Текст книги "Рассказ о непокое "
Автор книги: Юрий Смолич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц)
Но вот наконец и опушка за дачей Петровского – дальше хваленое Майком поле грядущего заячьего побоища. Тут надо было нам расходиться.
План был такой: без номеров, поскольку без собачьего гона, просто – расходимся веером, проходим поле и на опушке небольшой рощицы, что виднелась километрах в двух, сходимся.
Разошлись.
Слева от меня двинулись Вишня и Кучма, справа – Слисаренко и Йогансен.
Я был, так сказать, "центром нападения": позиция наиболее выгодная, потому что все зайцы, которых поднимут и справа и слева, по которым выстрелят, но "промажут", непременно выйдут наперерез моему маршруту, и мне будет удобно стрелять по ним – в профиль, а не в угон.
Пошли.
Каждый, кто хоть раз охотился на зайцев, поймет, как я себя чувствовал, какие эмоции терзали мою душу. А кто на охоте не бывал, тому этого и не расскажешь – все равно не поймет.
Я шел, подхватив ружье под правый локоть, с пальцем на гашетке – в любую секунду готовый подбросить ружье к плечу и бить зайца, не теряя и терции. Патроны я заложил те, от которых не убежать никому, – не проскочить сквозь кучность заряда.
Странное дело – зайцы мне не попадались. Более того, слева – от Вишни и Бучмы – иногда доносился выстрел, справа – у Слисаренко и Йогансена – был даже дуплет и слышались какие-то возгласы: видно, попался и убит-таки заяц. Но и после выстрелов справа и слева шальные зайцы все же не пересекали мой путь.
Никого из партнеров я не видел, потому что мне, в центре, пришлось идти ложком, а Вишне с Бучмой и Йогансену со Слисаренко – за взгорками, собственно, за краями овражка, по которому двигался я.
Так прошел я километр и два – зайцев не было. Шагах в пятидесяти уже виднелись и кусты опушки, к которой мы направлялись и где должны были сойтись. Сердце у меня уже не колотилось в нервном ожидании, а тоскливо ныло – от разочарования и злости.
И вдруг я увидел зайца.
Шагах в тридцати от меня, под кустом – под крайним, первым от поля кустом, на белом чистом снежку сидел серый красивый заяц-большак. Сидел, не двигаясь, как пришитый, только большущие уши свои наставил.
Я сразу понял: видеть меня он не может – зайцы, как известно, близоруки; почуять не мог, потому что ветер дул мне в лицо, то есть от зайца. Услышать – тоже: снег был совсем мягкий и под ногами не скрипел.
Я тихо поднял ружье к плечу: заяц просто "уселся" на мушку – стрелять в него я мог не как на охоте, а как на стрельбище – в цель.
На миг я задержал палец на гашетке. Ведь стыдно? Ведь не спортивно? Бить "в сидку", а не "в лет"…
Но я сразу утешил себя, что это ведь не на птицу охота, а на зайца, и ни к чему тут охотничий снобизм – стрелять только в движущуюся цель. Я нажал гашетку чокового ствола.
Прогремел выстрел – и заяц завалился на спину.
Ну, разумеется, с диким криком победителя я подбежал к зайцу и схватил его за уши, гордо поднимая свой трофей. В ту минуту я не обратил внимания на то, что в ушах у зайца были какие-то щепочки. Я был счастлив, я торжествовал.
Справа вышел из-за кустов Йогансен, следом за ним – Слисаренко, Йогансен был без добычи и чертыхался, а у Слисаренко к поясу приторочена порядочная тушка.
Еще через минуту подошли и Бучма с Вишней. У них трофеев не было, и они несколько завистливо меня поздравили.
Все мы стали разглядывать мою добычу – чудесного большого жирного серяка.
И тут я заметил во рту у моего зайца как будто бы… бумажку.
Да, действительно, бумажка. Что за черт? Я вынул ее. Бумажка была сложена вчетверо, как записка.
Там было написано:
"Ах, Юрий Корнеевич, и за что вы меня убили?"
Бучма подстрелил зайца, и они с Вишней решили подшутить надо мной.
Вот этого я милому Павлу Михайловичу, пока жив, никогда не прощу.
Ирчан
Мирослав Ирчан вернулся из Канады, должно быть, лишь в начале двадцать девятого года, но у меня всегда было такое чувство, что я знаю Мирослава очень давно – с юношеских лет или, по крайней мере, с первых дней революции.
Возможно, это объяснялось тем, что еще в двадцать третьем году, в самом начале моей литературной деятельности, я прочел сборник новелл Ирчана "Фильмы революции", и они произвели на меня незабываемое впечатление: оказались чрезвычайно близки моему тогдашнему мировосприятию.
Вероятно, существенную роль в моем сближении с Ирчаном и вот в этом ощущении давнего знакомства сыграли и его пьесы, с которыми, как позднее с пьесами еще одного моего друга – галичанина Галана, я познакомился задолго до того, как узнал их автора. Многочисленные пьесы Ирчана – подлинно фильмы революции, и очень жаль, что они не были вправду экранизированы. Часть их Ирчан написал, живя и работая в Канаде, в Товариществе "Украинский Рабоче-Фермерский дом", и присылал к нам на Украину. А я читал эти пьесы и писал о них – как член Главреперткома, театральный критик и рецензент, редактор театрального журнала.
Но, пожалуй, больше всего привлекала к себе самая личность Мирослава – человека на редкость доброго, душевного, мягкого и ко всем доброжелательного.
Были у нас с Ирчаном и чисто деловые отношения еще до того, как познакомились: Ирчан возглавлял в двадцать четвертом и двадцать пятом годах "Заокеанский филиал "Гарта" – был создан и такой филиал стараниями великого собирателя украинской литературы Василя Блакитного. А связь Ирчан-драматург поддерживал не столько с "Гартом" литературным, сколько с "Г.А.Р.Том" театральным, в котором работал я.
И, однако, первые два-три года после возвращения Ирчана на Украину мы с ним встречались редко: Мирослав был по горло занят своими специфически "галичанскими" делами, которые свалились на него, как только он появился на нашем континенте. Ведь в то время коммунистов среди писателей было немного, и каждый литератор – член партии был загружен партийными поручениями сверх меры. На долю Ирчана выпало заняться объединением украинских писателей-галичан, эмигрантов из панской Польши, в литературной организации "Західна Україна" [20]20
Западная Украина (укр.).
[Закрыть] и стать ее первым председателем. И сразу же браться за создание и редактирование журнала «Західна Україна».
Наши встречи с Ирчаном происходили в ту пору большей частью в связи с написанной им очередной пьесой, потому что Мирослав неизменно просил меня прочитать ее в рукописи; еще со времен его пребывания в Канаде он привык, что я всегда выступал первым рецензентом его драматургических произведений. Впрочем, случалось, конечно, что я заходил к нему и просто так, "без дела" – послушать радио: в те годы радиоприемники еще были редкостью на Украине, слушали преимущественно местное радио по "вестер-линии", а Мирослав привез с собой из Америки неплохой приемник.
Потом за чашечкой душистого кофе, которое Мирослав готовил артистически, шли у нас долгие беседы.
Это были чаще всего рассказы Мирослава о жизни украинцев за океаном – в Канаде и США: тогда-то я и получил первые сведения об украинской эмиграции, собственно, узнал, что существует такая эмиграция, и не только политическая, контрреволюционная, петлюровская, но и обыкновенная трудовая, в которой господствуют прогрессивные, тяготеющие к Стране Советов настроения; узнал и о том, что внутри эмиграции – многочисленной, насчитывающей не один миллион – продолжается непрерывная, упорная классовая борьба. Мирослав совсем недавно прибыл с передовой линии этой борьбы.
Тут нужны некоторые пояснения. "Галичменов", то есть галичан, в те годы было на Украине немало – основной их контингент составляло "наследие" первой мировой и гражданской войн. Прежде всего – остатки УГА ("Украинской Галицийской армии"), которая в начале восемнадцатого года пришла вместе с немцами и австро-венграми "спасать" и "освобождать" Украину от большевиков. Это была чуть ли не стотысячная армия юношей шестнадцати – восемнадцати лет; пожалуй, половина их полегла на поле боя, слепо веря, что и вправду борется за свободное и независимое украинское государство, или вернулась в Галицию, когда им был дан "от ворот поворот" конницей Котовского, Примакова и Буденного. Но несколько тысяч, втянутые в гражданскую войну на Украине, растасовались – пошли не только к желтоблакитным, но и в лагерь красных, а там и осели на Большой Украине… Кроме УГА, заметное "наследие" оставили после себя легионы "Сечевых стрельцов": частично это были военнопленные еще с австрийского фронта мировой войны, большая же часть – остатки тех полков "сечевиков", которые во время "Трагедии Первого мая" примкнули не к Петлюре, не к Деникину, не к белополякам, а к красным и вошли в состав Сорок четвертой и Сорок пятой дивизий Красной Армии. Вот из этих-то воинов-"сечевиков" был и Ирчан. И еще некоторое количество галичан осталось от тех времен, когда в Галиции, в годы мировой войны, хозяйничала русская оккупационная ("освободительная"!) царская армия, генералы которой в своей политике руководствовались принципом "тащить и не пущать", "искоренять" всех инородцев, и особенно "сепаратистов-мазепинцев"; тогда из Галиции в Россию вывезено было много людей из местной украинской интеллигенции – "на предмет" русификации ее среди необъятных российских просторов.
Летом тридцать третьего, если не ошибаюсь, года мы, писатели, члены "Локафа" – "Литературной организации Красной Армии и Флота" – организации межгрупповой, как раз тогда созданной, – проходили военную переподготовку в армии: полтора месяца на курсах, а затем – недели две на маневрах. Мы с Ирчаном оказались в паре – и на курсах, на школьной скамье, и на маневрах, при выполнении заданий боевой учебы. Вот тут-то мы окончательно подружились.
Припоминаю, как выезжали на маневры: "место назначения неизвестно", потому что район предстоящих маневров – военная тайна.
Я, Ирчан и Сергей Пилипенко были прикомандированы к Штабу главного командования: в "битве" между "синими" и "красными" мы должны были, прикрепив к фуражкам белые ленты, что давало нам право беспрепятственно переходить через "фронт", сообщать Штабу наблюдения, сделанные "со стороны", как бы глазом наблюдателя-иностранца.
Вечером мы погрузились в эшелон, утром поезд остановился в том самом "неизвестном месте", которое оказалось… моей родной Жмеринкой.
Мы с Ирчаном попали в казарму бывшего, при царе, Девятого стрелкового полка – в огромный дортуар на сотню коек. Наши кровати стояли рядом, впритык: вот когда мы наговорились досыта – и ночами, и в часы отдыха.
Ведь эти места – казармы Девятого полка и плац между корпусами казарм – были слишком памятны, по-разному, и мне и Ирчану.
Я, еще гимназистом, играл здесь в футбол; потом – тоже в гимназические годы, в годы первой мировой войны, когда в этих казармах разместились многочисленные военные госпитали, – работал добровольцем-санитаром в свободные от занятий часы; позднее – уже после окончания четырехлетней империалистической войны, в войну гражданскую, когда из немецкого плена хлынула многотысячная волна военнопленных-репатриантов, сплошь больных сыпным тифом, – я снова работал здесь, уже студентом, в отряде по борьбе с сыпняком: санитаром, лекпомом, начальником морга – до тех пор, пока и сам не свалился в сыпнотифозной горячке. И тут же, в этих казармах, позднее, в двадцатом, кажется, году, – я тогда работал в Красном Кресте, – лежали вповалку на соломе сраженные эпидемией галичане, среди них и "Сечевые стрельцы". Я ходил за ними, выносил трупы, складывал на дроги и вывозил к братским могилам. В треугольнике Жмеринка – Ров – Браилов (район деятельности нашего отряда Красного Креста) захоронено было тогда что-то около десяти тысяч…
Ирчану тоже очень памятны были те события, только… "с другой стороны": он был среди "сечевиков"…
"Сечевые стрельцы" – с петлюровцами, "Сечевые стрельцы" – с деникинцами, "Сечевые стрельцы" – с красными… Трудными и путаными тропами прошли свой путь воинские формирования – УГА и "Украинские сечевые стрельцы". Путаным и трудным был и тот период истории нашего народа. Сложные, путаные дела, смутное и суровое время… "Трагедией Первого мая" назвал свою книгу об этом времени и об этих делах участник событий – писатель Мирослав Ирчан. Горькая, но честная книга.
Конечно, немалую службу сослужили "усусы" националистической вандее: шли за политиками, стремившимися осуществить националистическую программу; хватало национализма и в мировоззрении большинства "усусов", воспитанников учителей-сепаратистов и клерикалов-самостийников. Всякое там было! Но была и трагедия целого поколения галицийской украинской молодежи на заре революции, на заре ее собственной жизни, молодежи, жаждущей национального освобождения, но запутанной и запутавшейся… Ныне, когда я уже основательно познакомился с историческими источниками и сопоставил полученную информацию со своими собственными впечатлениями того времени (я как-никак современник этих событий), не могу не разделить позиции Ирчана. Коварные силы реакции упорно обращали патриотические чувства того поколения украинской молодежи на горе Украине и во зло украинскому народу.
Мирослав тяжко скорбел о своем и вправду потерянном поколении, сам он из этого трагического процесса вышел коммунистом, большевиком. Но душа его была тяжело ранена, раны были еще свежи, сочились кровью.
Вспоминаю, как начался у меня с Мирославом разговор на эту тему тогда, на маневрах.
Жмеринку обороняли "синие", а брать должны были "красные". Мы с Мирославом получили в Штабе задание – дать описание "боя". Штабисты взяли наш планшет, сложили карту кверху квадратом, на котором должна была развернуться "битва", и ткнули острием карандаша в высотку, господствующую над пересеченной местностью: вот отсюда! Исполняйте… И мы пошли искать эту высотку. Дорога привела нас на кладбище, и мы отыскали указанную нам точку: это была… могила моих родителей. Удивительные бывают в жизни случаи и стечения обстоятельств… Мы с Мирославом сели на могильный холмик, положили планшеты, вооружились блокнотами. Но "боя" все не было и не было. И мы сидели, греясь в теплых лучах предосеннего солнца, и перед нами раскрывалась панорама города и окрестных дубрав и полей: прекрасный, милый моему глазу ландшафт Подолии – холмистый, разбегающийся волнами, с пригорками и долинами, с буковыми и грабовыми рощами в ложбинках.
Кладбище располагалось на холме, могила моих родителей была на высоком месте – и видно отсюда было далеко-далеко кругом. Центральную часть кладбища, где хоронили жмеринских жителей, отделял неглубокий ров от могил "пришлых" – тут начиналось одно из военных кладбищ, которые за четыре года империалистической войны, а потом за четыре года войны гражданской окружили Жмеринку почти сплошным кольцом. Я знал все эти кладбища – копал там могилы, возил на дрогах покойников, потом заливал известкой. Знакомо было мне и то кладбище, которое лежало перед нами.
– Мирослав, – сказал я, – а знаете, это ведь могилы ваших "усусов"…
Вот тогда и начался наш разговор. "Бой" мы наблюдали не настоящий – условный, искусственный, без смертей. Но смерть перед нами стояла настоящая, и могилы были настоящие и Мирославу не безразличные.
Книгу "Трагедия Первого мая" я прочел году в двадцать четвертом, как только она вышла в свет, теперь я получил к ней подробные комментарии – от автора.
Много раз мне доводилось беседовать с Ирчаном, – был он собеседник интересный, содержательный, умный, но этот разговор запомнился особо: в него Мирослав вложил всю свою боль.
А на кладбище этом случилось мне побывать еще раз – лет через двадцать. Собственно, не на кладбище, а в тех местах. Могил уже там не было. Жизнь перепахала поля боев, и стояла теперь на давних могилах высокая рожь, ветер гнал ее волнами за горизонт.
Да, такова судьба всех могил: по ним пройдет плуг и вспашет их на благо будущих поколений.
И очень немногое – ничтожная часть – сохранится в памяти молодых из пережитого их предшественниками.
Галан
Мое знакомство, дружба и несколько своеобразные отношения с Галаном по времени совпали с его работой в драматургии – ее началом и концом. Я познакомился с Галаном по его первой пьесе – заочно: жил я тогда в столице Советской Украины Харькове, а Галан – в Западной Украине, находившейся под игом Польши. И двадцать лет спустя я сразу узнал Галана в его последней пьесе «Под золотым орлом», хотя и «вслепую», потому что фамилия автора на экземпляре пьесы не значилась: стилистической манерой Галана была отмечена буквально каждая реплика.
Пьесу "Груз" году этак в двадцать восьмом или двадцать девятом я читал в рукописи, рецензируя ее, вероятно, для ДВУ (Державне видавництво України). И меня сразу же покорил чистый, задушевный, без всякой ходульности революционный пафос произведения. Так, по крайней мере, я воспринял пьесу тогда, на заре послеоктябрьской украинской драматургии, теперь я ее не перечитывал.
Пьесу "Под золотым орлом" я читал тоже в рукописи – как член жюри государственного конкурса на лучшую пьесу, кажется, сорок седьмого или сорок восьмого года. Я перечитал тогда два или три десятка пьес – "Под золотым орлом" была безусловно лучшей, и я рекомендовал ее на первую премию; не припомню сейчас, заняла она после голосования первое или второе место.
Я называю "Под золотым орлом" последним драматургическим произведением Галана, потому что "Любовь на рассвете" хотя и опубликована позднее, однако, насколько мне известно, задумана автором была раньше – как прямой отклик на борьбу с бандеровщиной: Ярослав рассказывал мне сюжет этой вещи, когда я его уговаривал как-то написать для журнала "Україна" статью против националистов. Но браться за эту тему в ту пору у Ярослава пропала охота. Помнится, он сказал тогда: я могу написать о головорезах, которые хоронятся по тайникам, об иезуитах, ведущих пропаганду с амвонов, но ведь повелось у нас делать вид, что ничего этого нет и все "благополучно". К сорок девятому году тактика идейной борьбы обрела четкость, и Галан, вслед за своими боевыми антинационалистическими статьями и фельетонами, опубликовал и "Любовь на рассвете".
Вскоре после этого топор националистов пресек его жизнь.
Сейчас я уже не помню сюжета пьесы "Груз", которая была моим первым, пускай и заочным, знакомством с Галаном, но до сих пор живо то чувство радости, которое охватило меня, когда я прочел рукопись: вот и на порабощенной Западной Украине родился драматург!
Мы, советские украинцы, принимали близко к сердцу литературные дела да и всю жизнь народа на оккупированных польской шляхтой западноукраинских землях. Во львовском подполье тогда только что родился альманах "Вікна"[21]21
Окна (укр.).
[Закрыть], и мы уже знали украинского поэта революции в панской Польше Василя Бобинского, знали и первую прозу коммуниста-подпольщика Петра Козланюка. Теперь в этот прекрасный кружок молодых литераторов-коммунаров пришел свой драматург. Строился крепкий мост «аркодужого перевисання», как говорил Павло Тычина, через запертую на замок границу, через жалкий ручеек Збруч, кровавым рубцом рассекавший тело Украины надвое. В то же время здесь, в Советской Украине, вокруг Мирослава Ирчана уже группировались силы молодых западноукраинских литераторов; Гжицкий, Бедзик, Загул, Радзинский, Гаско и младшие: Дмитерко, Турчинская, Сопилка, не припомню – кто еще. А от товарищей, которые жили и работали вместе с нами, временами исчезая там, в западноукраинском подполье, и снова появляясь среди нас, мы по секрету узнавали о все растущей активности КПЗУ – нелегальной боевой Коммунистической партии Западной Украины. И мечтали, да, тогда только мечтали о том времени, когда до Сяна и до Карпатских полонии раскинется наше единое Советское Украинское государство. Так что первое знакомство с Таланом, хотя и заочное, радовало, волновало, окрыляло надеждой.
Однако встретился я с Галаном только через десять лет – в год воссоединения. Это было вскоре после того, как Львов стал советским, – в октябре месяце. Нас ехало пятеро – Головко, Копыленко, Скляренко, Бедзик и я. Поезд приходил поздно ночью, с вечера во Львове наступал комендантский час, и ходить по улицам запрещалось – свирепствовали польские национал-террористы, и мы беспокоились, где и как проведем время до утра: неужели сидеть на вокзале? Мы телеграфировали о нашем приезде Панчу, который еще раньше переехал во Львов для руководства только что созданной писательской организацией, но телеграмму дали не из Киева, а с дороги и совсем не были уверены в исправной работе телеграфа на освобожденной территории. Но как только мы вышли на перрон, к нам подошел человек небольшого роста, в просторном модном пальто и вежливо снял широкополую шляпу:
– Прошу прощения: товарищи Головко, Копыленко, Скляренко, Смолич? – Он приветливо улыбнулся. – Я всех вас сразу узнал, по фотографии. Мне поручено встретить вас и отвезти в гостиницу, ведь у вас нет комендантских пропусков. Машина ждет. Моя фамилия Галан.
Так произошло знакомство, и неделю или две, которые мы провели во Львове, мы почти не разлучались с Галаном. Он всюду нас сопровождал, показывал город, водил по картинным галереям и музеям, вместе с нами выступал на литературных вечерах, представляя нас новым для нас кругам западноукраинских читателей, – во Львове, Винниках, где-то еще – не припомню.
И тут пришлось мне испытать это странное, но, вероятно, многим знакомое ощущение: встреча не сблизила нас, а отдалила. Уже десять лет я знал Галана заочно – знал не одну его пьесу, читал рассказы, очерки и статьи, не раз и не два поминал его имя в своих статьях и выступлениях об украинской драматургии, вообще испытывал к нему, познакомившись с его творчеством и общественно-политической деятельностью в подполье Западной Украины, дружбу, уважение, ощущал определенную близость, сродство. А вот встретился, каждый день виделся, разговаривал и в конце концов, как это ни странно, почувствовал, что никакой близости нет, дружба официальна, уважение не греет. Удивительное это ощущение: с каждым днем, прожитым вместе, знаешь человека меньше, хуже, чем знал до того, как познакомился с ним лично. Возможно, это ощущение обманчиво. А может быть, и закономерно. Ведь только с поверхностными людьми, верхоглядами сходишься легко, быстро и сразу становишься на короткую ногу. Может быть, полное понимание, настоящая близость с человеком глубоко чувствующим, обладающим богатым внутренним миром, начинается именно так – с настороженности, отчуждения, даже антипатии, – чтоб только потом, со временем, по-настоящему раскрыться, расцвести.
Именно так случилось у нас с Галаном: дальнейшее развитие наших отношений целиком это подтвердило.
Прошел, вероятно, месяц после моего возвращения из Львова в Харьков, когда поздно вечером, – я работал у себя за столом, – вдруг раздался звонок. Я вышел в переднюю и открыл дверь – передо мной стоял Галан.
– Добрый вечер! Извините, что так поздно. Разрешите войти, товарищ Смолич?
– Разве вы в Харькове? – Я удивился, так как не слыхал, чтоб в Харьков приехал кто-нибудь из писателей Западной Украины, а я как руководитель харьковской организации должен был знать об этом раньше всех.
– Прямо с поезда. – Только теперь я заметил в руках у Галана небольшой чемоданчик, вернее, портфель. – У меня к вам конфиденциальный разговор, товарищ Смолич, если вы не возражаете. А потом уж отправлюсь по гостиницам – искать ночлега.
– Ну, о гостинице давайте поговорим завтра, – предложил я, – а сегодня переночуете у меня, а то уже поздно. Милости прошу, заходите!
Мне запомнился этот вечер, собственно, те ночные часы, которые мы провели с ним в беседе. Это был и вправду сугубо конфиденциальный разговор. Только теперь стало ясно, что те первые дни во Львове все-таки сблизили нас, а не отдалили. Разговор, с которым обратился ко мне Галан, был предельно откровенный и исполнен глубочайшего доверия.
Запомнились мне и некоторые мелочи, Час был поздний, в доме все уже улеглись, и мы в моем кабинете, чтоб никого не разбудить, принялись хозяйничать по-холостяцки. Чайник поставили на плитку возле лампы на письменном столе, открыли консервы и ели их прямо из жестянки, хлеб нарезали на листе бумаги. Водкой я его попотчевал отменной – настоянной на калгане. Он отведал ее впервые, и она ему очень пришлась по вкусу; позже, когда он приезжал в Харьков, непременно приходил ко мне и требовал, чтоб я угощал его калгановкой. Мне потом удалось достать еще корешок калгана, и я отправил его Ярославу во Львов.
О чем же был этот щекотливый разговор?
О многом. И прежде всего о том, что привело Галана в Харьков.
Ярослав рассказал мне, что приехал сюда, чтоб разыскать свою жену. Жена его, Ганя Геник, окончила Коломыйскую гимназию и под влиянием Галана тоже стала членом КПЗУ. Несколько лет назад она тайно перешла границу – с нелегальным партийным поручением, мечтая к тому же получить высшее медицинское образование. Поступила в медицинский институт в Харькове, училась, писала Ярославу письма – радостные, счастливые письма человека, успешно приближающегося к намеченной цели. И вдруг… все оборвалось: ни писем, ни ответа из института, куда Галан обращался за справками. Девушка исчезла бесследно.
Утром мы с Ярославом отправились искать следы Гани Геник, студентки Харьковского медицинского института.
Общежитие студентов мединститута находилось на новой, недавно прорезанной улице (названия не припомню), где-то возле ипподрома, и я повел Галана кратчайшим путем.
В общежитии мединститута нам не повезло. Огромный трех– или четырехэтажный дом стоял пустешенек: студенты уехали в колхоз копать свеклу и еще не вернулись. Об этом сказал нам швейцар – единственное живое существо в огромном здании общежития. Фигура чудная и весьма колоритная: борода лопатой, картуз с галуном, на босых ногах опорки.
– Скажите, – спросил я у швейцара, – давно вы здесь работаете?
– Не так чтоб давно, но давнее и нельзя: с того дня, как дом построен, года, верно, три.
– И много вы помните студентов из тех, что здесь проживали?
– Наша должность такая, – степенно ответил бородатый швейцар, – что мы обязаны помнить всех. А которого хвамилие в голове не удержишь, то все одно не забудется, потому как в книгу записанный…
Тут Галан встрепенулся: до этой минуты он стоял понуро, не зная, что делать дальше:
– В книгу? Какую книгу? Ну да, конечно: должна же быть домовая книга!
– Точно! – подтвердил швейцар. Он гордился своим положением. – Потому как порядок быть должон.
Галан тронул старика за руку:
– Послушайте, товарищ, а нельзя ли посмотреть вашу книгу?
Швейцар взглянул исподлобья, настороженно:
– Не дозволено. Потому как – документ!.. – Но любопытство все-таки взяло верх. – А вы, собственно, кем же это интересуетесь?
– Нам надо узнать об одной студентке, галичанке… Она жила здесь года два тому назад.
Швейцар посмотрел внимательней:
– Эге, два! Неукоснительно уже третий пошел…
Галан схватил его за руку:
– Так вы помните? Вы знали ее? Что с ней? Где она?
Старый швейцар глубоко вздохнул, потер ладонь об ладонь, как будто ему стало холодно, потом вдруг повернулся и пошел к двери под лестницей: там, очевидно, находилась его каморка. Он приоткрыл дверь, оглянулся по сторонам, потом поднял руку и поманил нас пальцем.
Мы переглянулись и пошли. Потом Ярослав говорил мне, что в ту минуту у него было такое странное чувство, что… за дверью, в каморке швейцара, он увидит Ганю: она ждет его там. Так сбит он был с толку этим жестом.
Мы вошли в каморку и остановились на пороге. Это была обычная швейцарская – загородка под лестницей, со скошенным потолком и слепым окошечком, выходящим не во двор, а сюда же, в вестибюль. У стены стояла железная койка, покрытая солдатским одеялом, возле нее, в головах – тумбочка, стул; в самом углу – небольшая железная печка-буржуйка и на ней жестяной чайник.
Переступив порог, мы остановились, дальше идти было некуда: швейцар наклонился и шарил под кроватью, загородив все свободное пространство в тесной каморке. Я подумал, что он ищет ту самую домовую книгу.
Но вынул он из-под кровати не книгу, а чемодан – маленький фибровый чемоданчик: "на одного холостяка". Я ожидал, что швейцар чемодан раскроет и достанет из него свою книгу – документ. Но старик не спешил его раскрывать, а толкнул по полу закрытым прямо к ногам Галана. И тут я услышал звук – характерный звук: его издает человек, когда сдерживает рыдание.
Я взглянул на Ярослава. Слезы текли по его щекам, глаза, не отрываясь, как зачарованные, смотрели на чемоданчик. Он все ниже и ниже наклонялся к нему, но руки отводил, как бы прятал назад, точно боясь к нему прикоснуться. Потом он схватил меня за руку и крепко сжал ее.
Я понял. Это был чемоданчик Гани Геник – и Ярослав узнал его.
А старик швейцар тем временем рассказывал:
– Вот так, значится, дело было: как забрали ее, так я на другой день и вынес чемоданчик долой, потому как на свободное место должон был нового постояльца-студента определить. И отнес в свою каморку, потому как должность наша такая. Пусть, думаю, полежит, а вдруг товариш, студентка вернется, поберегу, раз должность наша такая…
Ярослав подошел к деду, взял за руку, крепко пожал, потом обнял и поцеловал.
– Спасибо вам, хороший вы человек… – только и мог сказать Ярослав.
Такова была моя вторая встреча с Ярославом Галаном, и именно она всего больше и сблизила нас. Приезжая после этого в Харьков, Галан неизменно приходил ко мне. И требовал рюмку калгановки.
Потом наступил сорок первый год, и началась война.
Для меня – руководителя Харьковской организации писателей – то были особенно хлопотные дни, эти первые дни войны. Значительная часть харьковских писателей – те, что помоложе, – на второй же день стала в ряды армии; люди старшего поколения, кому только позволяло здоровье, отправились на рытье окопов и противотанковых рвов вокруг города. В Харькове остались только старики, больные и женщины. Эта группа, по поручению обкома и перебазированного в Харьков Центрального Комитета Компартии Украины, должна была налаживать массово-политическую работу – среди населения, на призывных пунктах, в только что сформированных частях, в истребительных батальонах ополчения, в многочисленных уже госпиталях и этапных пунктах. Это была огромная по объему работа: организация митингов, пропагандистские выступления, чтение патриотических произведений, а также, в первую очередь, систематическая работа в газетах, на радио, издание брошюр и плакатов. Тогда же был начат первый военный – коллективный – роман, о котором я еще скажу позже. Харьковский литературный круг в те первые дни войны значительно разросся: в Харьков потянулись писатели-беженцы отовсюду. Прибыла разными путями – на поездах, на автомашинах, даже на мотоциклах – довольно многочисленная группа писателей и журналистов – поляков из Варшавы. Из Вильнюса приехали еврейские писатели. Из Кишинева – молдавские. Из Львова и Черновиц пробился кто-то из западноукраинских. Все они были без крыши над головой, подчас полураздетые, потому что вырвались из своих домов, когда гитлеровцы были уже на пороге, по большей части совсем без денег, голодные и измученные. Каждого надо было как-то устроить, каждому помочь. Мы старались больных поместить в больницы, здоровых разбирали по семьям писателей в дом "Слово", а когда все было заполнено, размещали прямо в писательском клубе на улице Чернышевского – вповалку на соломе. Прибыла – еще до падения Киева, после общей эвакуации писателей в Уфу, – и небольшая группа киевлян. Мне пришлось фактически (да и юридически) взять на себя формальное "руководство" и деловое "представительство" всей украинской писательской организации: Корнейчук, председатель Союза, и Бажан, секретарь партийной организации, были уже в армии, хотя в то время и находились с подведомственными им редакциями в Харькове.