Текст книги "Рассказ о непокое "
Автор книги: Юрий Смолич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 37 страниц)
Соколянский и Вишня были задушевными друзьями добрый десяток лет – до тридцать третьего года. Вишня, "сделав вынужденную посадку", как он говорил, "закончил десятилетку", а Соколянский вышел раньше – о нем особо ходатайствовал перед Сталиным Горький.
И вот они снова встретились.
Мы стояли перед дверью на полутемной лестнице. Они двое – друг перед другом, я – несколько отступя: мне не хотелось им мешать.
И вдруг Павло Михайлович заплакал, – это в первый да и в последний раз (потому что больше никогда не привелось) я слышал и видел, как плачет Вишня. Он плакал навзрыд и, пошатнувшись, склонился к Соколянскому на грудь. Он обнял его и крепко прижал к себе:
– Ивасик… друже…
И теперь заплакал Соколянский.
Они стояли – двое взрослых, даже пожилых мужчин – крепко обнявшись, у двери в квартиру номер семнадцать, на полутемной лестничной площадке девятого этажа – и плакали горькими и радостными слезами. Муки пережитого, понимание друг друга, боль и горе, боль и радость.
Потом мы вошли в квартиру.
Какое счастье, что в тот вечер газ доходил до девятого этажа! Мы поставили на огонь чайник, я сбегал на чердак – с пачкой папирос "Катюша" – и вернулся с целым богатством – с шестью кусками рафинада и… с той же пачкой "Катюши": девушки-зенитчицы отказались от "меновой торговли", когда услышали, что я собираюсь поить чаем дорогого мне человека.
Пока я хозяйничал, Вишня с Соколянским беседовали…
Странная это была "беседа". Примерно так:
– Ага… А постный день помнишь?
– Еще бы! А куда девался тот бородач?
– Кто его знает…
Пауза.
Вишня вдруг запел себе под нос:
– "Соловей, соловей, пташечка,
Канареюшка жалобно поёть…"
– А ты все такой же, как был.
– Да и ты такой самый.
Пауза.
– "А солдат, а солдат-душечка,
Солдат-душечка на войну идёть…"
– Эх, Павлуша, Павлуша, не повезло нам с тобой… Я кончил хозяйничать и выставил на стол все, что у меня было из пайка и осталось от обеда в столовой штаба: хлеб, тушенку, мандариновый джем.
– Банкет! – сказал Вишня и даже потер руки. – " Вот только… Ты, Ивасик, как теперь – пьешь?
– Пил бы, если б было что, да где ж его теперь взять?
– Я не о том. Там доводилось пить?
– Нет! Из чая, правда, варили этот, как его?
– А я, брат, пил. Редко, правда, но пил: я ж последние годы там фельдшером – фершалом – работал.
Они поглядели друг на друга и захохотали.
И это был уже настоящий "вишневый" смех:
– Хе-хе-хе-хе-е-е-е!
И тогда я вдруг вспомнил:
– Хлопцы, – сказал я, – у меня авитаминоз, и мне в поликлинике прописали глюкозу. И все двадцать ампул выдали. Большущие ампулы – по двадцать пять, верно, граммов. Но – глюкоза на спирту! Может быть, ее… пить можно, черт с ней, что сладкая?
Вишня громко крякнул и с надеждой посмотрел на Соколянского: хотя Соколянский и не доктор, однако же… профессор – должен знать.
– Что ж, – Соколянский пожал плечами, – отравиться, пожалуй, нельзя, раз в кровь делают вливание… Пробу надо взять… поставить эксперимент… – закончил он неуверенно. – Где она у вас, эта глюкоза?
Я достал коробку с ампулами – длинными, большими стеклянными ампулами. Их оставалось еще шестнадцать. Чуть не четыреста граммов спирта.
Соколянский разбил одну, понюхал, капнул на ложечку, взял на язык, посмаковал… Мы взирали на него с надеждой.
– Крепко, разводить надо…
– Ура! – крикнул Вишня.
И вот перед нами стояла и водка – слаще, чем ликер, противная, но крепкая.
Мы сидели, пили глюкозу из ампул, заедали американской тушенкой, потом пили чай с мандариновым джемом – во рту было приторно, в горле першило, тошно было на вкус, но на душе становилось все теплее, легче. И уже как-то само собой вышло, что Павло Михайлович рассказал всю свою историю, вплоть до вызова к коменданту лагеря; потом – отъезд в Москву неизвестно зачем; в Москве вдруг выдача на Лубянке паспорта и… выход на волю. Куда же мне идти? Куда хотите: вы свободны. Но… куда же я денусь? А тут полно ваших товарищей. Вот Максим Фаддеевич Рыльский проживает в "Новомосковской" гостинице: к нему и идите – он председатель вашего Союза писателей, как-нибудь уж устроит вас.
Потом Соколянский заторопился и ушел – приближался комендантский час, и мы с Павлом Михайловичем остались вдвоем.
Спать мы решили здесь же, в кухне, потому что в комнатах стоял смертельный холод, а тут, хоть и слепенько, но горел газ. Мы легли на кровать и укрылись полушубком Павла Михайловича – ему выдали на дорогу недурной-таки кожушок.
Но спать не хотелось. Мы погасили свет, размаскировали окно и, лежа, покуривали, глядя в высокое, холодное, звездное над Москвой небо.
И говорили.
Говорили обо всем. О том, что уже миновало, и о том, что нас ждет. О войне, о людях. Об Украине, которой у нас сейчас не было. И о том, что она непременно будет. И это – скоро, не за горами. Говорили и о литературе.
Я спросил Павла Михаиловича несмело, боясь ранить этим вопросом:
– Там… не писали?
Павло Михайлович помолчал.
– Нет. Не писал.
– Будете писать… теперь?
Павло Михайлович долго молчал – так долго, что я уже стал тяжко казниться, что своим глупым, бестактным вопросом больно ранил его. Но Вишня все-таки ответил:
– Разве я теперь сумею?
Это было сказано так горько, что сердце разрывалось. Я хотел что-то возразить, но Павло Михайлович меня остановил:
– Не надо. Не говорите. Знаю: будете утешать, что отойду и… сумею… Не надо, не говорите.
Я примолк.
Где-то далеко шел воздушный налет – на подступах к Москве: на горизонте вспыхивали молнии далеких, но частых выстрелов зениток. Так бывало каждую ночь. Но Павло Михайлович не знал, что это такое: он еще не видел военного ночного горизонта с девятого этажа в Москве.
– Что это мигает?.. Можно подумать, молния, если б не зима?
Я объяснил: далекие выстрелы зениток. Так далеко, что выстрела не слышно, только отблеск. За третьим или четвертым кольцом противовоздушной обороны.
Мы лежали и беседовали – сон не приходил и не смежал нам веки. А может быть, то играл спирт в голове или сказывалось возбуждение от излишка глюкозы?
Канонада тем временем приблизилась: уже стал слышен далекий гул. Потом и стекла в окнах начали дрожать.
И вдруг нас с Павлом Михайловичем стукнуло прямо в темя и на голову посыпалась штукатурка с потолка.
– Что это? – даже вскочил Павло Михайлович. – Бомба?
– Да нет же – зенитка: забыл вас предупредить – она же как раз над нашей головой…
Зенитка над головой ударила второй раз и третий: враг-таки прорвался сквозь четвертую, третью и вторую линию обороны. Это в последнее время случалось совсем редко.
Павло Михаилович посмотрел на меня настороженно:
– Надо… прятаться? Или как?
– Если хотите… Кажется, под нашим домом нет бомбоубежища – надо бежать до метро.
– А… надо?
Зенитка над нашими головами ударила еще и еще, штукатурка сыпалась густо – на кровать, на стол, на пол.
– В начале войны люди прятались – теперь привыкли.
– А вы?
– Я был постом наблюдения за воздухом: сперва в Харькове, а теперь здесь. Это не под дом надо, а на дом – на крышу. Только теперь у нас зенитки на крыше, и наша служба ликвидирована…
– Гм. Значит, послабление вышло?
– Послабление…
Зенитки ударили еще раз и еще раз. Потом – впервые – стали слышны и разрывы бомб: четыре кряду – гуп-гуп-гуп-гуп.
– А это уже… разрывы?
– Разрывы.
– Далеко?
Разрывы грохнули снова – гуп-гуп-гуп-гуп, но уже значительно ближе, совсем близко, здесь, в Замоскворечье.
– Это уже ближе, – ответил я на вопрос Вишни, когда стало потише.
Но теперь зенитки затрещали истерически, и я не услышал, что сказал Вишня.
Он сказал, должно быть, "раз не надо, так не надо", потому что взгляд его перестал быть настороженным, он снова лег, вытянулся на спине и даже закрыл глаза.
– Знаете, – сказал Вишня, когда стало тише, перестала, собственно, грохотать зенитка над нашей головой, а били только далекие, – знаете, мне что-то спать захотелось…
– Это от канонады. У многих так. Только услышат орудийную стрельбу, сразу ко сну клонит…
Я не успел еще кончить фразу, когда рядом послышалось посапывание. Посмотрел на Вишню, посветив себе огоньком папиросы. Вишня спал…
Когда я проснулся – уже был день, серое утро, – Вишни рядом на кровати не обнаружил: он обходил все краны, откручивая их, и, горестно вздохнув, закручивал снова – воды не было.
– Пить хотите, Павло Михайлович?
– Глюкоза чертова… прямо жжет…
В самом деле, я тоже почувствовал, что все горит – ведь "введено в организм" добрых сто граммов чистого сахара.
– А в чайнике не осталось?.. В кранах вода бывает по большей части только вечером, особенно на девятом этаже.
– Что ж делать? Пропасть ведь можно…
Нет, пропадать нужды не было – я знал, как раздобыть воду, но для этого надо было одеться, а до чего ж не хотелось выбираться из-под теплого кожушка Вишни в холодную комнату.
– Есть два способа добыть воду… – начал я, чтоб оттянуть минуту вставания.
– Целых два? Давайте сразу оба, а то очень пить хочется!
– Надо либо спуститься вниз, в подвал – там всегда вода в кране. Только там очередь и… снова тащиться на девятый этаж.
Вишня крякнул: перспектива мало привлекательная.
– А другой способ?
– Это – наверх. Надо выбраться на крышу через чердак и набрать снега – вчера как раз выпал свеженький.
– О! – Этот способ Вишне понравился. – Одевайтесь!
– Одевайтесь вы.
– Хэ! Я же тут гость!
– А я – хозяин.
Я записываю и этот диалог, незначительный, мелкий, но мне тогда так отрадно было, что Вишня пытался шутить.
– Там же – дамы: зенитчицы, и я не имею чести быть им представленным.
– Вот и представитесь. А девчонки хорошенькие…
– Черт побери!..
Вишня начал натягивать штаны.
– А во что воду набирать?
– Не воду – снег: вон в ту миску…
Вишня кончил одеваться, но и меня не пощадил – сдернул свой кожушок, и мне пришлось-таки встать.
Мы пошли на чердак и на крышу вместе. Зенитчицы уже встали, если они ложились спать, и теперь готовили себе завтрак: разогревали на сухом спирту тушенку. Я познакомил их с Вишней, мы покурили вместе, девчата просили, когда пойдет газ, постучать им в потолок – они вскипятят себе чаю.
Когда мы вернулись домой, Вишня напился воды – мутной, желтой, снеговой воды с крыши, сел на кровать и вдруг заговорил уже совсем "по-вишневому", со свойственными только ему одному интонациями, которые не передать, не изобразить словами:
– А я уже, знаете, дома. Хе-хе-хе-хе-е-е-е-е!.,
Через несколько дней – уже после того как Павло Михайлович нашел дочь и жена приехала в Москву, – как-то утром, когда я только пришел в редакцию, я услышал, как скрипнула дверь в комнатке Вишни: значит, эту ночь он ночевал здесь, а не у жены и дочери. Через минуту дверь моей редакции приотворилась, и в щели показалось лицо Павла Михайловича.
Он ничего не сказал, только как-то заговорщицки подмигнул, а затем поманил меня пальцем.
Я встал и вышел в коридор.
– Что такое, Павло Михайлович? Почему не заходите, а?..
– Потому… секрет!
Вишня отошел еще на несколько шагов и снова поманил меня пальцем.
– Да что такое? Какой секрет?
– Тайна!
В голосе Павла Михайловича звучала шутка, но лицо было совершенно серьезное, даже какое-то испуганное или взволнованное…
– Что случилось?
Вишня дошел до своей двери, открыл ее и снова поманил меня.
Я вошел, не зная, чего ожидать – шутки или чего-нибудь важного?
Павло Михайлович сел и кивнул мне, чтоб я садился рядом.
Я сел.
Тогда Вишня вынул тетрадь, положил ее себе на колени и раскрыл. Рука у него дрожала.
– Что это?
Вишня помолчал. Руку – чтоб не было видно, как пальцы отбивают дробь по бумаге, – он сунул в карман.
– Кажется… сумел…
– А?.. – Я не понял.
Вишня откашлялся:
– "Не знаю, сумею ли"… Помните, говорили мы с вами?..
– Павло Михаилович, дорогой!
Я, наконец, догадался: Вишня испробовал снова взяться за перо!
Отстраняя мою руку от тетрадки, Вишня сказал:
– Вы не разберете… Я сам. А вы послушайте и скажите…
Он был взволнован. Взволнован был и я.
– Ну, ну! Читайте же, Павло Михайлович.
– А вы не нукайте, я вам не конь.
Пробовал Вишня шутить, но казалось, что не шутит он, а вот-вот заплачет.
И Вишня начал читать.
То была "Зенитка". Знаменитая "Зенитка", которая немедленно же пошла по фронтам, которую читали все эстрадники Союза, которая выдержала десятки переизданий и которая вернула Павлу Михайловичу его улыбку – вернула народу его любимого популярного писателя, неповторимого Вишню с его "вишневыми" усмешками…
Только теперь, через два десятка лет, мелькнула у меня мысль: неужто тема "Зенитки" возникла в какой-то мере по ассоциации с теми зенитками, что морозной ночью сорок третьего года рокотали вокруг Москвы, с теми зенитками в Лаврушинском на крыше семнадцатого номера, что каждым выстрелом долбили нам темя и осыпали штукатуркой?
Мне приятно, если это действительно так.
Я познакомился с Вишней в тысяча девятьсот двадцать третьем году – когда был еще актером театра Франко и наш театр только что приехал из Донбасса в Харьков. Мы были приятелями с Костем Кошевским, а Вишня тоже давно с ним дружил, еще с тех пор, как в восемнадцатом году они вместе бежали из гетманского Киева и оказались где-то в Каменец-Подольске. Мы приехали в Харьков под вечер, а уже на другое или третье утро Вишня сидел в актерской гардеробной "Виллы Жаткина", где вповалку на соломе расположились на временное житье актеры. Кость Кошевский отрекомендовал Вишню, но это знакомство мне ничего не сказало. Вишня-фельетонист был мне неизвестен. Да и вообще это еще не был знаменитый Вишня – и Вишней, и знаменитым он станет как раз с двадцать третьего года – так что был это просто симпатичный молодой человек, рыжеватый, смешливый, с очень приятной, воркующей манерой говорить. На первое свидание со старым знакомым Вишня явился с подарком: принес два глечика молока, которые купил по дороге на базаре, и изрядную паляницу. Мы пили молоко с паляницей, а Вишня рассказывал нам всякую всячину, вводя нас, провинциалов, в курс столичной жизни. Он был мастак рассказывать – не припомню, о чем он именно говорил, но мы катались со смеху.
Через несколько дней – когда мы уже познакомились с Блакитным и я начал бывать в "Вістях" ежедневно, я снова встретил Вишню: он работал секретарем газеты "Селянська правда", которая была ближайшим соседом "Вістей" – в том же помещении она занимала целых две комнаты. А выходила тиражом в добрую сотню тысяч, что в те времена было цифрой почти астрономической.
А так как был Вишня одновременно и постоянным фельетонистом "Вістей" – чуть не в каждом номере печатал "маленький фельетон" в верхнем правом углу третьей полосы, – то и стали мы теперь встречаться регулярно: в знаменитом кабинете Василя Блакитного Вишня был завсегдатаем.
Вообще, не было бы Блакитного, не было бы и Вишни. Застряв в свое время в Каменец-Подольске, Вишня силой обстоятельств – когда Каменец оказался столицей петлюровской директории – напечатал несколько фельетонов в тамошних газетах. Не знаю, что это были за газеты, очень ли националистические, но только когда Вишня позднее появился в Харькове, им сразу же заинтересовалась Чека и был Вишня арестован. Неизвестно, какова была бы его дальнейшая участь, если б о кем не позаботился Василь: раздобыв опубликованные Вишней фельетоны, убедившись, что они не были ни националистическими, ни антисоветскими, Блакитный через Центральный Комитет партии, членом которого он был, и через ВУЦИК, депутатом которого он тоже являлся, вызволил Вишню и привел к себе в редакцию. Так стал Вишня постоянным фельетонистом центрального органа прессы УССР, а так как прожить с семьей (у Вишни была тогда его первая жена, сын, сестра и куча братьев) на гонорар за фельетоны было нелегко, то Блакитный устроил Вишню на штатную должность секретаря редакции в газету "Селянська правда", которую редактировал его ближайший коллега и непримиримейший противник в деле организации культурного фронта Сергей Владимирович Пилипенко.
Впрочем, Блакитный готовил против Пилипенко «диверсию»: он задумал издание юмористического журнала «Червоний перець» и Вишню прочил в редакторы. Так оно вскоре и получилось.
Жизнь Павла Михайловича в те времена слагалась из нескольких всепоглощающих компонентов – нескольких дел, которым Вишня отдавался весь, с головой. А весь, с головой, он отдавался каждому из этих дел.
Дела были такие.
Фельетоны – не меньше пятнадцати – двадцати в месяц. Переписка с читателями газеты "Селянська правда" – добрых две сотни писем ежемесячно. Мне – во всей моей дальнейшей многолетней практике литератора и редактора – не приходилось встречать журналиста, который был бы до такой степени "газетчиком", принимающим близко к сердцу все земные человеческие дела, активным соучастником всего хода жизни, литератором, который непременно вмешивался во все, что требовало вмешательства. Павло Михайлович был журналистом не только в фельетонах, которые он печатал, но в каждом написанном им письме, в каждом, пускай самом коротеньком, ответе на письмо читателя. А писем Вишня всегда получал без счета…
Кроме фельетонов и переписки, важнейшим делом для Вишни было "меценатство" – неуемное меценатство во всех областях искусства и над всеми людьми искусства. Вишня посещал все премьеры во всех театрах города; не пропускал ни одной программы отечественных фильмов в кино; в цирк заходил каждый вечер, особенно за кулисы – к клоунам и в менажерию; художники и скульпторы ожидали его на каждом вернисаже; ни один диспут по вопросам искусства не начинался до прихода Вишни; если в каком-нибудь театре тяжело заболевал актер, Вишня шел в отдел соцобеспечения или в Красный Крест и раздобывал путевку на курорт; престарелых он устраивал в приют; если имел деньги – одалживал их (без отдачи, конечно) неимущим деятелям всех искусств; актеров и певцов, страдавших запоем, лечил по собственной системе – "словом и делом": словом – уговаривал, де-лом – обливал холодной водой. Павло Михайлович (по первой своей специальности фельдшер) неизменно появлялся у постели писателя, если тот заболевал. Помню, когда в тридцать первом году мне пришлось срочно делать операцию язвы желудка, Павло Михайлович привез ко мне лучших специалистов, он же вызвал машину скорой помощи, он же договорился, чтобы операцию делал сам Адам Адамович Бельц, первый звонок в больницу после операции был его…
Что же касается увлечений, то у Павла Михайловича их было несколько.
Прежде всего собаки. Павло Михайлович лелеял и воспитывал их, получал за них серебряные и золотые медали, был арбитром на всех собачьих выставках и соревнованиях и бескорыстным консультантом всех харьковчан, которые тоже увлекались собаками. Имена своим собакам Павло Михайлович давал чудные: Лялька, Цацка и т. п.
Понятное дело, что любовь к собакам сочеталась у Павла Михайловича с неугасимой страстью к охоте. Вишня был обладателем ружей всех систем и калибров и патроны набивал по собственному способу: один пыж на порох и два на дробь. Готовился к выезду на охоту Павло Михайлович очень заботливо, тщательно и заблаговременно; о трофеях ничего сказать не могу: я ходил с Вишней на охоту всего несколько раз, и он при мне не подстрелил ни одной куропатки, ни одного зайца.
Рыбная ловля тоже входила в круг увлечений Павла Михайловича, рыболов он был заядлый; ловил на поплавок, на донку, на перемет и даже на спиннинг, который в те годы только-только стал у нас известен. Из всех рыб больше всего нравились Павлу Михайловичу миноги, которые у нас, к сожалению, не водятся, и приходилось покупать их маринованными в магазине.
Ну и, разумеется, лошади: конские бега были для Павла Михайловича истинным отдохновением для души и тела. Он неизменно посещал скачки, не брезгуя и тотализатором. Случалось, проигрывал все, кроме собак и ружей, а случалось, вдруг устраивал грандиозный банкет для всех друзей и знакомых – чтоб поскорее избавиться от "чужих", как он говорил, выигранных червонцев…
Кроме всего перечисленного и многих не перечисленных дел, у Павла Михайловича хватало времени и энер-гии и еще кой на что. Незадолго до нашего знакомства Павло Михайлович разошелся с первой женой, а вскоре стал оказывать внимание молоденькой актрисе, которая только что поступила в театр Франко, но уже готовилась стать "примой". Понятно, что это "дело" отнимало у Павла Михайловича уйму времени и днем и вечерами, потому что предмет его воздыханий проживал где-то чуть не на Холодной горе, которая в те годы была почти за чертой города, ведь тогда еще не было ни троллейбусов, ни автобусов, ни такси, а "ванько" драл за один конец полтинник. Девушку после спектакля Павло Михайлович, разумеется, отвозил домой на извозчике, а назад возвращался, как придется: днем – трамваем, если посчастливится дождаться, ночью – "номером одиннадцатым" – то есть на своих двоих. И всегда бедняге Павлу Михайловичу приходилось спешить, потому что был он человек компанейский, любил поболтать с друзьями (особенно если случалась чарка под помидор или к пиву – раки), а ведь не было дня, чтоб какая-нибудь из дружеских компаний не поджидала Павла Михайловича – в подвале под "Вістями", в бильярдной Порфишки, в летнем кафе на крыше гостиницы "Красная" или позднее – в Доме Блакитного, где Павло Михайлович был деловым председателем совета клуба и "шеф-коком гонорис кауза" в писательском ресторане.
Единственное, чему Павло Михайлович – в те поры – не отдал ни минуты своего времени, был… футбол. Павло Михайлович до шестидесяти лет ни разу – ни разу за всю жизнь! – не переступил порога стадиона и не видел, как гоняют мяч по полю… Когда же Павлу Михайловичу стукнуло шестьдесят – как раз назавтра после этого события, – я зашел к нему (это было уже после войны, в Киеве) и сказал:
– Павло Михайлович, ну разрешите мне один раз, один раз только, повести вас на стадион. Ну подарите мне девяносто минут вашей жизни. Можете потом плюнуть мне в глаза…
Вишня тяжело вздохнул – идти смотреть на футбол, которого он никогда не видел, но представлял себе какой-то несусветной чепухой, ему вовсе не хотелось, однако и отказаться было неудобно – я так настаивал.
– А пиво после него будет?
– Будет, Павло Михайлович. Две кружки.
– Ударили…
"Ударили" означало – пошли!
Мы сидели на стадионе, и матч для меня был начисто испорчен. Павло Михайлович ежеминутно задавал вопросы: а зачем он отбивает мяч туда, а не сюда, а почему они все вместе побежали, а отчего тот свистит, а руками разве нельзя и т. п. И еще десятки таких же вопросов абсолютного профана и человека, равнодушного к игре. Для болельщика такие вопросы – погибель.
Когда мы уходили с матча, Павло Михайлович спросил: а когда следующий?..
После этого – и до самой смерти – Павло Михайлович не пропустил ни одного матча на первенство и на кубок, посещая не только соревнования основных составов, но и игры дублеров. Теорией футбола, всеми стилями игры, всеми видами футбольной тактики и стратегии Павло Михайлович овладел досконально, фантазировал в этой области – тоже виртуозно, и вообще, более пылкого и страстного футбольного болельщика мне редко приходилось встречать, а футболистов киевского "Динамо" того времени Павло Михайлович любил нежно и заботливо. Насколько мне известно, и киевские динамовцы были в свою очередь горячими "вишнеанцами".
Впрочем, кто не любил Вишню и вообще знала ли Украина фигуру более популярную, чем Остап Вишня?
Когда-то – еще в двадцатых годах – Майк Йогансен так говорил о Вишне и его удивительной популярности. Все украинцы делятся на две части, но не поровну. Девяносто девять процентов составляют те, кто, только увидев новую "вишневую" усмешку и даже не познакомившись с ее содержанием, уже хватаются за живот, потом падают на землю и катаются в припадке гомерического хохота, через силу моля: "Ох, дайте ж мне скорее прочитать, чтоб я хоть знал, отчего смеюсь!" Ко второй части – всего один процент – можно причислить тех, кто совершенно не признает таланта Вишни, вполне солидно, абсолютно убедительно и даже справедливо аргументируя свое отрицательное отношение: они оценивают творчество Вишни совершенно неодобрительно, считая его носителем отживших традиции, отсталых литератур-пых форм и приемов, эстетизатором вульгаризованных псевдонародных шаблонов. Чтобы наглядно продемонстрировать эту свою позицию перед всеми, они, заранее пренебрежительно улыбаясь, берут какой-нибудь фельетон Остапа Вишни и начинают читать его вам вслух, не в силах – уже со второй фразы – не смеяться. При этом презрительно приговаривают: "Ведь я же вам говорил: это так глупо, что невозможно удержаться от смеха".
Именно в этом главная сила юмористического – пускай и "отживших традиций, отсталого и вульгаризаторского" – таланта Вишни. Читая его, смеются и те, кто влюблены в его смех, и те, кто его смеха не признают; смеются даже те, на кого направлены острия "вишневых" усмешек и, смеясь, чувствуют себя в дураках.
Вишня обладал бесценным качеством писателя – умением заново "открывать" и "изобретать" давным-давно открытые и уже изобретенные вещи. Он умел снова и снова замечать и показывать давно уже замеченные детали – те "мелочишки", за которыми стоит большое: чувства, идеи, деяния. Вишня был и непревзойденным мастером создания характеров, в особенности же индивидуализированной речи. Был несравненным бытописателем и в то же время языком своих персонажей умел тонко выразить свои идеи. Безукоризненно владел условностью искусства. Смех Вишни – веселый, открытый, здоровый, – шел от полнокровного ощущения радости бытия, а самую "глупость глупости" – обычный прием юмористической мистификации – он умел подать тактично, не перебарщивая и без нажима. Бывал ли иной раз Вишня грубоват и непристоен? Бывал. Но грубость и непристойность – такие отвратительные в литературе вообще – в фельетонах и юморесках Вишни становились вполне приемлемыми даже… чистыми. Такова сила его мастерства.
Но не в одном "мастерстве комикования" – секрет сказочной популярности Вишни. Мне кажется, что секрет этот в том, что он смеялся над тем, что смешно всем. Людям совершенно разных характеров, от мала до велика, разным по общественному положению, даже разных социальных категорий, Вишня-юморист умел найти и высмеять то, что смешно даже ипохондрику; Вишня-сатирик умел взять под уничтожающий обстрел факт, явление или процесс, который был в центре внимания общества, который волновал всех и каждого. И бичевал насмешкой Вишня не "от себя одного", а от всех, как сказал бы Вишня, "от имени и по поручению"…
И наконец – уж не главное ли это свойство Вишни – был Вишня по всему складу своего творчества, по языку, образам, метафорам, ассоциациям, по самой системе мышления глубоко национален. Вишня не англичанин и не француз. Вишня не белорус и не русский, Вишня – украинец.
Здесь – в яркой национальной окраске таланта Вишни – и скрывается своеобразный, только к Вишне относящийся парадокс: малая популярность, недоходчивость, даже "неюмористичность" юмористики Вишни вне Украины, для неукраинского читателя.
Общеизвестно и безусловно верно – об этом свидетельствует опыт веков, – что произведение искусства, безупречно выполненное в своем национальном характере и колорите, является таким же драгоценным, волнующим и действенным и для людей всех других национальностей, органически становится интернациональным: шедевры литературы переводятся на языки всех народов, и все народы воспринимают их как свои; шедевры живописи и ваяния входят в сокровищницу всемирной культуры; шедевры музыки звучат одинаково для всех, какой бы нации ни был слушатель.
Произведения Вишни – бесспорный шедевр украинской национальной культуры. Но воссоздать – не просто "перевести", а именно воссоздать их в других языках, чтобы они дали тот же эффект, думается мне, – невозможно.
Не парадокс ли это?
Думаю, причина здесь в том, что весь юмор Вишни построен прежде всего на языковых ресурсах; он делает упор именно на особенность украинской речи, ее неповторимую самобытность, на весь ее оригинальный лад – своеобразную интонацию, свойственную лишь украинскому характеру, своеобразное видение, присущее украинскому глазу.
Думаю, что в свое время – да и значительно позднее, даже теперь, – именно это давало повод кой-кому из критиков обвинять Остапа Вишню в "национальной огра-ниченносги". Ясное дело – безосновательно, от собственной ограниченности и нищеты духа.
Возможно, что это и послужило зацепкой, чтоб обвинить Вишню и в "национализме". Современному читателю теперь уже не трудно судить – были для этого основания или нет.
Как известно, только выйдя на волю и снова обретя свое творческое "я" в знаменитой "Зенитке", Вишня сразу же – первой своей после возвращения книжкой "Самостийная дырка" – выступил против украинских буржуазных националистов. Заграничная националистическая контрреволюция, разумеется, немедленно же пустила слух, что Вишню, мол, "заставили" написать эту книгу, что его, дескать, "для того и выпустили", чтоб на его имени "спекульнуть", и вообще, что все это у Вишни не от души, а по принуждению.
Спорить, конечно, бесцельно, – другого от антисоветчины и ждать нечего, – это понятно каждому. И Вишню, когда ему показывали эту околесицу националистов, она никак не трогала. И он продолжал издеваться над ними. Но смеялся, подшучивал и издевался над националистами Вишня только в фельетонах – то было его оружие борьбы, однако в жизни он говорил о националистах без смеха. Националистов – прежних петлюровцев, а позднее всяких там бандеровцев и тому подобных – Павло Михайлович ненавидел.
Как-то погожим зимним днем по свежей пороше отправились охотиться на зайцев Вишня, Бучма, Йогансен, Слисаренко и я. Я только что приобрел славное ружьецо «Зауэр» – три кольца, пристрелял его со станка на листе бумаги, потом с Йогансеном и Слисаренко попрактиковался на стендовых тарелочках, теперь надо было его обновить и обмыть заячьей кровью. На уток, лысух и нырков я охотился и раньше, еще гимназистом; ходил по перу с Йогансеном и Слисаренко, – ружьишко у меня тогда было плохонькое; но на зайца – да еще с новым ружьем – я шел впервые. Потому-то был я в центре всеобщего внимания, все наперебой поучали меня, как надо вести себя на заячьей охоте, и каждый старался чем-нибудь мне услужить. Кто дарил патроны, каким-то особым способом набитые, – дробь ложится так кучно, что «ни одни заяц не проскочит»! Кто прицеплял мне к поясу специальные крючки, к которым я потом приторочу убитого зайца. Кто просто угощал папиросой своей набивки, из какого-то контрабандного табака. Шли мы за Померки, в яры – там, по сведениям Йогансена, появились целые «отары» зайцев, привлеченных заброшенным капустным полем. Меня уже заранее, еще от Сокольников, трясло как в лихорадке – от сладких предчувствии и страха, как бы не напортить и не оскандалиться.