Текст книги "Страсть тайная. Тютчев"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц)
11
Князь Гагарин придвинул поближе к себе листки депеши второго секретаря миссии и стал вновь перечитывать то её место, что остановило его внимание.
«Волшебные сказки изображают иногда чудесную колыбель, вокруг которой собираются гении – покровители новорождённого. После того как они одарят избранного младенца самыми благодетельными своими чарами, неминуемо является злая фея, навлекающая на колыбель ребёнка какое-нибудь колдовство, имеющее свойством разрушать или портить неблестящие дары, коими только что осыпали его дружественные силы. Такова приблизительно история молодой греческой монархии».
Посол усмехнулся и покачал головой: «Не депеша, а подлинная поэма! Неужто он, Тютчев, полагает, что в таком виде донесение может предстать пред очами вице-канцлера Нессельроде, а то и самого его императорского величества? Как пить дать сочтут меня, посланника, сумасшедшим и упрячут в жёлтый дом. Но где же о существе дела? И какие выводы следуют за сим поэтическим зачином? Ага, вот оно, главное место».
«По какой же странной, роковой случайности выпало на долю баварского короля сыграть при этом роль злой феи? И право, он даже слишком хорошо выполнил эту роль, снабдив новорождённое королевство пагубным даром своего регентства. Надолго будет памятен Греции этот подарок «на зубок» от баварского короля».
«Хм, а ведь стиль, на коий я напустился, вроде бы даже очень уместен. Казёнными словами вряд ли можно так крепенько припечатать сей грех, взятый на себя баварским королём. Гляди-ка, к чему сие попустительство своеволию регентства привело – в качестве греческого посланника при русском дворе предполагается определить англичанина, генерала Ричарда Черча! А молодец Тютчев, вновь удачно припечатал зарвавшихся наглецов. Вот сие место».
«Среди её посольств есть одно, которому Греция хотела бы придать ещё более величественный, ещё более национальный характер... И кому же из этих сынов вручит она честь этого посольства? У неё много славных имён, и весь мир знает их. Он мог бы сам, если нужно, назвать их регентству, и тому осталось бы только произвести выбор... Но регентство не так-то легко удовлетворить, когда дело идёт о достоинстве нации. Все эти греки, на которых указывает ему общественное мнение, не удовлетворяют его... Чтобы достойно представить Грецию перед Россией, регентству требуется что-нибудь ещё более греческое, чем всё это; и такого «грека по преимуществу» оно наконец находит: это – английский офицер».
Григорий Иванович оторвал глаза от бумаги и забавно покрутил головой, только мельком взглянув на сидевших перед ним по ту сторону стола автора сего донесения Тютчева и своего племянника Ивана Гагарина. Сей племянник недавно прибыл из Москвы в Мюнхен в качестве атташе посольства.
Заключительную часть депеши посол пробежал быстро, поскольку накануне уже познакомился с нею.
Итак, его курьер, побывавший в Греции, предлагает ни много ни мало – самые кардинальные меры. Во-первых, убедить баварского короля «сохранить за собой верховное руководство» в деле политических сношений Греции с иностранными правительствами; во-вторых, добиться от него соответствующего влияния на регентство в смысле отмены произвольно установленного им «порядка старшинства иностранных представителей при навплийском дворе», когда русская миссия, прибывшая первой в страну, открыто игнорируется. И в-третьих, необходимо просить Людвига Первого определить к своему сыну во всех смыслах надёжного человека, который смог бы служить для него «противоядием влиянию салона госпожи фон Армансперг».
Иначе говоря, предложения Тютчева направлены на то, чтобы поставить власть греческого короля под строгий личный контроль его отца, короля баварского. А значит, в определённой мере и России, и тем самым уберечь Отто от слишком бесцеремонного и пагубного влияния Англии.
– Ну-с, любезный Фёдор Иванович, как видишь, я ещё раз, уже в твоём присутствии, перечёл творение твоих рук, – с улыбкою произнёс посол, – Когда ты ещё возвратился из вояжа и подробно мне пересказал о том, что довелось тебе там выяснить, так сказать, воочию увидеть свежим глазом, я тогда уже убедился: выводы твои верные и весьма для нашего русского правительства ценные.
– Рад это слышать от вашего сиятельства, – отозвался Тютчев. – Ныне свои изустные впечатления я, как вы, Григорий Иванович, изволили убедиться, изложил в письменной форме.
Лицо посла размягчилось совсем уж отеческою улыбкою:
– Тут уж ты, право слово, расстарался! Я сразу признал слог бывшего члена Общества любителей российской словесности, к коему когда-то и я, совместно с моим единокашником Василием Жуковским, имел непосредственное прикосновение. Однако тебе, любезный мой друг, как никому другому, должно быть известно, что есть муки слова. Особливо когда сочинительство имеет такой высокий предмет, как составление бумаги на самый верх. Я, брат, честно признаюсь: после каждой депеши, которую подписываю для отсылки в Петербург, чуть ли не неделю чувствую себя больным. Так-то вот!
– Ах, и не говорите, дорогой Григорий Иванович, – согласился Тютчев, – писание и для меня – страшное зло. Оно – как бы это точнее выразиться? – нечто вроде второго грехопадения бедного разума.
Сидевший до этого молча девятнадцатилетний племянник посла не сдержался и прыснул в кулак.
– Нет-нет, я это вполне серьёзно, – обратился к нему Тютчев. – Я в том смысле, что стоит только изложить на бумаге всё, о чём перед этим думал, как наступает отвращение к изложенному. Так получается: мысль изречённая – есть ложь. Однако сия сентенция не относится к моему проекту депеши, Боже упаси так подумать, любезный Григорий Иванович!
– А я так вовсе и не подумал. Я выразился в том смысле, что семь раз следует отмерить, прежде чем... Коротко говоря, я оставлю у себя твою, Фёдор Иванович, депешу, дабы над нею ещё разок-другой покумекать. – Посол собрал разложенные на столе листы и заметил выпавший из них какой-то счёт. – Из гостиницы в Триесте... Да нет, тут на обороте что-то написано. «Сон на море». И какие-то стихи.
Фёдор Иванович заметно покраснел.
– Моё баловство. Так сказать, не стоящее чьего бы то ни было внимания обычное марание бумаги, – протянул он руку за листком и тут же смял его в кулаке.
– О нет, Фёдор Иванович, постойте! – вскочил со стула племянник посла. – Я знаю: вы – автор. Я читал кое-что из вашего, напечатанного в Москве. Позвольте мне хотя бы взглянуть на новые ваши стихи.
– Извольте, Иван Сергеевич, я не делаю из сего тайны. Просто я полагаю, вряд ли кому будут интересны плоды, так сказать, моего умственного грехопадения, – улыбнулся Тютчев и, слегка распрямив листок, передал его юному Гагарину. – Можете его оставить у себя.
– Что вы, Фёдор Иванович! Я непременно его вам верну. Если вы не сочтёте меня слишком неучтивым, позвольте мне к вам как-нибудь заглянуть. Я сам не пишу стихов. Но поэзия – и моя страсть. Вообще всё, что касается изящной словесности... – произнёс Иван Сергеевич и слегка потупился.
– Вот и славно, князь Иван, – рассмеялся старший Гагарин, – надеюсь, вы с Фёдором Ивановичем сойдётесь. Как-никак, а оба – питомцы одной альма-матер, сиречь Московского университета. Да и тебе, Фёдор Иванович, будет о чём поговорить и о чём вспомнить в разговорах с моим племянником. Заодно и кое-чему дельному его подучить. Всё ж приехал на службу, не баклуши бить. А мне, право, сейчас дельные помощники нужны. Крюденера министерство к себе отзывает. Тьфу, тьфу! Но вдруг сия перемена коснётся и тебя, любезный Тютчев?
Фёдор Иванович заметно смутился и махнул рукою:
– Э, цыплят, как говорится, по осени считают. Одно я уже несказанно ценю – вашу, Григорий Иванович, доброту.
– Вот и спасибо. А теперь ступай с Иваном. Покажи ему, что находишь достойного в сём благословенном Мюнихе.
12
Десяток лет разницы в возрасте не только не послужили препятствием в отношениях между двумя сослуживцами, но дружба сложилась так быстро и так прочно, что разницы этой словно и не существовало вовсе.
Пройдут годы, и пути Тютчева и Ивана Гагарина коренным образом разойдутся. И главным образом – по отношению к судьбам России и основе всей русской жизни – православной вере. Как и его духовный пастырь Чаадаев, Гагарин примет католичество и навсегда покинет отечество.
Однако в истории отечественной культуры останется подвиг этого беспокойного и до глубины души всё же истинно русского человека, который первым по-настоящему оценил поэтический талант Тютчева и предпринял всё для того, чтобы творения его широко открылись читателям России.
Более того, благодаря Гагарину уцелело и было возвращено па родину многое из созданного поэтом, что в своё время считалось утраченным. Именно Иван Гагарин, казалось навсегда распростившийся с русскими корнями, сохранил и вернул на родину немалое число тютчевских стихов и оставил свои редкостно глубокие, исполненные исключительно метких наблюдений и ярких подробностей воспоминания, без которых биография одного из самых гениальных русских лирических поэтов была бы неполной.
Что сближает и соединяет людей? Открытость сердец или, как нередко встречается, расчётливая корысть, желание того или иного партнёра получить собственную выгоду?
Здесь сближение двух мюнхенских товарищей, произошедшее с самой первой встречи, было предопределено общностью мыслей и чувств, при которой не берутся в расчёт ни выгоды, ни успех, а только лишь то самое состояние, что лучше всего определить таким понятием, как родство душ.
Будут, непременно будут в жизни Тютчева другие люди, умственное и духовное общение с которыми, как бы ни складывалась судьба, станет навсегда неизбывной его потребностью. Но первым среди них, безусловно, оказался Иван Гагарин. Даже когда прекратится их личное общение и они окажутся далеко друг от друга, Тютчев не преминет признаться:
«С момента нашей разлуки дня не проходило, чтобы я не ощущал вашего отсутствия. Поверьте, любезный Гагарин, что не много влюблённых могут по совести сказать то же своим возлюбленным.
Все ваши письма доставляли мне большое удовольствие, все были читаны и перечитаны, на каждое у меня было, по меньшей мере, до двадцати ответов... Боже мой, да и как можно писать? Взгляните, вот подле меня свободный стул, вот сигары, вот чай... Приходите, садитесь и станем беседовать, да, станем беседовать, как бывало, и как я больше не беседую...»
Старший Гагарин мудро рассчёл, что его племянник и секретарь посольства станут приятелями. Он знал и помнил Фёдора Ивановича ещё мальчиком и потому теперь, когда в Мюнхен прибыл сын его брата Сергея, Григорий Иванович как бы и на Тютчева перенёс те отеческие чувства, которые отныне он должен был проявлять по отношению к Ивану. Вследствие этого он вдруг неожиданно стал обращаться к Фёдору Ивановичу на «ты», явно подчёркивая этим своё тёплое и чуть ли не родственное расположение.
Гагарин Иван, как когда-то и сам Фёдор Тютчев, получил домашнее, и очень основательное, образование и воспитание. И как большинство одарённых московских юношей, семнадцати лет от роду был зачислен в Архив министерства иностранных дел. В этом учреждении, соприкасаясь с древними актами и документами, пытливые отроки, которым была небезразлична отечественная история, получали весьма глубокие в ней познания.
А Гагарин был как раз любознательным и весьма трудолюбивым юнцом. Через год, выдержав выпускной экзамен в Московском университете, он тем самым доказал свою основательную подготовленность к дальнейшей службе.
Москва и её университет, даже определённая схожесть первых шагов на дипломатической службе, сразу, наверное, вызвали в сердце Фёдора Ивановича счастливую мысль: родственная душа! А и впрямь, в ком он здесь, в Мюнхене, мог видеть равного себе по остроте ума, а главное – родного по русскому духу собеседника?
Одарил его своею дружбою Генрих Гейне, высоко ценили его Шеллинг и Тирш, получая истинное наслаждение от общений с на редкость умным и утончённым русским дипломатом. Но то люди, которым не дано было постичь основное – душу их собеседника и друга. Тут же всё было открыто, всё своё, родное – и мысли, и чувства, и постоянно истязающая себя извечными сомнениями и вопросами беспокойная русская натура.
Не проходило, наверное, и дня, чтобы два новых мюнхенских знакомца не проводили вместе свободные часы. Конечно, большею частью их беседы протекали в домашнем тютчевском кабинете или в гостиной, где к ним уже присоединялись Элеонора и Клотильда, а зачастую сам посол Гагарин кое с кем из сослуживцев и общие немецкие знакомцы.
Только гораздо свободнее чувствовали себя новые друзья, когда оставались вдвоём.
Вот же, вроде и о том же самом говорилось в гостиной, к примеру о судьбах России и Запада, но что-то оставалось недосказанным, вроде как бы утаённым. А лучше сказать – оставленным сознательно до той поры, когда они оба – Тютчев и младший Гагарин – окажутся с глазу на глаз.
Излюбленным способом уединения, кроме домашнего кабинета Фёдора Ивановича, стали прогулки в Королевском, иначе Придворном, саду. То было место, где постоянно собирались для отдыха горожане и где тем не менее не было толпы, а каждый мог найти для себя укромный уголок.
В этом саду достойными примечания значились аркады, идущие по западной и северной части обширной площади. В этих аркадах размещались громадные настенные фрески – целые картины, изображающие самые значительные события в истории Баварии. Своим же фасадом аркады выходили на одну из главных улиц города – улицу Людовика, где высилось здание так называемого базара, помещения которого были отведены под магазины, кофейни и кондитерские.
Невдалеке, ещё одетый в леса, поднимался новый дворец короля. А рядом, тоже близившееся к окончанию, здание так называемой Пинакотеки. По замыслу Людвига Первого, здесь предполагалось разместить шедевры западногерманской живописи.
В памяти Ивана Гагарина были ещё свежи картины родной Москвы. И там поднимались новостройки. Большею частью так же предназначавшиеся для служения духовности нации. Но то были в основном церковные храмы да часовни.
Нет спору, возводились и новые дворцы, в той же первопрестольной и конечно же в Петербурге. Однако сии сооружения служили лишь избранным. Места же, в которых мог свободно собираться народ, были не опрятными и уютными кофейнями, а грязною и зловонною Сухаревкою.
И – вот эта разница в ликах. Отличие человека русского с вечно угрюмым или лукавым выражением, а то со злобою или, напротив, с испугом от добродушно открытого и спокойного лица людей в той же Германии, Австрии, не говоря о Франции или даже Италии. Отчего сие?
Перед каждым из собеседников, присевшим в чистой и уютной кофейне, – маленькая чашечка крепкого кофе. Глоток-другой – это как в ритуале: пришли не в обжорку, а скорее для утоления жажды иного рода – поговорить о насущном.
У бюргеров, сиречь обычных горожан, – неспешные разговоры о том, что составляет главное в их мерно текущей жизни. О том, наверное, как увеличить свой доход, если владеешь каким-либо предприятием или недвижимостью, сдаваемой внаём. Или о том, как и чему выучить сына, как выгоднее выдать замуж дочь.
У наших же знакомцев – иной полёт мысли. В сферах высоких и вроде бы никогда не имеющих целью опуститься до грешных и низменных забот, до пошлых и, так сказать, прозаических интересов.
Однако не эти ли спокойно текущие беседы за соседними столами и вызывают тот бурный взлёт суждений у наших друзей, ради которого они уединились в аркадах Королевского сада?
– Вы, Фёдор Иванович, уже более десяти лет как вдали от отеческих истоков. Многие из общих наших знакомых на Москве так о вас и говорят: иноземец. – На лице Ивана Сергеевича вежливая улыбка. – Не убеждён, что сие верно. Но разобраться в здешней жизни весьма преуспели. Так кто же прав: мы иль они?
Тютчев тоже ответил улыбкой:
– Так прямо и исчерпывающе ясно объяснить, как дважды два? Не сочтите, милейший Иван Сергеевич, за проявление некоего менторства по отношению к вам, но я в своё время тоже прошёл сей путь исканий. Однако простейших ответов не нашёл – их, мне кажется, вовсе не существует в природе.
Чашечка тонкого мейсенского фарфора изящно гляделась в удлинённых, аристократических пальцах юного князя.
– Мои вопросы кажутся вам гаданием на кофейной гуще. Но вот извольте – то, с чем вы недавно имели дело. Россия и Англия. Да, я сын своего отечества, и мне интересы родной страны ближе и дороже притязаний любой иноземной державы. Но справедливо ли считать Россию светочем свободы? Более того, примером для других народов. А ведь не только из наших, отечественных, уст здесь, на Западе, раздаются голоса, восхваляющие даже нашу демократию. Где же и в чём она?
Иван Гагарин напомнил, кстати, как немецкий поэт Гейне в «Путевых картинах» позволил себе противопоставление двух демократий – якобы российской и давней английской. Но правомерно ли это?
Тютчев сам не раз задавал себе вопрос: а надо ли так – вовсе сбрасывая со счетов крепостнические порядки и насилие над человеком, ещё не изжитые в нашей стране, называть Россию демократической?
Иное дело – политика Англии на международной арене. Тут двух мнений быть не может: бескорыстие и открытость России никак не спутать с алчностью и своекорыстием Британии, у себя в стране провозглашающей равенство и свободу, а другим народам готовящей рабское ярмо.
Бесспорно, когда-нибудь и Россия преодолеет существующее в её жизни противоречие. Она, несомненно, к этому и идёт. Но только не путём насилия, которое десять лет назад, четырнадцатого декабря, продемонстрировали на Сенатской площади мятежники и заговорщики, а путём возрастающей любви и милосердия к обиженным и обездоленным. И в своих отношениях с другими странами наша держава показывает сей пример – сердобольности и сострадания к ближнему, истинно братской и христианской любви.
– Именно эти свойства отличают Россию от других стран Европы, – Фёдор Иванович как бы подвёл черту под своими мыслями, которые он теперь и высказал вслух.
– А как же тогда объяснить, что все народы Европы похожи друг на друга и только мы одни – на свой манер? – поспешил возразить Иван Сергеевич. – Вот мы с вами за этим столом вспомнили два выражения лица – русского человека и любого иноземца. Разница? Так и между нашими странами: с одной стороны – Россией, а с другой – Германией, Францией, Швецией, да и любой, даже самой маленькой державой. Меж ними как раз – общность. А мы – точно с другой планеты. Вот что меня волнует и на что я ищу ответа. И не успокоюсь, пока его не найду. Честно признаться, я и в Мюнхен приехал не потому, что к дяде. Боже упаси так подумать! Эти самые искания меня сюда привели.
– И вы полагаете, что в рассуждениях и беседах, во встречах и спорах вы сыщете требуемый ответ? – вдруг спросил Тютчев. – Нет, мой юный друг, холодным, рассудочным умом Россию не понять. В неё надо только верить. Вот к чему я всё более и более прихожу сам, пребывая вдали от её корней и истоков. А для кого-то в Москве или в Санкт-Петербурге я – иностранец, давно оторвавшийся от русской стихии. Может быть, и речь родную давно и бесповоротно забыл?
– Именно я так не думаю! – пылко возразил молодой Гагарин. – А что касательно родной речи, простите за мою назойливость, но я не перестаю восхищаться вашими стихами... Вот и давеча ваша пиеса о возвращении из Греции – «Сон на море» – меня несказанно обрадовала. Простите великодушно, любезный Фёдор Иванович, но вы меня очень обяжете, коли доверите моим глазам и моему сердцу свидетельства вашего большого таланта.
– Зачем же так? – смутился Тютчев. – Ко мне вряд ли применимо сие определение. Я не Пушкин, не Жуковский...
– Вы – Тютчев! – Гагарин встал из-за стола и коротко поклонился. – Да-да, у вас, как и у России, о коей мы только что говорили, – свой путь. По отношению к вам – я с такою самобытностью безусловно согласен. Но тогда согласитесь и вы со мною: поверьте в себя, дорогой Фёдор Иванович, как вы призываете поверить в Россию!
Тютчев снял очки, и взгляд его сделался по-детски наивным и даже растерянным.
– Боюсь, что вы мне не поверите, но совсем недавно, воротясь из Греции, я как-то вечером, уже в сумерках, принялся разбирать свои бумаги. Вы знаете, я страсть как не люблю оставлять у себя исписанные клочки. От них до тошноты разит какой-то затхлостью. И вот, представьте, наводя порядок в ящиках своего бюро, я предал огню часть поэтических упражнений. А между ними, не скрою, были и стоящие. Упомяну, между прочим, перевод всего первого действия второй части гётевского «Фауста».
– И не испытали досады, если не сказать, раскаяния? – выдохнул Гагарин, не скрыв охватившей его взволнованности.
– Содеянное обнаружил некоторое время спустя. И, не скрою, был несколько раздосадован, – признался Тютчев. – Но, знаете, вскоре утешил себя мыслью о том, что когда-то в Древнем Египте исчезла в огне знаменитая Александрийская библиотека. Сравнимы ли её сокровища с несколькими клочками бумаги, исписанными вашим покорным слугою?
«Нет, положительно что-то надо предпринять, чтобы вывести милейшего Фёдора Ивановича из стойкого и, можно сказать, какого-то болезненного заблуждения! И я, именно я обязан буду найти способ убедить этого необыкновенного человека, совершенно не знающего себе цену, чего он и его творения стоят в действительности. Иначе и в самом деле всё канет в небытие, как когда-то упомянутая им сокровищница знаний древнего мира».