Текст книги "Рассказ о непокое "
Автор книги: Юрий Смолич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц)
– Нет, нет, цель не может оправдать любые средства…
И вот статья Сталина "Головокружение от успехов". Яновский воспринял ее как откровение, как "второе пришествие"… И к самому Сталину загорелся симпатией и доверием.
Словом, в ту поездку отправлялся Юрий Иванович с противоречивыми чувствами, однако отправлялся, ободренный выступлением Сталина и теми результатами, которые уже дало в проведении коллективизации это выступление.
Но в каждом селе мы наталкивались на следы недавно пережитых трудных лет: попадались пожарища – куркули нередко сжигали свои усадьбы, чтоб они не достались бедноте, а не то диверсанты жгли новосозданные колхозные хозяйства; немало хат по селам стояло брошенных – с дверьми, забитыми накрест досками; попадались и разобранные стрехи, а то и одни голые глиняные стены – даже без балок и стропил.
Юрий Иванович снова мрачнел. Мрачнел, чтоб тут же и прояснеть: ведь несмотря на пережитые трагедии и опустошения, – везде, куда б мы ни приехали, жизнь поднималась вновь, жизнь расцветала! Урожай собран, пахота под озимь в самом разгаре, люди – женщины, деды и подростки – работают не щадя сил: они хлебнули горя и не хотели его больше знать. Кто крыл хату свежей, золотистой соломой; кто белил стены; кто подкрашивал окна… На местах бывших куркульских усадеб строили свои хозяйственные дворы молодые колхозы. Босоногие пастушки гнали на выгон скотину, бежали за нашими машинами и кричали, как раньше, как и всегда, как кричали когда-то, будучи пастушками, и мы сами:
– Дядько, дайте закурить!..
– Удивительная страна наша Хохландия! – говорил Юрий Иванович, сгоняя тень с чела и светлея взглядом. – И в огне не горит, и в воде не тонет… Народ наш все может, все одолеет…
Мы ехали на двух машинах. И Юрий Иванович после каждого села записывал что-то в небольшую книжечку. Эта книжечка чрезвычайно интриговала Дикого: что и зачем записывает после каждого села Юрий Иванович, бывший "презренный попутчик"? Уж не крамолу ли какую-нибудь? А записывал Юрий Иванович названия сел и детали пейзажа – чтоб потом вспомнить при случае. Названия сел запечатлевали в памяти маршрут, а пейзаж Юрий Иванович страстно любил и говорил даже, что едет в путешествие главным образом для того, чтобы потешить душу сменой родных пейзажей: лес, лесостепь, степь. А что писатель вообще не может жить без записной книжки, без заметок, – этого Дикий не знал, откуда было ему знать?
В Кривом Роге Юрий Иванович впервые побывал в железорудной шахте. Его восхитил и пневматический молоток – тогда это была еще новинка, сменившая обушок, и красный, ржавый цвет рудной пыли, раскрасившей все: вещи, одежду, человеческие лица.
Из путешествия – уже под осень, когда на баштанах лежали горы арбузов и дынь, – Юрий Иванович вернулся полный жажды творческой работы.
Были ли основания для резкой и бичующей – почти постоянной – критики творчества Яновского? Я говорю, почти постоянной, несмотря на шумное признание, которое, хоть и не сразу, снискали его «Всадники».
Из выступлений самого Юрия Ивановича – и устных и печатных – известно, что он признавал некоторые свои заблуждения, осуждал некоторые свои ошибки, считал отдельные критические высказывания справедливыми. Однако из тех же выступлений известно, что за его признаниями и самокритикой никак не стояло согласие со всеми обвинениями, которые, чем дальше, становились все резче, хотя, чем дальше, – тем менее аргументированными. Некоторых инкриминаций Яновский признавать не хотел, и за это его снова и еще резче критиковали. Я знаю, что теперь есть товарищи, которые – в пылу "всепрощения" – склонны считать, что и те признания Яновским своих ошибок, которые "не вырубить топором", потому что они "написаны пером", Юрий Иванович сделал против воли, чтоб "не было еще хуже". Будем справедливы: в первые годы резкой критики его произведений, еще во времена ВУСППа, Юрий Иванович, как, впрочем, и другие "попутчики", растерялся, не умел разобраться в обстановке и действовал с перепугу – были у него признания и вынужденные. Но позднее, обогащенный жизненным опытом, закаленный идейно, да и просто возмужав, Яновский стал рассудительнее и строже к себе и в творчестве, и в оценке собственных произведений, и в отношении к критике. В годы послевоенные – когда проходил, так сказать, второй тур критики творчества Яновского, с новой волной обвинений в идейных грехах, – Яновский признавал ошибку лишь тогда, когда сам ее видел и соглашался с предъявленным ему обвинением. Признания Яновского в этот период искренни и правдивы. Но когда его критиковали (справедливо или несправедливо), как бы ни был он недоволен и возмущен, Яновский никогда не противопоставлял нашей советской действительности какую-нибудь другую действительность, нашему – советскому – бытию какой-нибудь иной образ жизни. Он всегда оставался советским патриотом.
Украинские интеллигенты, сформировавшиеся до революции, "исповедовали" национальную романтику. В годы гражданской войны, в атмосфере классовых боев, от этой национальной романтики протянулось, собственно говоря, два пути: один – в националистическую, петлюровскую контрреволюцию, другой – к утверждению советского социалистического уклада для украинского народа, освобожденного и поднятого Октябрьской революцией. Яновский пошел этим вторым путем.
Летом тридцать шестого года мы с Яновским двинулись в наше очередное автопутешествие. С нами ехали Мате Залка и Павел Болеславович Зенькевич. Маршрут – бассейны полтавских речек Псла, Ворскла и Суды. Именно "Псло" и "Ворксло" – так требовал называть их Юрий Иванович.
То была чудесная поездка.
В то лето мы все жили с семьями в Билыках (Лещиновке) на Полтавщине. Это были дорогие для Задки места: здесь он воевал в гражданскую войну, здесь в боях за Билыки был тяжело ранен. Это он и сагитировал нас ехать отдыхать в Билыки. Увидев же, что у нас с Яновским есть машина (газик), немедленно предложил отправиться путешествовать.
Полтавщину в то лето мы изъездили вдоль и поперек – от города до местечка, от села до хутора. И у каждого из нас был свой интерес. Матвею Михайловичу (так окрестили на русский лад Залку) хотелось еще раз пройтись по местам боев и поискать местных однополчан. У Павла Болеславовича интерес был профессиональный – послушать полтавский говор. Я увлекался тогда изучением автомобиля, рассчитывал попрактиковаться за рулем, вообще бредил путешествиями и поездками, а побывать снова на Полтавщине было особенно привлекательно. Юрия Ивановича интересовал полтавский пейзаж, а также архитектура старинных церквей, хутора столыпинских кулацких "отрубов", которые как раз тогда перешли в колхозное владение; мемориальные места Леси Украинки и Панаса Мирного.
Что ж, каждый из нас получил в поездке свое. В Сорочинцах и возле Диканьки, в кочубеевских местах мы обнаружили архитектурные и скульптурные шедевры, – не знаю, уцелели ли они доныне? От кулацких гнезд нигде не осталось и следа, усадьбы запаханы, но вишневые сады тогда еще стояли причудливыми зелеными островками среди бескрайних полей созревающей пшеницы. Мемориальные места Леси и Мирного оказались на месте, но никто тогда ими не занимался, никто их не берег и не опекал. Район боев, в которых участвовал Залка, мы установили, но не могли отыскать ни одного боевого товарища. Зато певучего полтавского говора наслушались вволю.
Кроме того, по предложению Залки, мы установили "семь чудес" Полтавщины. Чудом номер один – тремя голосами при одном воздержавшемся – избран был сам Матвеи Михайлович, влюбленный в Полтавщину: Мате говорил, что Украина для него вторая родина и так же прекрасна, как его родная Венгрия, но Полтавщина на Украине – прекраснее даже Венгрии. Чудом номер два признали полтавских детей: они стайками выбегали навстречу машине в каждом селе и… не бросали камней, не обляпывали грязью, не выкрикивали бранных слов, даже не свистели, заложив два пальца в рот, а становились "смирно" и отдавали пионерский салют. Сохранилась ли до сих пор эта традиция полтавских детишек? Чудом номер три была признана "Сиреневая Яма" под Диканькой, – не знаю, существует ли еще это истинное чудо природы? В лесу под Диканькой есть изрядная ложбина; лес в этой ложбине Кочубей вырубил и засадил всю ее (уже не припомню, сколько там гектаров?) сиренью всех мировых сортов – тысячами кустов сирени. Народ и прозвал эту ложбину "Сиреневой Ямой". Наше путешествие – на первом его этапе, потому что мы отправлялись в объезд Полтавщины несколько раз за лето, – привело нас в "Сиреневую Яму" в мае, сирень как раз цвела, и мы имели возможность нырнуть в это цветущее ароматное море: пробыть в яме дольше нескольких минут было невозможно – от запаха можно было одуреть.
Еще чудеса были такие; речка Пело с целебной водой и волнующе живописными берегами; деревянный иконостас церкви в Сорочинцах – шедевр украинского барокко; шестого и седьмого чуда уже не помню. Кажется, шестым был пятисотлетий дуб, к которому, по народной легенде, выходила на любовные свидания с Мазепой Мария, – дуб стоял еще ветвистый и могучий, вчетвером было не обхватить его ствола. А седьмым признали, должно быть, полтавских волков: днем мы их не видели, хотя в каждом селе нам рассказывали об их злодеяниях, однако ночью, в Черном Яру, они кидались на машину и – совершенно неслыханно! – пытались на ходу вцепиться зубами в резиновые покрышки. Одному колесом размозжило голову, другого я подранил из своей четырехзарядной мелкокалиберной винтовки ТОЗ, вторым выстрелом из пистолета Залки его добил шофер Ваня Маласай.
Кстати, о моем мелкокалиберном карабине ТОЗ – с ним также связаны были наши любопытные приключения. Во-первых, где-то недалеко от Гадяча, пулей прямо в сердце, я убил черного ворона, возраст которого Залка, знаток птиц, определил в сто двадцать лет. Ворон сидел на телеграфном столбе у дороги, я стрелял с упора – из окна машины, шагов за тридцать. С пробитым сердцем он широко раскинул крылья и спланировал вниз спиралью. Размах крыльев этого "доисторического" ворона был больше двух метров.
Второе приключение было, так сказать, перманентным: мы пили боржоми и опорожненную бутылку тут же расстреливали – для практики. Патронов в обойме ТОЗа четыре, нас тоже четверо – каждому один выстрел. И вот за все путешествие на всех его этапах при стрельбе на расстоянии двадцати шагов Яновский не промазал ни разу, я – один раз, Зенькевич – раза два. Мы все трое были людьми "глубоко штатскими", в армии никогда не служили, как "белобилетники". А Залка – герой гражданской войны, награжденный двумя орденами боевого Красного Знамени и золотым оружием за храбрость, имеющий семь ранений – пулевых и сабельных, будущий герой Гвадалахары генерал Лукач – в боржомную бутылку не попал ни разу. Характера Залка был горячего, и такой афронт старого рубаки перед штафирками ранил его в самое сердце и глубоко огорчал. Юрий Иванович – как известно, всегда охочий подколоть – каждый раз перед соревнованием Залку поддразнивал, Залка ярился и уже, конечно, попасть не мог.
Путешествовали мы весело, озорно, словно настоящие молодые лодыри. А впрочем, только Зенькевичу было тогда под пятьдесят, Залке – кажется, сорок первый, мне – тридцать шесть, Яновскому – за тридцать. Мы ехали от села до села и распевали песни – все четверо на диво безголосые и абсолютно лишенные слуха, из тех, кому, как говорил когда-то мой отец, "слои на ухо наступил". Можете себе представить, что это было за пение! Но нам оно нравилось. Была у нас и своя, так сказать, фирменная песня этого путешествия. "Куккарача". Война в Испании как раз разгоралась, испанские трудящиеся бросили свой бессмертный клич – вызов фашизму: "Но пасаран!" Все были влюблены в испанский народ, нам хотелось петь что-нибудь испанское, но, кроме "Куккарачи" да разве еще… танца "падеспань", мы мотивов не знали. И мы горланили "Куккарачу". Слов "Куккарачи" мы, правда, тоже не знали – пришлось сочинять самим. Мы остановились на том, что зарифмовали названия полтавских сел, которые уже проехали, а в припев пошли названия тех, где мы еще не побывали, но которые должны были посетить, согласно маршруту. Рифмой к "Куккараче" стали украинские: "не бачу", "портачу", "плачу". "Не бачу" (не вижу) – того села, к которому направляемся, потому что мы то и дело сбивались с дороги и блуждали, особенно при ночных переездах. "Портачу" – это по нашему с Юрием Ивановичем адресу, так как мы с ним по очереди пытались вести машину и, случалось, не раз съезжали в кювет или давили курицу при въезде в деревню. Ну, и как результат всех этих бед рифма: "плачу"…
Особенно не везло с вождением машины Юрию Ивановичу: он никак не умел поспеть – крутить баранку руками и в то же время действовать ногами, притом на трех педалях. Да еще переводить скорости! А перед тем непременно выжать конус. Машина все время "удирала" из-под рук и ног Юрия Ивановича – он не поспевал за нею и то и дело заезжал в кювет или придорожные хлеба. Для Залки это было наслаждением: теперь он начинал подкалывать Юрия Ивановича, как только тот брался за руль, ну и, само собой разумеется, ничего хорошего из вождения машины не выходило. Пикировка между Яновским и Залкой – добродушная, дружеская, не злая – длилась бесконечно. Единственное, в чем они в ту поездку были единодушны, – это Испания.
Путешествуя по глухим уголкам Полтавщины и Приднепровья, удаленным иной раз от железной дороги на сорок и пятьдесят километров, мы все-таки ухитрялись каждый день раздобывать свежую газету и первым делом прочитывали информацию с поля боя за Пиренеями. Юрий Иванович возил с собой в чемоданчике две карты: одну – крупного масштаба, геодезическую – Полтавщины, вторую – малого, вырванную, должно быть, из энциклопедии, – Испании. Каждый день мы склонялись над этой картой, величиной в страничку из учебника, и злились, что в таком малом масштабе не обозначены, разумеется, все те населенные пункты, которые упоминались в военных сводках. Единственным военным, и военным с немалым опытом и специальным образованием, был среди нас Залка. Пользуясь сводками из газет и картой из энциклопедии, Мате делал для нас что-то вроде штабного обзора боевых операций – со своими тактическими и стратегическими соображениями.
Думали ли мы тогда, что пройдет месяц – другой, и Мате будет уже там, на полях жестоких боев в Испании, его тактические и стратегические соображения станут боевой реальностью, а обзоры будет делать для него начальник штаба, тоже писатель, немец?
Знали ли мы тогда, что Мате, беседуя с нами о событиях в Испании, уже отправил в Центральный Комитет заявление с просьбой разрешить ему поехать добровольцем на фронт под Гвадалахарой и Мадридом?
Нет, не думали и не знали. Мате был на редкость дисциплинирован, выдержан, собран: боец, коммунист – таких тайн он не открывал даже ближайшим друзьям. Мы много размышляли об Испании, и нас восхищало еще и другое: общность, схожесть вольнолюбия и боевого духа испанского и украинского народов – в историческом аспекте, разумеется.
Вспоминаю: перерезав границы Полтавщины, мы переправились через Днепр и очутились в славном историческом Чигирине. Мы стояли, четверо, на Чигиринской Замковой горе, на плацу бывшего гетманского замка, господствующего над Чигирином и над всеми окрестностями. Мы смотрели на Черный лес – справа, за Тясмином, и на необозримую до горизонта степь – слева. Яновский говорил, что стоим мы на крайнем, должно быть последнем, "прилавке" отрогов Карпато-Криворожского кряжа, и дальше на юг начинается уже столь значимое в нашей истории Дикое Поле. А Залка в это время рассказывал, что бои в Испании идут под Мадридом и под Теруэлем и что, судя по карте, окружают Мадрид такие же "прилавки", возвышенности Сьерра де Гвадаррама – их хорошо использовать для наступления, и они очень опасны при обороне. Яновский и Мате говорили одновременно – каждый слушал другого и продолжал свою речь. Яновский вспоминал времена гетманщины, колиивщииы, гайдаматчины, и речь его пестрела историческими названиями этих мест, не помню точно, каких именно, но скажем: Галагановка, Суббатов, Медведовка, Смела.
А Залка делал свой очередной обзор операций в Испании, и в его речи тоже были географические названия; скажем, Теруэль, Гвадалахара, Толедо, Мадрид. И воспоминания о минувших битвах украинского народа и рассказ об испанском народе на современных полях боя как-то странно, однако же совершенно органично, сливались, накладывались один на другой. Юрий Иванович и Матвей Михайлович как-то одновременно это заметили и почувствовали, они оба остановились, посмотрели друг на друга и рассмеялись.
Могли ли мы тогда представить себе, что пройдет всего полгода и новогодний привет мы получим от Мате из блиндажа под Мадридом? Что он – и не он: генерал Лукач – поведет там свою Интернациональную бригаду, где будет и рота имени Тараса Шевченко, чтоб на подступах к Мадриду сеять смерть в фашистских рядах? А еще тремя месяцами позднее – там и падет в кровавом бою милый, кроткий, что и мухи не обидит, Мате, покрыв себя навеки неувядаемой боевой славой – герой народов, венгерского, испанского, герой советского народа, украинского в частности, хочется сказать, ибо был Мате добрым сыном и украинского народа. Истинно интернациональный герой.
Яновский крепко и нежно любил Мате Залку. Залка платил ему тем же.
Я знал только двух людей, которых так крепко и нежно любил Юрий Иванович: Довженко и Залку. С Довженко их задушевная близость оборвалась еще в тридцатых, а может, и в двадцатых годах – они остались лишь добрыми знакомыми: "Шерше ля фам…" С Мате их разлучила другая "фам", которую и искать не надо: смерть. Смерть героя – это, говорят, начало бессмертия, но лучше бы он остался в живых…
В сорок пятом году мы с Юрием Ивановичем совершили наше третье путешествие – в Закарпатье.
В июне сорок четвертого года Верховный Совет УССР на очередной сессии вынес решение о принятии недавно освобожденного от гитлеровцев и хортистов украинского Закарпатья в состав Советской Украины. Сожженное гитлеровцами здание Верховного Совета еще не было восстановлено, и сессия проходила в здании ЦК партии. Яновский, Панч и я получили приглашение присутствовать в качестве гостей. После окончания сессии нас позвали к секретарю ЦК. Завтра днем в Ужгороде, на площади перед Народным Советом, должно состояться торжественное провозглашение украинского Закарпатья советским, что явится праздником воссоединения украинских земель. Так вот, нам троим предлагалось вылететь на рассвете через Карпаты в Ужгород и принять на себя в этом торжественном акте миссию общественного представительства от Советской Украины. Ясное дело, что мы с радостью согласились.
То была чудесная поездка – наша третья общая поездка с Юрием Ивановичем.
Вылетело нас утром уже не трое, а шестеро писателей: в последнюю минуту в дверцы самолета втиснулись еще Ильченко, Кучер и Журахович – в качестве корреспондентов газет "Известия" и "Радянська Україна", а с ними и фотокорреспонденты Ляшко и Угринович.
Погода нам благоприятствовала, прибыли мы заблаговременно: вместе с Андрийком и Палько – секретарями ЦК Компартии Закарпатья (Чекашок и Безпалько) на просторной площади перед домом Народного Совета был проведен торжественный митинг по случаю оглашения акта о воссоединении. То были чрезвычайно волнующие минуты. Вечером нас и командующего Закарпатским военным округом принял председатель Народного Совета Туряныца. А потом началась поездка: Перечни – Люмшоры – на север, Мукачево – Береговое – Хуст – на юг. Недели две длилось это путешествие, пожалуй, самое интересное в моей жизни; непременно, если будет время, вспомню и напишу подробнее об этой поездке – со множеством интересных приключений, трогательных или веселых, и с еще большим количеством – без числа – "открытий". Мы открывали для себя совсем новую страну, познавали нашу украинскую нацию в неожиданных и удивительных для нас аспектах, знакомились с десятками интереснейших людей.
Юрий Иванович был особенно увлечен поездкой. Передвигались мы преимущественно на автомобиле – втискиваясь всемером в малолитражку; кое-где приходилось ехать на лошадях, а иногда добирались и пешим ходом. Юрий Иванович – больной и слабый (одна почка, язва желудка) – оказался на диво выносливым: никакие трудности в пути его не пугали и не останавливали.
Как всегда, Яновского особенно интересовали архитектура и пейзаж, но теперь поражала не только архитектура церквей, но и жилья – совершенно неожиданная для нас, обитателей степной Украины, и пейзаж тоже был непривычный – горный. А главное, теперь и пейзаж не оставался для Юрия Ивановича мертвой природой – в пейзаж неизменно вписывался человек: Яновский интересовался жизнью и бытом украинцев, а в Карпатах и в Закарпатье что ни село, то и быт иной, иной даже местный говор. Языковыми заметками Юрий Иванович заполнил целый блокнот.
Кроме того, мы встречались с литературной молодежью в Ужгороде и Мукачеве; в Ужгороде мы побывали на вернисаже выставки произведений закарпатских художников – очень сильной тогда на Украине группы. Юрию Ивановичу особенно понравились картины Бокшая. Посетили мы также мастерскую Эрдели – в Ужгороде и Шолтеса – где-то в лесу за Перечином, под Люмшорами. И Яновский радовался, что увидел такие крайности – "левое" и "правое" крыло – закарпатской живописи: Эрдели и Шолтеса. Шолтес для заработка служил тогда попом в церквушке затерявшегося в лесах горного селения. И это именно Яновский после возвращения в Киев – когда мы отчитывались в ЦК – рассказал о художнике – попе ради заработка – и добился, чтоб талантливого молодого человека вырвали из лап чуждой ему религии и вернули искусству.
Думаю, что никогда не говорили мы столько с Яновским о национальном вопросе, как тогда, во время путешествия по Закарпатью.
Возмущался Юрий Иванович, что среди закарпатской интеллигенции сохранились еще значительные – по масштабам небольшого Закарпатья – круги, придерживающиеся "москвофильской ориентации", – ведь "москвофилы" ориентировались на Россию монархическую с царем во главе. В этих кругах демонстративно не признавали украинского языка, говорили на ужасном воляпюке – "язычин", и именовали себя не украинцами, а "руськими", – вслед за Чернышевским и Франко их реакционную сущность исчерпывающе вскрыл Ленин.
Наряду с такими тенденциями Юрий Иванович с пылом и гневом осуждал и резко высмеивал факты и явления националистические. В Хусте, например, мы столкнулись с не забытой еще "волошинщиной" – ведь всего года три тому назад поп Волошин, националистический "лидер" и агент хортистской разведки, провозгласил здесь "Закарпатское украинское самостийное государство", создал "правительство", которое сам и возглавлял, организовал "армию" и двинулся в поход – "присоединять" всю Украину… Что из этого вышло – известно. Местные товарищи из Народного Совета, который теперь занимал как раз то помещение, где располагалось волошинское "правительство", пересказывали нам колоритные факты из недавнего прошлого опереточной "самостийной" Украины. Юрий Иванович расспрашивал – со специфически писательской дотошностью и вниманием к будто бы незначительным мелочам, в своих суждениях был язвителен – что касается сарказмов, то Яновский был на них мастак. Юрий Иванович горько сетовал на такие вот националистические авантюры, которые приносят огромный вред всей украинской нации, потому что после них сами украинские обыватели начинают путаться всего украинского: не посчитают ли национализмом любое проявление национальной самобытности? А обыватель не украинский начинает все украинское считать подозрительным.
Когда мы возвращались из Хуста, автомашины у нас не было, и мы с Юрием Ивановичем поехали в Береговое на лошадях. В каком-то селе нашу бедарку остановил, подняв руку, юноша: он попросил подвезти его до Мукачева или хотя бы до Берегового. Был это гимназист лет семнадцати. Мы с радостью согласились – спутники в дороге особенно легко вступают в разговор, а поговорить с местным юношей-гимназистом нам было интересно. Юноша действительно оказался разговорчивым и непринужденным в беседе. Узнав, что мы "советские", он сразу пошел в наступление и, ничуть не тая своих симпатий к националистической идее "самостийной Украины", высказывал сожаление, что ему не привелось во время волошинщины "пойти в украинское войско, в родную закарпатскую Сечь". Яновский сперва отмалчивался, потом начал осторожно возражать, доказывая, что самая идея "самостийной" Украины бессмысленна, потому что этот "самостийный" путь сразу же приведет украинское государство в лапы немецких или венгерских реакционеров и капиталистов. Он пытался доказать юноше, что это идея антинародная, что она порождена кучкой контрреволюционно настроенной интеллигенции, а в народе поддержки не имеет. Все эти аргументы не подействовали на гимназиста, и он в ответ стал с еще большим пылом ругать "коммунию". Яновский ерзал, раздраженный и сердитый, потом вдруг обратился к кучеру (то был обыкновенный извозчик, зарабатывавший трудом на хлеб):
– Товарищ, – сказал Юрий Иванович, – вот вы слышали наш разговор, скажите-ка вы: кто прав – мы или этот молодой человек?
Извозчик помахал кнутом в воздухе, потом щелкнул над спинами лошадей – они сразу же перешли на рысь – и только, может быть, через минуту бросил через плечо:
– Истинный бог, это вы правду говорите! А Стецька (может, и не Стецько, а другое имя, не помню) я хорошо знаю: он из нашего же села. Не думайте, что он полоумный. Он-таки при уме, да только ум ему в голову чужие люди вложили…
И тут вдруг произошло вот что:
– Остановитесь! – приказал Яновский извозчику.
И когда лошади стали, Юрий Иванович обратился к гимназисту:
– Сходите, юный добродий! И идите дальше пешком: шагайте пехтурой до вашей самостийной, а мы поедем своей дорогой… Некогда нам с вами канителиться!
Растерянный гимназист выскочил из бедарки, извозчик так и залился хохотом и огрел лошадей кнутом.
– Зачем вы так, Юра? – сказал было я, оглядываясь на паренька, который остался уже где-то в полукилометре, на пути между двумя селами. – Ну, пускай бы уж доехал: может, нам удалось бы все-таки его переубедить…
– К чертовому батьке! – сердито ответил Яновский и отвернулся.
– Так им и надо, – отозвался фурман, все еще смеясь, – головорезы! Куролапы! Самостийники! И этот туда же прется. – Он прибавил нецензурное слово.
Юрий Иванович захлопал в ладоши: "Ха-ха – и так трижды", а потом, помолчав, наставительно произнес: "Пауза лезет в окно!"
У Юрия Ивановича была такая манера, которая иной раз делала совершенно невозможным серьезный разговор с ним: произносить какую-нибудь нелепую фразу. Юрий Иванович чаще всего разговаривал шутливым топом, не брезгуя вульгаризмами, пользуясь смешными присказками и крылатыми словами. Или переиначивал общеизвестные, часто употребляемые поэтические выражения, вставляя их в диалог без малейшей надобности и повторяя такую "остроту" много раз. Например, когда речь заходила о литературных делах и разных межгрупповых сварах, Юрий Иванович вот так же громко хлопал в ладоши и на мотив "Все сметено могучим ураганом" запевал: "Все сметено могучим уркаганом", имея в виду руководителя ВУСППа Микитенко, автора романа "Уркаганы". Если я, скажем, начинал разговор о каких-то своих делах, Юрий Иванович вдруг произносил, манерничая: "Смолич, Смолич, ты могуч…" ("Ветер, ветер, ты могуч, ты гоняешь стаи туч"). Понятно, что я – да и любой другой собеседник – сразу замолкал.
Он весь был соткан из противоречий: насмешка и романтическая приподнятость, сомнения и твердость, презрение и уважительность, скепсис и вера…
Критики и литературоведы в своих статьях, очерках и изысканиях, посвященных Яновскому, любят цитировать одно высказывание Яновского. Этой цитатой даже начинается глава о Яновском в "Истории украинской советской литературы". Приведу ее и я:
"Когда я читаю книгу и хочу ее оцепить, я спрашиваю себя: "А взял бы ты ее в дальний путь, по размытой дороге босиком шагая, в дальний неведомый путь? Положил бы ты ее в сумку рядом с хлеба краюшкой, щепотью соли и луковицей? Достойна ли она там в суме на плечах лежать весь путь, хлеба касаясь? На привале, когда развяжешь суму и поешь хлеба с луком, даст ли она тебе мужество и радость, душевный восторг и сладкую боль мудрости?.."
Эта цитата – из высказывания Яновского, напечатанного в тысяча девятьсот двадцать девятом году в "Универсальном журнале" ("УЖ"). Редактором журнала был я. И "интервью" у Яновского брал я сам: мы тогда из номера в номер печатали такие выступления писателей. Выступления эти были по большей части "лихие", манерные – саморекламные. Саморекламним, лихим было и выступление Яновского. Чего стоит само название "Я вас держу за пуговицу"? Но такова уж натура Юрия Ивановича Яновского, что манерность в его характере совершенно органично и натурально сливалась с абсолютной искренностью. Эти его слова были искренни и правдивы и – в форме хотя витиеватой – раскрывали истинные мысли, сокровенные мечты.
Вспоминаю, как рождалось это "интервью".
Я встретил Яновского в кабинете Бориса Лифшица – редактора газеты "Пролетар", под эгидой которой издавался и наш "УЖ".
– Юра, – сказал я, – вот хорошо, что вы тут случились. Стихотворение ваше мы напечатали, теперь давайте интервью.
Юрий Иванович сперва стал отнекиваться: слишком я, мол, еще молодой писатель, чтоб давать интервью; и чересчур большая честь для такой особы, как я; и боюсь вам навредить, потому что я ведь из крамольных "коммункультовцев"; и вообще давать интервью не умею…
Словом, мы погуторили, потом пошли к нам в редакцию, я дал Юрию Ивановичу лист бумаги и перо:
– Пишите.
– Что?
– Что хотите.
– Ко ведь в интервью спрашивают и отвечают.
– Вот я вас и спрашиваю: что вы думаете о литературе и своем месте в ней?
Юрий Иванович задумался и вдруг стал серьезен:
– Послушайте, Юра, а нельзя так, чтобы интервью было без хохмы, всерьез?
– Можно, – отвечал я, однако не мог не позубоскалить. – То, что на страницах "УЖа" пойдет материал серьезный, без хохмы, уже и будет хохмой.
И Юрий Иванович написал. В этом "интервью", после абзаца, который так любят приводить теперь критики и литературоведы, был еще один очень важный абзац. Вот он:
"Я сам хочу написать для кого-нибудь такую книжку, по знаю, что то время еще где-то далеко раскачивает свой медный маятник, а жизнь подстерегает, чтобы смять мои розовые крылья и напечь из горькой полыни хлеба. Только тогда почувствую я в себе пустоту и, опустошенный, буду брать голыми руками боль и радость, мужество и упорство".