Текст книги "Рассказ о непокое "
Автор книги: Юрий Смолич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
Вот тогда-то, в те хлопотные дни, в затемненном и почти еженощно бомбардируемом Харькове и появился Галан.
Он вошел в комнату президиума в Доме литератора как раз в то время, когда мы с Забилой, замещавшей секретаря партийной организации, комплектовали первый эшелон эвакуируемых из Харькова писателей: надо было вывезти в глубокий тыл людей преклонного возраста, больных и всех иностранных подданных. Галан остановился на пороге комнаты, ошеломив нас своим появлением: ведь Львов уже был захвачен гитлеровцами, из львовских писателей мало кто успел бежать, а те, что выбрались, сообщили нам о гибели Тудора и Гаврилюка, однако ничего не могли сказать о Галане.
– Ярослав! – обрадовались мы. – Вам удалось пробиться? – С некоторым удивлением разглядывали мы неожиданный, совсем не по военному времени, тем более не подходящий для бегства с вражеской территории, костюм Галана. Галан всегда одевался элегантно, даже изысканно, и сейчас его наряд казался вопиющим анахронизмом.
Нет, не из Львова, не с захваченной врагом территории пробился к нам Галан. Война застала его не дома, а в Крыму: как раз 22 июня на рассвете Ярослав приехал на отдых в Дом творчества писателей в Коктебеле. Первый раз в жизни поехал Галан в свой профотпуск (он работал в редакции Львовской газеты "Вільна Україна"), первый раз ехал отдыхать в санаторий, а не просто по безработице в деревню. Он сразу бросился назад, в Феодосию, чтоб сесть в поезд и вернуться к месту работы. Но попасть на поезд он не мог двое суток – тысячи людей, подобно ему, пытались уехать. Только на третий день втиснулся он в товарный эшелон – в это время Львов уже окружили гитлеровские танковые дивизии. Эшелон довез его только до Симферополя – тут было столпотворение вавилонское: десятки и сотни тысяч отдыхающих с южного, западного и восточного берега Крыма штурмовали каждый вагон. Ярослав бился день, другой, третий – Львов пал: об этом он узнал по радио на" перроне симферопольского вокзала, и, отчаявшись, Галан зашагал по шпалам. В Перекопе он все же пристроился к воинскому эшелону, но добрался только до Днепропетровска. Отсюда, перебираясь с парохода на пароход, по Днепру, Галан направлялся в Киев, но пароходы до Киева уже не доходили – и опять – с поезда на поезд, из эшелона в эшелон – не в Киев, а в Харьков.
– Что ж, вы попали как раз вовремя: вот вам талон, – предложили мы, – эшелон с эвакуируемыми в Среднюю Азию отходит завтра на рассвете. Деньги у вас есть?
Но Галан талона не взял.
– Я еду навстречу войне, а не прятаться от нее, – сказал он, – где военкомат? Я хочу вступить добровольцем в армию…
Мы ему сказали адрес военкомата. Однако в армию Ярослава не взяли: его год мобилизации еще не подлежал – некуда было девать призванных, не во что было их одеть, не хватало для них и оружия. Если б Галан был офицером, имел воинское звание и специальность, тогда б, заявили ему в военкомате, еще куда ни шло, а так…
Галан вернулся из военкомата расстроенный. Он возмущенно пожимал плечами: я хочу защищать родину, я хочу воевать с оружием в руках, я не могу жить в одном мире с фашизмом – или он, или я! А меня не хотят брать в армию – солдатом, простым бойцом… И вообще – что делать?
Мы сидели в комнате президиума в Союзе: первый эшелон с эвакуируемыми укомплектован – товарищи преклонного возраста, больные, жены кой-кого из писателей, большая часть иностранцев на рассвете должны были выехать – куда именно, мы не знали: куда прибьет эшелон волна эвакуации; железнодорожные пути бомбили во всю глубь Украины, по всем направлениям. Я еще раз предложил Ярославу: талона уже нет, но мы можем вас устроить – как-нибудь обойдется. Галан снова категорически отказался: лучше посоветуйте, что мне тут делать, куда деваться?
Время было позднее, и я предложил:
– Через несколько минут – комендантский час, надо идти домой. Переночуете у меня – как раз есть место: до вчерашнего дня у меня жил Андреи Васильевич Головко, но вчера отбыл куда-то со своей редакцией. В вашем распоряжении кровать, подушка и одеяло. А там будет видно. Пошли!
Мы отправились. Но только поднялись на четвертый этаж дома "Слово", где находилась моя квартира номер шестьдесят три, хор сирен и гудков оповестил об очередном налете.
– Я – на пост: мой пост – наблюдение за воздухом, на крыше! А вы, Ярослав, как знаете: в подвале – бомбоубежище. – Я показал в окно: через двор из всех подъездов бежали люди к подвалу.
– Я лучше с вами.
– Пускай так. Тогда живо! Если на крышу будут падать зажигательные бомбы, их надо сбрасывать вниз, на асфальт вот этим совком, а то и просто так – рукавицами.
Пока мы взбирались на крышу, я преподал Ярославу основные правила противовоздушной обороны.
На крыше уже стоял мой напарник. Галан ему чрезвычайно обрадовался – это был польский писатель Борейша, давний его приятель. Теперь на нашем участке крыши мы стояли втроем и с соседним парным патрулем сходились на углу дома, на солярии: там был Кость Гордиенко, не припомню с кем. Но и у них сегодня был третий: гость, Юрий Шовкопляс; он – начальник штаба дивизии землекопов, которые рыли противотанковые рвы вокруг Харькова, приехал как раз "на побывку", переночевать дома.
Страшная и пугающе красивая это была ночь. Немецкие бомбардировщики шли волна за волной: сперва развешивали лампионы осветительных ракет, потом сыпали бомбы – пунктиры трассирующих пуль неслись за воздушными убийцами по всему небосводу. Со всех сторон истерически захлебывались зенитки, бомбы падали густо, одна за другой, и уже то тут, то там на горизонте поднимались зарева пожаров. Пылал район заводов, горело на железной дороге, потом высокое пламя взвилось в небо над аэродромом и авиазаводом. Гитлеровские коршуны попадали метко. Это была первая бомбежка, которую довелось увидеть Галану, – он стоял хмурый и злой и все сердито поглядывал на Борейшу: у Борейши была винтовка (он состоял в военизированной группе при ЦК), и иногда, ложась навзничь на крышу, он стрелял по самолетам.
– Не стреляй зря, не переводи патронов, – раздраженно говорил ему Ярослав, – разве ты не понимаешь, что попасть невозможно?
– Конечно, понимаю, – чуть не плакал Борейша, – но во мне такая злоба, такая злоба…
Галан сердито махал рукой, отворачивался и опять угрюмо оглядывал горизонт. В сиянии осветительных ракет с крыши дома "Слово" Харьков виден был как на ладони. Полыхало в заводском районе, на железной дороге, стояло зарево над авиазаводом. Галан мрачнел все больше, отворачивался, переходил на другую сторону солярия и смотрел вниз, во двор. Посреди двора, окруженного с трех сторон корпусами нашего дома, стоял, даже не прячась от осколков зенитных снарядов, Микола Трублаини: это был "пост центрального наблюдения" – он должен был следить, не угодит ли "зажигалка" в окно дома или на балкон. Трублаини как раз подал сигнал: вижу дым в окне третьего этажа второго подъезда! И мы кинулись по чердаку из пятого и четвертого подъезда во второй: Шовкопляс, Гордиенко, Галан и я. Тревога оказалась ложной: жена Давида Вишневского, торопясь с детьми в бомбоубежище, забыла выключить электрический чайник или утюг, и загорелся стол, на котором он стоял. Потом мы спустились в подвал, чтоб посмотреть, все ли в порядке в бомбоубежище. Это был первый случай в моей жизни, когда я заглянул в подобное место, и мне стало не по себе: кажется, нет на войне ничего хуже, чем пересиживать бомбежку в бомбоубежище…
Отбой дали уже поздно ночью, и мы спустились ко мне: я, Галан и Борейша. Борейша присоединился к нам, потому что ему хотелось досыта наговориться с Галаном, а я еще соблазнил рюмочкой калгановки.
В моей комнате мы сняли маскировку с окон, распахнули их настежь – была душная июльская ночь – и сидели в потемках, – комнату освещали трепещущие отсветы далеких пожаров: над железной дорогой зарево стояло вполнеба – горели какие-то склады или эшелоны.
Мы выпили по рюмке, и Галан опять заговорил о том же: он должен попасть в армию – как сделать, чтоб его взяли?
Борейша дал дельный совет: ты знаешь, кроме украинского и русского языка, еще польский и немецкий. Если тебя не хотят брать солдатом, проси, пусть возьмут переводчиком: читать и переводить для штаба какую-набудь немецкую литературу или писать листовки на немецком языке, допрашивать пленных. Ярослав радостно ухватился за эту идею: правильно, он пойдет переводчиком, а там, когда будет уже военным, уговорит, чтоб его отпустили на позиции, ближе к войне.
До ранней летней зорьки проговорили мы так – в темной комнате с размаскированными, раскрытыми окнами, за которыми то оранжево вспыхивали, то багрово меркли зарева пожаров: трепещущие блики вспыхивали и гасли на стенах комнаты, на сукне письменного стола, на белой подушке, на наших лицах. Шла война. И как-то особенно… мирно было у нас в комнате. Я больше молчал, говорили Галан и Борейша – о польской литературе. Галан читал наизусть польские стихи. Кажется, Бро-невского. Галан прекрасно знал и очень любил польскую литературу. Потом я стал клевать носом и уснул. А они все разговаривали и читали стихи… На земле шла война, в душах был мир, и Галан хотел стать солдатом…
Когда я проснулся, солнце уже взошло. Борейши в комнате не было: он жил рядом, в квартире Курбаса, а Галан лежал возле меня, положив голову на край моей подушки. Мне стало совестно, что я уснул во время беседы и что Ярослав так неудобно спит, – ведь в соседней комнате стоял свободный диван, на котором до вчерашнего дня спал Головко. Я тихонько поднялся, предоставив Галану кровать, а сам перебрался в соседнюю комнату на диван.
Утром Галан напечатал на моей машинке заявление в военкомат, я написал на бланке Союза писателей письмо к военкому, рекомендуя Галана как литератора, хорошо знающего немецкий язык, а также языки польский, чешский и вообще все славянские, – и Галан отправился в военкомат.
Час спустя, только я пришел в Союз, вернулся и Галан: заявление приняли, прочитали и велели… наведаться через несколько дней… Галан, человек по натуре чрезвычайно спокойный и выдержанный, которого нелегко вывести из себя, бегал по кабинету и сердито размахивал руками. Он был крайне обижен, возмущен и уже сделал для себя вывод. Вывод такой: его не хотят брать в армию, потому что он с Западней Украины, только недавно стал советским гражданином. Не знаю, было ли справедливым предположение Галана, но разубедить его было невозможно.
Он еще долго не мог успокоиться: наконец решил идти искать Корнейчука и Василевскую (они в это время тоже находились в Харькове): Корнейчук ведь был председателем Союза, а Василевская хорошо знала Галана по Львову – Ярослав надеялся, что они смогут ему реально помочь.
Не помию уже, нашел ли он тогда Корнейчука и Василевскую, а если нашел, они ли надоумили его, но на другой день я обнаружил под дверью записку: извините, что уезжаю, не простившись, спешу, еду в Уфу.
В Уфу в первые дни войны эвакуировали основную группу киевских писателей, не подлежащих призыву в армию, там же находилось Правление Союза, а также все другие эвакуированные из Киева центральные украинские учреждения. На этот раз Галан не ошибся. В Уфе он сразу получил назначение: на украинскую радиостанцию на Волге, где с большим успехом начал свою работу радиокомментатора.
На второй год войны он уже был в Москве – работал в украинском партизанском вещании и редактировал вместе с Василевской польский журнал "Новые горизонты". В армию, на фронт, солдатом в водоворот сражений Галан так и не попал.
И все-таки в ожесточенной борьбе против гитлеровского фашизма Галан был именно солдатом – бойцом гневным, храбрым и непримиримым. Вклад украинские литераторы в войну с фашизмом внесли немалый – огромное большинство украинских писателей активно воевали: кто – с оружием в руках, кто – работая пером в армейских или тыловых газетах. Но я не преувеличу, если скажу, что немногие из наших писателей воевали так беззаветно, так отважно и так результативно, как Галан.
Ярослав Галан был выдающейся и весьма примечательной фигурой в нашей украинской литературе. Очень горько, что по-настоящему оценили творческую и общественную деятельность Галана, его социальный, если можно так выразиться, вес только после его смерти. Гибель этого глубоко эмоционального и исключительно умного писателя сразу пробила заметную брешь в украинской литературе. В украинском литературном процессе всегда чувствовалась нехватка литераторов именно такого своеобразного творческого профиля, как Галан, – и мы как-то не сразу заметили, что в лице Галана такой самобытный талант наконец появился. Мы осознали это только тогда, когда его уже не стало среди нас и его слово умолкло…
Галан был драматургом, прозаиком и публицистом (сам он больше всего любил поэзию) – соединение жанров вообще не столь уж редкое. Но манерой письма и, главное, "хваткой" он был и останется в украинской литературе неповторим. В современной русской таким был Эренбург. Это тип писателя-гражданина, особенно чутко прислушивающегося ко всему современному, к наиболее злободневным живым вопросам читателя-современника, к потребностям народа.
Таков был Галан-драматург, Галан-прозаик и в особенности – Галан-публицист. Принципиальность была неотъемлемой чертой характера Галана; его непримиримость воспитали долгие годы подполья (с 1924 по 1939 год), аресты и тюрьмы. Литература, общественная деятельность, партийный долг не были для Галана разными понятиями, он ставил между ними знак равенства. Отсюда и его крепкая связь с живой жизнью. Он реагировал на редкость быстро. Реакция на современные события следовала молниеносно и точно, как у водителя транспорта, у шофера автомашины. Вот почему Галан был газетчиком – газетчиком прежде всего: увидел, осознал – и немедленный отклик. Вот почему вышел из Галана такой несравненный радиокомментатор: услышал в наушники слово врага – и уже звучит в микрофон исчерпывающая, убийственная отповедь.
Журналистом Галан был блестящим, – после его смерти это признали все критики, к сожалению, не одаренные, подобно Галану, быстротой реакции. Талант Галана вмещал в себе все то, что делает публициста публицистом: огромную эрудицию, широчайшую осведомленность, ассоциативный способ мышления, умение тактично использовать самые острые сатирические приемы, знание языка и знание языков.
Убийством Галана националисты нанесли нам тяжелый удар…
В Москву в начале сорок третьего гота Галан приехал с группой литераторов, вызванных из Саратова: партизанское движение на Украине росло и ширилось – значительно расширили и укрепили и украинскую редакцию партизанского радиовещания.
Встретились мы с Галаном в Москве, там, где все мы, украинцы, встречались с тех пор, как наша родная земля была захвачена: на Тверском бульваре, 18, в Партизанском штабе.
Сначала – как и каждый приезжавший в военную Москву украинец – Галан жил в гостинице "Москва" (потом он переселился в общежитие на Советской площади, затем в гостиницу "Якорь"), и мы частенько вечерами возвращались домой вместе. Зима стояла суровая, двадцать – двадцать пять градусов мороза, и мы бежали улицей Горького чуть ли не вприпрыжку в наших плохоньких шинельках. И тут не могу не припомнить одну характерную, пускай и мелкую, но такую живую черточку Ярослава.
На улице Горького, как раз напротив Центрального телеграфа, существовал в те времена коктейль-холл. Это было единственное во всей прифронтовой Москве место, где без карточек продавали спиртное: каждый посетитель имел право выпить один коктейль, в который входило сто граммов спирта. Охотников всегда бывало больше, чем мест в двухэтажном помещении, поэтому на тротуаре у дверей постоянно выстраивалась длинная очередь, и швейцар впускал столько человек, сколько освобождалось мест у столиков. Спирт в коктейль-холл завозили тоже не каждый день, и мы с Галаном, спускаясь по улице, еще издалека видели, стоит ли очередь. Очередь стоит – значит, есть спирт и сегодня коктейль-холл открыт. И тогда Галан вопросительно смотрел на меня:
– Станем?
Темная улица в темной, замаскированной Москве, мороз – двадцать, двадцать пять градусов, над очередью облако пара от дыхания множества людей, люди в очереди притопывают ногами, похлопывают руками, стараясь согреться, – выстаивать приходилось не меньше, чем полтора-два часа.
– Ярослав! – урезонивал его я. – Ну как вы не понимаете? Неужели стоит мерзнуть два часа, отмораживать себе пальцы и уши, чтоб проглотить сто граммов спирта в клюквенном сиропе?
– Стоит! – без колебания отвечал Галан. – Вы как хотите, а я постою…
И он становился, а я, проклиная все на свете, бежал дальше один. Он становился и выстаивал час, два, а случалось, и все три. Был ли он таким уж охотником до спиртного? Упаси бог! К выпивке Ярослав относился совершенно равнодушно. По большей части половину своей порции коктейля он отдавал кому-нибудь из неудовлетворенных соседей по столику или стойке. Не спиртное привлекало Галана, а возможность посидеть в кафе, среди людей. Посидеть в кафе, в ресторане – вот что было потребностью Галана. Нигде не чувствовал он себя так хорошо, так уютно, как в уголке кофейни, среди гула голосов, перед чашечкой кофе или рюмкой чего-нибудь покрепче. Не выпивка привлекала его, он любил ту уютную атмосферу, которая создается среди людей, слегка охмелевших. В кафе Галан и работал – плодотворно и с удовольствием: лучшие фельетоны и статьи Галана написаны в ресторанах, кофейнях и забегаловках. И писал их Галан совершенно трезвый, не проглотив и капли спиртного, – рюмка коньяка или бокал вина только стояли перед ним – для "декорации", он пригубливал позднее, уже окончив работу, во время работы он пил только кофе…
Если случалось, – когда очередь была не слишком велика или мороз небольшой, – что и я заходил вместе с Галаном в коктейль-холл, мы проводили вечер в приятной и задушевной беседе. Я не знал лучшего собеседника, чем Галан, когда он сидел в кафе и перед ним стояла рюмка. И засиживались мы тогда допоздна. Комендантский час начинался, кажется, в девять, не припомню, – для нас с Галаном это не имело значения, так как у нас были ночные пропуска, но с наступлением комендантского часа патруль закрывал двери и не выпускал никого до утра – так и сидели люди перед пустыми уже рюмками до шести-семи часов. И Галан тоже сидел, делая вид, что не имеет пропуска, пока не иссякала душевная беседа, только тогда мы выходили через задний ход во двор и на улице предъявляли патрулям свои пропуска… О чем только не переговорили мы тогда! Положение на фронтах; радиоперехваты, на которые Галан сегодня отвечал; известия" принесенные с Украины в Партизанский штаб только что прибывшими подпольщиками и партизанами; все прочие где-нибудь услышанные политические новости и сенсации; вообще – все; литература, искусство, анекдоты… Галан был великолепным рассказчиком и непревзойденным собеседником. Мы очень сблизились с ним в те нечастые зимние вечера и ночи на улице Горького, в коктейль-холле.
Вскоре после этого Галан выехал на фронт, на Курскую дугу, должно быть, в командировку от газеты "Радянська Україна". А мой путь теперь чаще лежал по в Лаврушинский переулок, а на Пушкинскую, где жила моя жена.
И увиделись мы с Галаном, собственно, только осенью в Харькове. Харьков освободили в сентябре, и на другой же день небольшим специальным самолетом мы втроем – Рыльский, Панч и я – вылетели туда: восстанавливать и налаживать культурный сектор мирной жизни. Через день-другой прибыл туда и Галан, кажется, корреспондентом "Радянської України". Мока не разминировали центр города, мы жили на Юмовской, где разместился и ЦК партии. Потом мы с Панчем перебрались далеко, на Клочковскую, – наши прежние харьковские квартиры стояли без окон и дверей. Галан приходил к нам вечерами; город утопал в прифронтовой тьме, электростанция еще не работала, и наши ночные разговоры протекали возле карбидного светильника. Это были снова задушевные бдения у огонька: разговоры о повседневных мелочах, о конкретных вопросах возрождающейся жизни, о животрепещущих проблемах восстановления города, мечты о будущем, воспоминания о прошлом, споры и даже ссоры.
Победное наступление наших войск развивалось, фронт отходил все дальше и дальше, освободили Киев. Панч перебазировался в Киев сразу – налаживать писательское житье-бытье, я до весны задержался в Харькове – с редакцией журнала "Україна", а Галан передвигался вслед за фронтом – он рвался как можно скорее во Львов. Освободили Львов – и Галан вошел в родной город с первыми воинскими частями. Да… вернулся наконец домой – после отъезда на курорт три года назад – Ярослав. Так еще в дни войны возобновился Львовский период жизни Галана.
В Киев Ярослав приезжал часто – по делам редакции, по делам Союза, по своим личным творческим делам, и мы много раз встречались с ним в редакциях, в Союзе, на улице.
Творчески это был очень активный период в жизни Галана: пьесы, рассказы, публицистика. Публицистика в особенности: Нюрнберг, антипапские фельетоны, постоянные выступления против националистов.
И вот – смерть, смерть от руки националистов, по приказу Ватикана.
Я прилетел во Львов на похороны Галана.
Зловеще выглядел в те дни старинный Львов. По улицам проходила многотысячная демонстрация: жители Львова заявляли свой протест, свое возмущение подлым, зверским убийством. Вдоль улиц, по пути следования похоронной процессии, шпалерами выстроились войска: были основания опасаться, что националисты-диверсанты попытаются учинить еще какую-нибудь провокацию. Между рядами вооруженных солдат медленно двигался похоронный кортеж: красные знамена с черной каймой, девушки с бесчисленными траурными венками, букеты осенних цветов… Похоронный марш.
На Лычаковском кладбище толпа разлилась по всем аллеям и проходам между могилами. Прощальное слово над гробом говорили двое: ближайший друг и товарищ Галана – Петро Козланюк и я – от писателей Украины, от Союза, от украинской интеллигенции и общественности.
Разве припомнишь, о чем говорили мы тогда? Горе разрывало наши сердца, тоска и скорбь теснили грудь, тревога холодила душу. Мы оба вложили в свою речь всю страсть переполнявших нас чувств, но никакие пламенные слова, никакие проклятия не могли оживить, вернуть нам товарища, друга, побратима и соратника. Погиб человек чистого сердца и светлого разума, погиб на боевом посту. Он рвался на фронт – солдатом, на фронт его не взяли, но он, все-таки, бойцом провоевал всю войну; война окончилась, а он так и остался бойцом, солдатом – фронт пришел к нему в дом.
С похорон мы ушли вместе с Петром Козланюком. Горе, тоска, скорбь лежали на душе. И, не сговариваясь, мы спустились в какой-то подвальчик, в первую попавшуюся забегаловку. Никогда не справлял я поминок по погибшим товарищам, а тут оно вышло как-то само собой. Мы с Петром просидели в этом подвальчике весь день, до позднего вечера, – переполошили весь Львов, всю область: нас не могли найти, и возникло подозрение, что нас обоих, произносивших надгробное слово, захватили диверсанты-националисты – их тогда в западных областях было до черта, в особенности во Львове. Этот переполох остался для нас еще одной памяткой о Ярославе – в конце концов мы поступили чисто по-галановски: искали утешения в милом сердцу Ярослава уюте кофейни. И с этого дня наша дружба с Козланюком стала теснее и крепче.
Многие считали Ярослава Галана суровым, холодным, даже черствым. Это ошибка – как раз таким он и не был. Наоборот – натура нежная, горячего сердца, доброй и мягкой души, Ярослав всегда подкупал близких ему людей своей особенной человечностью.