлопцы, – бросил он нам. – Нет, нет, не уходите, подождите здесь, вон там, на диване…
И стал быстро-быстро писать на длинной гранке.
Мы тихонько сидели на диване и дивились сами себе: мы словно выросли в собственных глазах. А впрочем, мы и в самом деле выросли в этой беседе. В груди у меня пела радость: я говорил с Блакитным, с Василем Элланом, и он хочет со мной продолжать разговор – велел не уходить и подождать…
Минут через двадцать Блакитный позвал Тарана, отдал ему оконченную передовую и снова повернулся к нам.
– А зачем вы, хлопцы, ходили в Пролеткульт? – наконец поинтересовался он.
Мы ответили.
– Ах, так вы и писатели! – не то обрадовался, не то разочаровался Блакитный.
Мы стали объяснять: была статья-призыв в донецкой газете, а мы бы… если, разумеется, это возможно, пускай и не сразу, а погодя, но… тоже хотели бы вступить в "Гарт". Вот нам и надо поговорить с Хвылевым.
– Говорить можете со мной: я – председатель бюро "Гарта". Только…
Он подергал свои усы, потом крикнул в соседнюю комнату Тарану: