Текст книги "Рассказ о непокое "
Автор книги: Юрий Смолич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)
Мы были друзьями с Максимом; но могу ли я сказать, что в наших взаимоотношениях всегда все было гладко?
Нет. Были и нелады. И может быть, именно в неладах особенно проявляли себя чудесные черты характера Максима Фаддеевича.
Вспоминаю, однажды на собрании – не припомню, по какому поводу было это собрание, происходило оно в конференц-зале Академии наук – в своем выступлении я критиковал Рыльского, кажется, за его работу с молодыми и назвал его либералом, а какой-то его поступок – беспринципным.
Когда я сошел с трибуны и вышел в комнату президиума, где у репродуктора Максим Фаддеевич слушал мое выступление, он, подойдя ко мне, с горечью и болью сказал:
– Обвинение в либерализме я принимаю: я действительно либерал, когда дело идет о чьих-то грехах. Но, обозвав меня беспринципным, вы фактически зачеркиваете все мое творчество всю общественную деятельность и нашу с вами дружбу: разве можно дружить с человеком, не имеющим принципов?
Сказав это, он отвернулся и пошел прочь.
И мне стало очень горько: неужто и в самом деле нашей дружбе конец?
Я поспешил за Максимом:
– Максим Фаддеевич, я имел в виду не вообще беспринципность, а то, что в данном случае вы поступили беспринципно…
Максим Фаддеевич шел, не останавливаясь, я говорил ему в затылок, и так же, не поворачиваясь ко мне, он только произнес:
– Слово "беспринципный" означает "без принципов", то есть, что принципов вообще нет.
И ушел. А я остался стоять прибитый: да были ли у меня, в самом деле, основания так резко упрекать Рыльскоро? Как исправить дело?
Несколько дней после того нам не довелось встречаться, я пытался дозвониться к Максиму Фаддеевичу по телефону, но он уехал в Голосеево, а там, на только что построенной даче, телефона еще не было.
Но вот мы встретились в Союзе на каком-то заседании. Максим Фаддеевич подошел поздороваться, протянул мне руку.
Я сказал:
– Максим Фаддеевич, я мучился все эти дни и тяжко казнил себя…
Он перебил:
– В таком контексте "мучиться" и "казнить себя" – тавтология. Литераторам следует избегать тавтологии, так же как и неточности в выражениях: вы должны были сказать тогда не "беспринципный", что было обидно и несправедливо, а: "в данном случае товарищ Рыльский поступил не принципиально" – и это была бы справедливая критика. Я тоже мучился эти дни, потому что в данном случае действительно поступил не принципиально. Закурим?
Мы закурили и больше к этому не возвращались: наши взаимоотношения остались такими же дружескими и сердечными.
Другой случай был такой.
Институт искусствознания, которым руководил Максим Фаддеевич, готовил издание "Истории украинского театра". Мне институт прислал макет на рецензию. Потом в Союзе, в конференц-зале, состоялось обсуждение: собрались писатели, научные работники, режиссеры, актеры, авторы подготовленного сборника и, разумеется, Максим Фаддеевич.
Я выступил со своими замечаниями – это был целый печатный лист – и резко критиковал главу, посвященную украинскому театру периода гражданской войны и двадцатых годов. Собственно говоря, я в своем выступлении перечеркивал эту главу.
Максим Фаддеевич слушал молча. В своем коротком заключительном слове сказал только, что просит товарища Смолича передать свои замечания в институт, чтоб можно было ими в случае надобности воспользоваться.
После конца совещания Максим Фаддеевич сказал мне гневно и резко:
– Друзья так не поступают. Вы не могли не помнить, что я – директор института и "История театра" создается под моим руководством. Вы должны были сперва дать ваши замечания мне, и, может быть, я бы потребовал от авторов переписать главу от начала до конца. А теперь вы поставили меня в дурацкое положение.
И он безусловно был прав. Я просил извинить меня, но Максим Фаддеевич ответил:
– Извините, но этого простить я не могу.
И ушел.
Но через день или два зазвонил телефон:
– Юрий Корнеевич, – донесся голос Максима Фаддеевича, – забудем нашу ссору! Конечно, лучше было б, если б вы сперва передали ваши замечания мне, но по Конституции каждый, даже и ближайший друг, имеет право на критику без предупреждения, а "история мидян есть один сплошной туман", как поется в известной вам оперетте "Иванов Павел". Что вы делаете сегодня вечером? Тогда предлагаю: сегодня премьера (не припомню уж, какая именно) в театре Франко, которая тоже имеет претензию напустить туману на историю мидян, и вы полностью искупите свою вину, если потом, где-нибудь в уютном уголке, поставите нам по сто граммов.
Он был незлобив и незлопамятен, Максим Фаддеевич.
А "история мидян" в том варианте напечатана не была.
Максим Фаддеевич мне особенно дорог тем, что был он для меня из того – не слишком обширного – круга товарищей, с которыми говорилось "все обо всем", то есть откровенно и до конца о самых острых" интимных или "не принятых" для обсуждения делах. Это большое счастье – иметь человека" с которым ты можешь говорить "до конца".
Беседы с Максимом Фаддеевичем! Они были так разнообразны и так богаты. Он умел шутить и дурачиться, мог увлечься творческим спором, проявляя при этом редкостную эрудицию, умел сосредоточить свое внимание на горьком, болезненном и трагическом. Я уверен, что с каждым из друзей Максим Фаддеевич в своих беседах был иным: характер, мировоззрение и интересы собеседника сразу же встречали в нем соответствующий отклик. Он бывал разным и даже неожиданным.
В этом проявлялись многогранность его характера, богатство его натуры.
И вот, записывая сейчас свои воспоминания о Максиме Фаддеевиче, я не могу избавиться от ощущения какой-то "незаконченности", собственно – невозможности закончить и поставить точку. Это – странное чувство, и точно охарактеризовать его я не сумею: мне кажется, что Максим Фаддеевич жив, что он где-то рядом, только мы с ним давненько не виделись, – завтра я поеду в Голосеево, в его дом на Советской, 7, мы снова сядем под вербой в саду или у стола в кабинете и наша беседа – обо всем – польется дальше и дальше…
Но Голосеево теперь не Голосеево, а парк имени Максима Рыльского; Советская улица уже не Советская, а улица Максима Рыльского; только дом остался таким же, как был, однако теперь это не просто дом, а музей Максима Рыльского.
Паустовский
Константину Георгиевичу Паустовскому я завидую.
Предмет зависти – его писательский путь.
Бросьте хотя бы беглый взгляд на разные грани творчества Паустовского. Цикл романов-разведок – "Кара-Бугаз", "Колхида", "Черное море", которыми, собственно, и начинал Паустовский путь художника. И цикл историко-биографических повестей – "Судьба Шарля Лонсевиля", "Исаак Левитан", "Орест Кипренский", "Тарас Шевченко" и пьесы о Лермонтове и Пушкине. И огромная автобиографическая эпопея "Повесть о жизни". И знаменитая книга писательского и человеческого опыта – "Золотая роза". И одновременно – не говорю уже о других повестях и десятках рассказов – постоянная, систематическая работа публициста в газетах и журналах.
Я позволил себе назвать первые книги Паустовского "романами-разведками" ничуть не условно: в значительной мере эти книги приближаются к научной разведке, стирая четкую границу между фантастикой и реальностью. Факты – прошлого и настоящего – видело зоркое око журналиста, а воссоздала для читателя рука мастера-художника. Пытливость ученого здесь претворяется в горячность поэта-романтика, а поэтичный, романтически приподнятый образ зачастую ведет к публицистическому обобщению. Но эти романы были разведывательными и в прямом значении этого термина: разведкой боем на старте литературного пути писателя.
Эта "разведка" прошла успешно, "бой" был выигран, и началось победоносное наступление – прямой трассой и извилистыми тропинками, но никогда не окольными путями – к вершинам литературного мастерства и совершенства.
Ну, скажите, как не позавидовать Паустовскому в искусстве изображать человеческий труд и воспевать красоту природы? А разве не завидуешь, когда он придирчиво, с тонким мастерством хирурга, разбирает свое собственное творчество? Или, оглядываясь на прошлое, глазами современника видит себя в социальном процессе того времени и, воссоздавая этот исторический процесс сквозь призму личного восприятия, ведет читателя по богатейшей галерее живых образов недавно минувшего. И все это – все эти образы, описания или воссоздания – плывет из-под пера писателя на парусах нежной – почти интимной, однако полнозвучной – романтики.
Вообще говоря, Паустовский – странствователь. Странствователь не только в литературных жанрах, но и в прямом – самом лучшем, конечно, – смысле этого слова. Жажда нововидения и познания мира всю жизнь гнала его с места на место. Он бывал и на юге и на севере, забирался и на запад и на восток. На родных широтах он побывал на Кавказе и в Закаспии, в Карелии и в Средней Азии, на Кольском полуострове и в Сибири, в Прибалтике и в Молдавии, в Белоруссии и на Дальнем Востоке. Среднюю полосу России Константин Георгиевич изъездил вдоль и поперек – это его любимые края. Родившийся в Москве, он своей второй родиной считал Украину: здесь прошла его юность, тут бурно пережита пора, когда формировалось его сознание, тут – на берегах Днепра, Роси, Черного и Азовского морей – его первая работа и первая проба пера.
Реки и моря словно омывают берега на карте жизни и творчества писателя. Именно на берегах рек, озер и морей не только места постоянной или временной прописки Паустовского, но и обширные территории – с их флорой, фауной, этнографией и социальным бытием – Паустовского-литератора, тут живут и действуют его герои, тут и "точки приложения" его мыслей и чувств. Днепр и Волга, Дон и Днестр, Нева и Рось, Ока и Ирпень, озера Севера и плавни Юга, Черное и Балтийское моря – они живут в творчестве писателя: читатель узнает вкус их воды и силу волны, людей на берегах и жизнь подводного царства.
По карта странствий Паустовского не вмещается в рамки только родного края – он путешествовал и вне его: Болгария, Греция, Турция, Италия, Франция, Чехословакия, Голландия, Швеция, Великобритания. Эта "карта" тоже не остается "немой": путешествия писателя неизменно находят отклик на страницах, выходящих из-под его пера. И характерно: Паустовский не "турист", и не ищите в его произведениях соблазнительной экзотики – нет: ищите и отыщете рельефные слепки местности, выразительные образы встречных людей, даже – проникновение в их судьбы.
Мне кажется, что Паустовский избегает экзотики, потому что еще смолоду, да и в начале своего литературного пути, он как раз увлекался экзотикой, отдал этому влечению заметную дань, "переболел" этой болезнью литературной молодости, и в возрасте зрелого мастера поднялся гораздо выше этого блестящего, яркого пустоцвета. А зоркий глаз журналиста – профессия, с которой начинал свой путь в литературу Паустовский, – лишь обогащал и обогащал художника, нежного лирика и страстного романтика-реалиста.
Как это часто бывает с людьми, которых мы очень любим, я не могу припомнить, когда и при каких обстоятельствах познакомился с Константином Георгиевичем. Возможно, на каком-нибудь писательском собрании или заседании в Москве. А может быть, во время отдыха и работы в писательском Доме творчества на Ирпене. Это могло быть и в Киеве, и в Харькове. А иногда, мне кажется, непременно в Одессе. Во всяком случае это было очень давно, и оба мы были еще молоды. Но наша симпатия возникла – это я точно знаю – "с первого взгляда". Не знаю, почему с одним человеком можно век вековать и остаешься чужим, другого только увидишь – и первая же встреча становится началом долголетней дружбы. Но наша дружба была тоже своеобразна. Мы встречались и расставались случайно, потом годами не писали друг другу. А там, хлоп, получаю телеграмму: "Удивляюсь обоюдному молчанию". И снова молчим.
А потом вдруг съезжаемся и живем вместе. Говорим – не переговорить. И снова – разъехались и молчим. А потом – письмо, огромное, на несколько страниц, интимное. Пути дружбы неисповедимы. Очевидно, в жизни каждого был такой душевный пункт, где душа и сердце другого нужны до зарезу.
И, удивительное дело, мы с Паустовским – прозаики абсолютно разные: и по стилю, и по литературным реминисценциям, и по жанру, даже наши пристрастия в области других искусств часто противоположны, но выбор тем и материала для нашей творческой работы то и дело совпадал, более того – уже не раз и не два мы писали книги на одну, собственно говоря, тему. Прежде всего это наша юность и атмосфера той поры. Это годы гражданской войны на Украине: тут сходится даже география места, где разворачивается действие наших произведений. Это, наконец, вопросы литературного мастерства: наблюдения и выводы из своего литературного опыта.
Когда осенью сорок первого года мне пришлось на некоторое время попасть в далекую Алма-Ату, одним из первых, кого я там встретил, был Константин Георгиевич. Был он в военной форме – только что прибыл с фронта, чтоб эвакуировать семью вместе с писателями-москвичами. Надо ли говорить, какая это радость – встретить друга в тяжкий час жизни?
Гитлеровцы к тому времени уже захватили всю Украину и стояли под Москвой. Горе давило нас. Мысли разбегались: почему, как могло случиться? Но одно мы знали твердо – народ не будет жить под фашизмом! – это мы знали, в это верили. Сотни вопросов терзали наши сердца. И взаимная поддержка укрепляла веру в победу. Этого не забыть никогда.
Вспоминаю, как приходил ко мне днем Константин Георгиевич – я жил за городом на окраине, по ту сторону реки Алмаатинки. Вспоминаю и наши вечерние беседы в комнатке Константина Георгиевича – он поселился в городе, у казахского писателя Ауэзова. Не забыть и наши общие походы на "прилавки" – так называют в Алма-Ате отроги Небесных гор, что подступают к самому городу. Чарующая природа Средней Азии окружала нас, но мы видели ее словно за стеклянным колпаком: без живого дыхания и без живого тепла – то были как бы иллюзорные декорации. Чарующая природа Притяньшанья была так близко, вот здесь, но была она далеко – вне нас. Близким было только то, что отстояло от нас на десяток тысяч километров: Москва, Украина, фронт. Этим мы жили.
Я упоминал уже, как мы много тогда выступали в госпиталях – перед ранеными. Нам аплодировали. Но от этих аплодисментов хотелось рыдать…
Паустовский говорил тогда:
– Этого не забыть до смертного часа. Вот мерило для нашей ответственности за работу на всю дальнейшую жизнь…
Мы много – как, может быть, никогда – работали. Газеты, журналы, радио Казахстана и радиостанции Москвы и далекой Украины, что посылала теперь свои волны не с берегов Днепра, а с берегов Волги и Москвы-реки, – то были каналы нашей живой связи с жизнью народа. Мы писали рассказы, статьи, очерки, фельетоны – и снова видели, как различны наши перья, как разногранны "кристаллики" в наших писательских глазах: безгранично различие литературных стилей, даже тогда, когда идея одна, когда цель общая, когда близки самые сюжеты. И снова мы знали одну лишь "тему": война, непокоренность народа, героизм советских людей в борьбе.
Желание тогда было у нас тоже одно: в Москву, и на Украину! И когда вызов первому посчастливилось получить мне, Константин Георгиевич, провожая меня, протянул ключ.
– Это, – сказал он, – ключ от моей московской квартиры. Правда, мне сообщили, что туда попала бомба. Но вообще-то дом стоит на месте. Может быть, квартиры нет, но осталась хотя бы входная дверь. На этот случай вот вам ключ.
В Москве я с головой ушел в работу. Жил я в разных гостиницах и наконец нащупал в кармане ключ от квартиры Паустовского – в доме писателей по Лаврушинскому переулку.
Нелегко было добраться до этой квартиры – эфемерной, потому что ее, может быть, уже и не было, – на девятый этаж, когда лифт не действует. Но вот триста шестьдесят шесть ступенек – столько, сколько дней в високосном году – преодолено, и я перед дверью. Дверь цела. Целой в общем оказалась и квартира: бомба разрушила лишь одну – угловую комнату, а две с кухней остались невредимы. Кухонная посуда, всякая утварь и полки с книгами. Книги! В грозную годину войны как-то совсем забылось, что мирно стоят на полках книги, даже – целые библиотеки. И я, как-то настороженно оглядываясь, поселился среди книжек Паустовского.
Не знаю, у всех ли так, а для меня человек зачастую начинается как раз с его личной библиотеки. Разве не чувствуешь сразу: вот эти книжки – случайные, стали на полку, так сказать, "проездом", эти – попали помимо воли собственника библиотеки стараниями друзей, поклонников или подхалимов, а вот эти – настоящие туземцы, аборигены: читайте их – и вы заглянете в мир их владельца.
Я возвращался домой, собственно, в дом Паустовского, поздно ночью (у меня был пропуск без ограничения времени) и шагал пустынными улицами от Тверского бульвара до Замоскворечья с единым желанием: скорее к книгам Константина Георгиевича! Придя, ложился в его постель и читал книжки, которые читал он. Ночи зимы сорок второго – сорок третьего года. На Москву еще иногда прорывались немецкие бомбардировщики, и тогда на голову мне и на книжку обильно сыпалась штукатурка с потолка: зенитка, что стояла на чердаке, выпускала обойму за обоймой. То были выстрелы в защиту Отчизны, а книги – то была Отчизна Паустовского. Подбор любой литературы – проза и поэзия, мемуары и краеведение, история общественной мысли и история искусства, экономика и природа родного края – произведения, которые всесторонне раскрывали перед тобой родину владельца этих книг. Это была библиотека человека, безгранично влюбленного в родную страну, который жаждет знать свой край как можно лучше, как можно полнее – во всех проявлениях и со всех его сторон, в прошлом, настоящем и в перспективе на будущее. Может быть, за всю мою предыдущую жизнь я не узнал так широко и объемно Россию – в ее прошлом и настоящем, – как из библиотеки Паустовского в те московские военные ночи. Но, перечитывая эти книги, я также узнавал и самого Паустовского – может быть, лучше, чем за долгие годы знакомства и дружбы. Библиотека писателя – это словно продолжение его собственного творчества и комментарий к нему. Когда читаешь книгу, не можешь не чувствовать за судьбами героев произведения, за течением воссозданных общественных событий, за описанием природы и раскрытием человеческих характеров души и сердца автора. Библиотека писателя – это тоже часть его сердца и души.
Патриот. Мне кажется, это будет особенно точное и прекрасное определение, когда мы говорим о творчестве писателя Паустовского. Верная, сыновняя – горячая, но и требовательная – любовь к Родине начинается у Паустовского с влюбленности в природу родного края: прозрачные северные белые ночи и красочные восходы солнца на юге страны; богатейший, разнообразный – то степной, то горный, то приморский – пейзаж и чащоба Мещерского края. И среди этой любимой природы – человек: писатель любит его горячо и взыскательно, он прощает ему ошибки, но клеймит его пороки, примечает все своеобразие его национального характера, но внимательно приглядывается к его социальному лицу; он лирически романтизирует его, мягкая и теплая ирония появляется на его устах, если он видит забавные черты, но он грозно осудит, если человек этот причинил зло другому человеку. Музыкант сказал бы, что в стиле Паустовского звучит гамма от нижнего "до" до верхнего "си" и ключ его песни мажорный; я добавлю: он мажорный и тогда, когда в самом сюжете минор.
Обратите внимание, как Паустовский пишет о прошлом родного края. Он осуждает уродство социальных условий, издевается над изуверством в быту, готов иронизировать и над подмеченными в характере людей отрицательными чертами, но все прошлое родного края – и доброе и злое – он не отдаст никому, не отречется от него, нет – он словно берет и на свои плечи тяжесть, принимает и на себя ответственность за прежнее "неустройство". Он словно говорит: без всего того, что было раньше, не было бы и того, что есть сейчас, как без минувшего не пройти и в будущее. С моим краем я всегда вместе – и в благоденствии и в невзгодах: счастье От-чизны – мое счастье, горе Отчизны – мое горе. Родной стариною я горжусь.
Так во всяком случае я воспринимаю перо Паустовского, когда оно касается прошлого. Творчество Константина Георгиевича – так же, как, скажем, в украинской литературе Довженко или Яновского – самым убедительным образом свидетельствует: романтический стиль – это как раз стиль борьбы и утверждения.
Жизнелюбец, выше всего ставящий человека, Паустовский не верит, не хочет верить в самую возможность неуважения, нелюбви, равнодушия к прошлому. Вспоминается: где-то, должно быть в каком-то из своих путевых очерков, Паустовский попутно упоминает о жарком споре с известным, ныне уже умершим, американским писателем Робертом Фростом. В разговоре о Пушкинском заповеднике в Михайловском Фрост заявил, что он равнодушен вообще ко всем мемориальным местам – мол, нисколечко не пожалел бы, если б этих мемориалов вовсе не осталось на свете. Паустовский охвачен гневом, но он сдерживает возмущение и лишь снисходительно замечает, что старому (под девяносто лет) поэту просто хочется щегольнуть перед нигилистами из американской молодежи своей, мол… юношеской "левизной", вот и все.
Но, как мы знаем, пристрастие самого Паустовского к мемориалам, его любовь к старине не платоническая, и своей любовью он не щеголял. Эта любовь то и дело выводила его из кабинета художника и вела на широкие общественные и государственные пути. Его слово становилось действием: он действовал, чтоб выявить сокровища, скрытые в прошлом, чтоб сокровища те обогатить, сделать их достоянием современников и сберечь для будущих поколений. Вспомним его выступления в печати о тарусской старине. Сперва он выступал лишь в "защиту" – для ее сохранения. Затем он выступил, чтобы подсказать пути, которые расширят и облегчат доступ к этой старине широким кругам современников. Наконец, борясь за самое обыкновенное, коммунальное благоустройство провинциальной Тарусы с ее памятниками старины, он бросил лозунг благоустройства провинции вообще. И добился, как мы знаем, немалого.
Такой гражданский, патриотический подход к делу свойствен Паустовскому. Вспомним среди его публицистических выступлений статьи о чистоте русского языка, вызвавшие широчайший отклик. Паустовский давно уже оставил журналистику как профессию, но когда писательский интерес или общественный долг звали его, он откладывал рукопись лирического романа и брался за перо публициста. А впрочем, и в жанре публицистики Паустовский выступает не как трибун-оратор, а скорее как лирик-рассказчик. И как раз этим завоевывает сердца читателей.
В жизни мы нередко встречаем интересных "рассказчиков". Это – и деды на завалинке, и старые охотники или рыбаки, и вообще люди большого житейского опыта – "бывалые люди", говорим мы. Они ведут свой рассказ так, что их можно слушать и час, и два – без конца. Но эти рассказчики либо "зарывают в землю свой талант", либо вообще лишены способности зафиксировать свои повествования. И это жаль – их неповторимое искусство не расходится "массовым тиражом" и существует лишь для избранников или случайных слушателей. Писатели редко владеют талантом устного рассказа, их талант совсем иной: они умеют записать, воссоздать то, что знают, видят, слышали или придумали, что хотят поведать человечеству. Они "на коне", когда перед ними лист бумаги и они с ним один на один, но в живом разговоре они молчаливы. Откуда берутся яркие краски, которыми они пишут свои книги? – удивляется непосвященный читатель. А между тем дар устного рассказчика редко сочетается с талантом рассказать с пером в руке. Я знаю немногих писателей, которые и в беседе блещут самоцветами слова и образа. В творческой натуре Паустовского эти два таланта были нераздельны: он умел и рассказать увлекательно и так же увлекательно воссоздать свой рассказ на бумаге. Талант Паустовского – это вообще, прежде всего, искусство рассказа.
Характерно: мне доводилось слышать из уст Константина Георгиевича рассказы о каком-нибудь эпизоде не единожды, а многократно, и каждый раз то был как бы новый рассказ. Он "обрастал" новыми деталями, представал в новом ракурсе, начинал играть новыми красками и становился богаче по содержанию. Мне кажется, что если бы Паустовский взялся какой-нибудь из своих написанных рассказов написать еще раз, второй, третий, то читатель получал бы совсем другое произведение и опять-таки каждый раз законченное, написанное так, что "иначе его и не напишешь". В этом мерило писательского мастерства Паустовского.
Нам, украинским читателям, может быть, особенно интересны рассказы Паустовского об Украине.
Киев – важная страница в биографии Константина Георгиевича: там он прожил долгие годы, там закладывались основы его характера и мировоззрения. Угол бульвара Шевченко и Владимирской улицы вписан в биографию писателя жирным шрифтом: здесь находились две его "альма матер" – бывшая Первая гимназия и бывший Университет святого Владимира. Одесса – страница биографии Паустовского не менее значительная. Здесь начиналась его работа газетчика, здесь, собственно, заложен был и фундамент его будущего – писателя-художника, здесь в блестящей плеяде литераторов первого поколения советской литературы стал известен читателям и писатель Паустовский. Мы перелистываем сейчас страницы его эпопеи "Повесть о жизни" и взволнованно переживаем вместе с автором годы безвременья и революционных бурь, годы борьбы народа и становления новой социалистической жизни. Меня – современника тех событий – эти книги особенно волнуют, но я не сомневаюсь, что их с увлечением перечитывают все почитатели таланта Паустовского – и старшего и самого молодого поколения. Ошибаясь иногда в освещении общественных событий на Украине во время гражданской войны и в оценке их сути, Паустовский тем не менее ярко воссоздает отдельные эпизоды того времени, дает выразительный и живописный "типаж" современного ему человеческого конгломерата, умеет с трогательной иронией отнестись и к себе самому среди тех человеческих образов и в водовороте тех событий. И читатель прощает ему некоторые исторические ошибки, ибо ценит превыше всего то, что у автора свой взгляд – он смотрит собственными глазами, сколько бы там диоптрий в каждом глазу ни было, – ценит, что писатель предельно искренен в своем рассказе, а лиризм и человечность его повествования теплом окутывают душу читателя.
Меня "Повесть о жизни" волнует еще и схожестью наших с Константином Георгиевичем биографий в детстве и в пору юности, когда каждый из нас в отдельности только начинал свой путь. Мы не ровесники и не встречались в те далекие годы, хотя и проживали, собственно, в одних и тех же местностях и городах, но мы из одного поколения, которое было юным еще в дореволюционную пору и тревожно, а иногда и болезненно искало себя на переломе двух эпох. Схожесть наших биографий начинается с семейных условий – даже с характеров родителей и уклада их жизни. Схожесть эта и в наших наклонностях, желаниях и мечтах юности. В гимназии я тоже проявлял больше интереса к наукам гуманитарным, тоже больше всего увлекался географией – даже стены и потолок своей комнаты оклеил географическими картами – и собирался стать моряком еще до того, как увидел море. Мечта стать писателем владела мной тоже с детских лет, и я тоже писал тогда стихи и не решался никому показать, а живой писатель казался мне "богом" или по крайней мере "небожителем" – я никогда бы не решился заговорить с живым писателем, если б мне выпало счастье увидеть его. Схожесть наших биографий и в первых шагах трудовой жизни, и в попытках участия в жизни всенародной. Я тоже еще гимназистом остался без отца, как и Константин Георгиевич, зарабатывал изнурительной беготней "по урокам", а затем – физическим трудом, и тоже в ту пору увлекался театром и пробовал свои силы на подмостках. А в широкий мир – тоже в годы первой мировой войны и тоже в юго-западном прифронтовье – вступил добровольцем-санитаром и так же – глазами санитара, среди крови и мук, видел войну, и под влиянием этих трагических картин начало складываться мое понимание общественных и политических событий.
А впрочем, может быть, это вовсе не "схожесть" наших биографий, а общая юдоль нашего – старшего – поколения интеллигенции?
Но еще более меня волнует мысль, что, пожалуй, каждый нынешний – на полстолетия моложе – читатель, который увлекается книгами Паустовского, – пусть и вовсе "несхожей" биографии – найдет в себе… сходное с любимым автором. Мы знаем: именно тем, что читатель находит в книге общие с автором мысли и чувства, открывает сходство в видении и восприятии мира, – именно этим писатель и "завоевывает" сердце читателя, его симпатии и верную любовь. И с этой точки зрения Паустовский – один из самых могучих "завоевателей" в современной русской и советской литературе. Конечно, я не проводил анкетных обследований, но мне не случалось встречать читателя, который сказал бы, что ему не по сердцу произведения Паустовского.
Я читал и критические исследовательские работы о творчестве Паустовского. Разумеется, не все, их слитком много. Очевидно, среди этих работ есть правильные, есть и неправильные, есть научные, есть и наукообразные, есть благожелательные и неблагожелательные, осуждения и дифирамбы, апологетика и скепсис. Сам я не критик и не литературовед, и эти странички никак не претендуют на роль критико-литературоведческого опуса – это понимает каждый читатель моих воспоминаний. Так что с моими мыслями можно не соглашаться, можно осуждать и самый характер изложения этих мыслей к чувств – автор не будет в претензии: он выступает только как читатель – читатель, взволнованный книгами писателя, да – пускай и так – его личный друг. Однако же корень и этой "дружбы" как раз в увлечении творчеством писателя, ну и его духовно богатой личностью. Так вот, мне кажется, что никому из критиков и литературоведов, даже в больших, мастерски написанных, с тонким анализом, исследованиях, не удалось так полно и так исчерпывающе, так глубоко и так тонко охарактеризовать творчество Паустовского, как это сделал он сам на трех-четырех страничках предисловия ("Несколько мыслей") к шеститомному собранию сочинений, изданному в пятьдесят шестом году. Перечитайте эти странички: в них блестящим критиком своего творчества выступает сам Паустовский, разумеется, как "любитель", а не критик-профессионал.
Вообще, читать специальную критику нелегко, как, впрочем, нелегко и писать ее критику-неспециалисту. Говоря о "нелегкости" чтения критических опусов, я имею в виду не их научный уровень и мастерство – и научность и мастерство должны быть на высоком уровне. Я говорю о том, как нелегко после мира образов и образного мышления, в котором ты только что жил, читая произведения художественной литературы, погружаться в мир абстрактных оценок, теоретических обобщений и чуть ли не математически точных категорий, которыми оперирует искусство критики. Ты только что вошел в храм искусства с парадного хода, а теперь тебе предстоит выйти из него черным. Такова уж миссия критики и литературоведения – разложить все по полочкам, ко всему подобрать соответствующий точный термин, всему дать звучное определение и взвесить на аптекарских весах. Без этого, конечно, не обойтись, но иногда такой процесс – как рашпиль по оголенному нерву, и начинает казаться, что писал литератор не роман, не драму, не поэму, а доклад для чтения с трибуны в парадный день. И возле него стоит графин с водой, стакан и колокольчик для укрощения страстей. Очень обидно, когда подобная критика касается столь чуткой, трепетной, я бы даже сказал, пугливой лирики и романтики Паустовского. Именно таким критикам и литературоведам можно порекомендовать почаще оглядываться на писательскую самокритику Паустовского – в упомянутом предисловии, в книге "Золотая роза", а попутно и в других повествованиях, статьях или эссе. Не хочу навязывать это романисту и новеллисту Паустовскому, но, по-моему, он блестяще выступал и в жанре критики. И… большое счастье, что этим жанром он не занялся, а остался поэтом и романтиком в нашей большой прозе.