355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Когинов » Страсть тайная. Тютчев » Текст книги (страница 17)
Страсть тайная. Тютчев
  • Текст добавлен: 30 апреля 2017, 02:00

Текст книги "Страсть тайная. Тютчев"


Автор книги: Юрий Когинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 36 страниц)

2

Яков Петрович Полонский, уже известный поэт, занимал должность секретаря комитета цензуры иностранной, председателем которого с весны 1858 года был назначен Фёдор Иванович Тютчев.

В отличие даже от младшего цензора, должность секретаря считалась самой маленькой, но с жёстким кругом обязанностей. Если младшие цензоры могли брать работу на дом и, соответственно, не каждый день ходить на службу, секретарю комитета положено было находиться при деле неотлучно весь день. От него каждый час могли затребовать какую-либо справку, вызвать не только к комитетскому начальству, но и выше – в главное управление цензуры по любому, самому неожиданному поводу.

Естественно, что и отпуск секретарю комитета должно было выправлять главное цензурное управление. Но Фёдор Иванович, проявляя симпатии к своему секретарю, махнул рукой на формальности и на собственный страх и риск решил отпустить на отдых Якова Петровича.

Однако Полонский, несмотря на настойчивое приглашение Тютчевых провести лето у них в Овстуге и почти ежедневные напоминания Фёдора Ивановича о необходимости ехать, со дня на день откладывал эту поездку. Всякий раз, когда разговор заходил о сём предмете, Яков Петрович по своей природной застенчивости конфузился, поскольку отпуск означал для него пребывание в родовом тютчевском имении, так сказать, на иждивении семьи начальника.

В начале июля Фёдор Иванович всё-таки настоял, и Яков Петрович вроде бы сдался. Но и тут – нескладный, долговязый, предельно застенчивый и всегда неуверенный в себе – он всё ещё пробовал колебаться.

   – Право, Фёдор Иванович, как-то неловко, – прихрамывал по кабинету Полонский, не решаясь присесть. – Я как-нибудь устроился бы и здесь...

   – Остаться на лето в Петербурге? – подошёл к окну Тютчев. – Взгляните-ка сюда – и вы без труда заметите, милейший Яков Петрович, что Петербург уже принял свою летнюю физиономию. Непривлекательная, осмелюсь заметить, физиономия.

За окном по Петровской линии Васильевского острова, где в здании университета временно размещался комитет цензуры иностранной, сухой ветер гнал по мостовой жгуты пыли, обрывки афиш и ещё какой-то уличный мусор. Даже близость Невы не укрощала духоты, пахнущей камнем.

   – Куда деться людям в этом раскалённом каменном мешке? – Тютчев блеснул стёклышками очков. – Все, кто только мог, уехали из Петербурга, а оставшиеся в городе лишь вечерами, когда спадает зной, осмеливаются показываться на Островах. И гуляют скопом по глупой Стрелке. Нет уж, собирайтесь, Яков Петрович, как и условились, и не возражайте. Представьте, как вам станет свободно и привольно в деревне и как вам там будут рады!..

Ещё три года назад Тютчев вряд ли имел какое-нибудь представление о Полонском как человеке. Стихи его, надо думать, встречал и читал. Вероятно, и с Иваном Сергеевичем Тургеневым не раз о них говорил. Тургенев ведь высоко ценил талант Полонского, находя в нём, по его словам, высказанным однажды в печати, «особенную, ему лишь одному свойственную, смесь простодушной грации, свободной образности языка, на котором ещё лежит отблеск пушкинского изящества, и какой-то иногда неловкой, но всегда любезной честности и правдивости впечатлений».

Но вот долгое время судьба не перекрещивала пути двух поэтов.

В начале 1860 года, когда открылась вакансия секретаря комитета и друзья взялись хлопотать перед Тютчевым за Полонского, тот поначалу растерялся. Само название – комитет цензуры – и необходимость взять на себя прозвище «гасителя просвещения» вызывали отвращение чистой и честной натуры Якова Петровича. Но обстоятельства вынуждали его к поискам постоянного, а не случайного, как будто до сих пор, заработка.

«Если теперь ищу место, – признавался в ту пору Полонский в письме другу, – то, право, не потому, чтобы думал о себе. Я привык ко всем нуждам и лишениям, но – жена, семья и нужда – три вещи, трудно совместимые... Если будешь у Тютчева, замолви сам обо мне словцо».

Должность секретаря давала восемьдесят рублей в месяц – мизерное жалованье для семейного человека. Но если иметь в виду, что предоставлялась ещё казённая квартира, жить можно.

Однако судьба обошлась немилостиво с Яковом Петровичем. Казалось бы, пустяковое дело – упал с дрожек и ушиб ногу. Сгоряча Яков Петрович не придал этому значения. Но колено распухло, и доктора сделали две операции. Несколько месяцев не ходил, а ползал по комнате. Всё же одолел недуг, хотя и осталась хромота. А тут, когда уже и с должностью, и с заработком устроилось, – заболел малолетний сын и спустя трое суток умер. И следом – скоротечная болезнь и смерть жены Елены.

Всё это произошло в тот самый год, когда Полонский стал сотрудником Тютчева. Естественно, что Фёдор Иванович и Эрнестина Фёдоровна приняли самое живейшее участие в судьбе Якова Петровича. И уговорили его провести отпуск в деревне, среди Брянских лесов.

В Овстуге Полонский и впрямь воспрянул духом.

Как давно он не был среди неброской, но беспредельно милой русской природы, в самых срединных российских краях!

Только успел приехать, тут же вышел в сад и, прихрамывая, взошёл на взгорок. И задохнулся от красоты великолепной. Память подсказала тютчевские строки:


 
Неохотно и несмело
Солнце смотрит на поля.
Чу, за тучей прогремело,
Принахмурилась земля.
Ветра тёплого порывы,
Дальний гром и дождь порой...
Зеленеющие нивы
Зеленее под грозой...
 

А тут натурально, прямо на глазах, ударили дождевые капли, пришибли дорожную пыль, и вновь солнце взглянуло на поля. Да как! Точно по тютчевским стихам:


 
Солнце раз ещё взглянуло
Исподлобья на поля,
И в сиянье потонула
Вся смятенная земля.
 

Всё в Овстуге для Якова Петровича оказалось близким, узнаваемым, как будто он не раз уже бывал в этих местах. Потому он в первый же день приезда не удержался, нетерпеливо распаковал чемодан и вынул ящичек с красками. В своё время, когда был в Женеве, он брал уроки живописи у знаменитого Дидэ и теперь решил сделать несколько этюдов.

Яков Петрович за каких-нибудь два дня успел написать тютчевский дом, вид дальнего леса, сбегавшего с холма, пейзаж у Десны, куда они ездили с Мари и Эрнестиной Фёдоровной. Его работы восхитили обеих.

Теперь Полонский облюбовал место на берегу Овстуженки, откуда открывался чудесный вид на деревню.

Речушка текла в распадке, делившем село надвое, и с её берега, на котором устроился Полонский, хорошо виделся холм с многочисленными крестьянскими избами и церковью посредине – так называемая Попова слобода.

Солнце плавило крест на колокольне, лежало пластами на дороге, и потому пейзаж выглядел очень контрастно. От ярких красок, которые Полонский наносил на холст, на душе у него становилось легко и безоблачно, он ощущал, будто в сердце у него поселяется какой-то благостный праздник.

Однако что же всё-таки наполняет его душу светлой, несказанной радостью здесь, в Овстуге? Одна ли природа? И, только ли уступая настойчивости Фёдора Ивановича, отвечая на приглашение Эрнестины Фёдоровны, согласился он на эту поездку?..

Полонский оторвался от этюда и глянул в сторону парка.

Оттуда через луг к Овстуженке шла Мари в белом лёгком платье с раскрытым розовым зонтиком. Она двигалась быстро, изредка нагибаясь и срывая полевые цветы.

   – Вот вы где! – Она остановилась у мольберта. От быстрой ходьбы её лицо пылало, тёмные глаза искрились. – А право, недурно написали вы этот этюд. Мне очень нравится.

Мари слегка отступила назад, чтобы стушевались мазки и живопись обрела мягкость переходов. «Что я произнесла? «Недурно»? До чего же прилипчивы к нам невыразительные, расхожие и чужие слова! Да это же подлинное великолепие – на холсте Якова Петровича! Но поди ж, ничего другое я не нашла сказать, кроме унылого, затасканного словца. Наверное, надо быть настоящим художником и поэтом, чтобы уметь выразить всё, что тебя окружает, свежо и образно. Овстуг всегда перед моими глазами, а открыть новое в нём, видно, мне не дано. Как я завидую таким людям, как Полонский, как папа! Им одним открывает природа своё сокровенное, свою подлинную душу...»

Мари снова подошла к мольберту и обернулась к Полонскому.

   – Яков Петрович! Да что же это такое? – вдруг спохватилась она, – Разве можно вам сидеть на холодном камне?

Лицо Полонского стало жалким и виноватым.

   – Так я же предусмотрительно постелил на валун плед. Он очень плотный и тёплый, – попробовал он оправдаться.

   – Быстро складывайте мольберт! – В глазах Мари появилась озабоченность. – Вечером, не дай Бог, вновь придётся ставить вам компресс. С больной ногой шутки плохи, а вы опять третьего дня повредили колено.

Третьего дня – и надо же случиться такому! – он, как и несколько лет назад, вновь упал из экипажа на дорогу. Не будь у него предыдущей травмы и двух тяжёлых операций, он счёл бы это происшествие пусть и смешной, но всё же наградой судьбы. Мари, выскочив из экипажа, случайно столкнувшегося с коляской Эрнестины Фёдоровны, тут же склонилась над Яковом Петровичем и, испугавшись, пыталась его поднять, пока не подоспел кучер.

Нет, Полонский не почувствовал тогда никакой боли. И потом, весь остаток дня, когда лежал у себя в комнате, а Мари накладывала ему компрессы, он по-юношески радовался своему положению. Вот так когда-то ухаживала за ним его милая Елена, и слёзы нежности и любви сверкали в её глазах.

Неужели и Марией Фёдоровной руководило не только одно сострадание к нему и боязнь за его несчастную ногу? Нет, он не имеет никакого права думать так о юном существе, которое совсем недавно узнал. Но как ему вдруг захотелось быть всегда рядом с этой нежной, пленительной девушкой!

От себя он не мог скрыть: да, он потому и согласился отправиться в Овстуг, чтобы побыть хотя бы несколько благословенных дней с нею вместе. Вот почему так празднично было у него на душе и так хотелось снова жить, дыша полной грудью.

«Но нет, – тут же остановил себя Полонский, – я всё это придумал, семейное счастье для меня – вещь невозможная. Тем более с таким юным созданием, как Мария Фёдоровна. Вот пробуду ещё несколько дней в Овстуге, уеду в Петербург – и всё забудется. Да, да, это мимолётное увлечение, возникшее вдруг, как вдруг возникают стихи... К тому же я швее не знаю её так, как должно знать ту, которую мыслишь всегда с собою рядом...»

   – Вы не проводите меня в Попову слободу? – предложила Мари. – Тут недалеко, каких-нибудь сто шагов.

Они подошли к крестьянской избе. Мари передала Полонскому зонтик и, сказав, что сейчас возвратится, вошла в сени.

Яков Петрович, оставив у дверей мольберт и этюдник, тоже прошёл следом.

Кислый, спёртый дух ударил в нос, глаза с трудом уловили во мраке очертания помещения.

   – Ой, молодая барыня! – послышался тихий женский голос. – Да как же ты так – сама?

   – Я тебе, Матрёна, порошков принесла. На-ка вот, запей водицей.

Мари зачерпнула ковшиком из кадки и подошла к лавке, на которой лежала Матрёна. Землистое лицо её было погасшим, по телу ходил озноб.

   – Знахарку Дуню не зови, – сказала Мари. – А травки, о которой ты мне говорила, попей. Завтра опять принесу порошков.

   – Дай Бог тебе здоровья и счастья, молодая барыня Мария! – Больная попыталась привстать. – А это кто с тобою? Чужой барин, высокий и с бородой. А лицо наше, мужицкое. Видать, тоже сердечный, если не побрезговал, зашёл... – И забеспокоившись: – Ох, скоро уже хлебушко убирать, а меня вон как скрутило. Не помереть бы...

   – Поправишься, – успокоила больную Мари и, сняв со стены полушубок, накрыла им Матрёну. – Постарайся заснуть, во сне всякие хворости быстрее проходят...

Полонский шёл, сутулясь, лицо его хмурилось. Сам из обедневшей дворянской семьи, он хорошо знал жизнь простых людей города. В деревне же, даже в родных рязанских краях, бывал редко. Потому так поразила его крестьянская нищета.

   – Эта старая крестьянка, – спросил Полонский, – она кто?

   – Старая, говорите? – повернула к нему лицо Мари. – Да мы ровесницы, вместе в куклы играли. Вот, значит, как убивает человека тяжёлый труд, горемычная доля. Но если бы Матрёна была одна такая... В Овстуге что ни семья – несчастье.

   – Я понимаю, – тихо произнёс Полонский. – Но можно ли каждому нуждающемуся помочь? Тут нужны меры государственные.

Мари резко остановилась.

   – Да, вы правы, – сказала она. – На всю волость – ни одного лекаря, лекарств никаких. Пришла болезнь – ложись и помирай. Кто думает у нас в России о государственных мерах? Те, кто живёт во дворце? Но вы знаете, что они боятся всяческих перемен, любой новой мысли. А пока они там занимаются сами собой, надо хоть нам что-то делать...

«Как похожа Мария Фёдоровна на своего отца, – подумал Полонский. – На вид нежная, кроткая, воплощение доброты, а ум – острый, проникающий во всё до глубины. Ведь это же Фёдор Иванович однажды почти теми же словами сказал мне о нашем государе и великих князьях: «Они только и могут говорить с теми, к кому привыкли, – с новыми лицами им жутко и неловко. Они воспитываются в своей дворцовой среде, как в оранжерее, и свежего воздуха не любят – как экзотические растения...» Но они не просто экзотические – ядовитые растения. И это отлично понимает и чувствует Мария Фёдоровна. Да, она редкостно умна...»

3

После вечернего чая Эрнестина Фёдоровна поднялась к себе, а Мари и Полонский перешли в гостиную.

Мари раскрыла альбом и попросила Якова Петровича нарисовать ей узор, чтобы она смогла его вышить на накидке, которую собралась подарить мама.

Яков Петрович, обдумывая рисунок, машинально перевернул несколько страниц, и глаза его остановились на стихах:


 
Мой костёр в тумане светит,
Искры гаснут на лету...
 

Это были его собственные стихи! И не только «Костер», но и другие стихотворения, сочинённые им, оказались в альбоме, старательно переписанные рукой Марии Фёдоровны.

   – Вы удивлены? – слегка покраснела Мари. – Мне нравятся ваши стихотворения. И вообще я люблю поэзию. У меня в альбомах почти все стихи, которые написал папа. И ещё стихи Пушкина, Вяземского, Майкова, Жуковского... Жаль, что нельзя переписать прозу. А то в последнее время я с особенным наслаждением читаю всё, что сочиняет Тургенев. Кстати, ведь он ваш друг?

   – Да, и очень давний, ещё по Московскому университету, – ответил Полонский. – Какое это было чудное и неповторимое время – студенческая юность!..

Яков Петрович вышел из-за стола и по своему обыкновению прислонился спиной к стене. Круглое его лицо с широко поставленными глазами сделалось мягким, мечтательным, и он как-то естественно просто стал вспоминать далёкие годы.

Из Рязани в Москву он приехал без средств и остановился у двоюродной бабушки. Ждать помощи от отца, обременённого большой семьёй, он не мог. Он считал себя богачом, если у него в жилетном кармане заводился двугривенный, и тогда по обыкновению тратил эти деньги на кофе в ближайшей кондитерской. А там к его услугам – любые газеты и журналы, в которые он, студент, погружался с головой.

Судьба на первом же курсе свела его с однокашниками – Аполлоном Григорьевым и Афанасием Фетом, а потом с Николаем Орловым, сыном известного декабриста Михаила Фёдоровича Орлова.

В доме Орловых Полонский и познакомился с молодым Тургеневым, только что возвратившимся из Берлина и мечтавшим занять кафедру философии в Московском университете.

Но кафедры таковой и не было в первом нашем российском университете! Её упразднил Николай Первый, боясь вольнодумства. А вольнодумство существовало и без кафедр. Сколько было переговорено в доме Орлова, сколько перечувствовано в те годы!

Разные пути избрали друзья – и Григорьев, и Фет. Ближе всех по мыслям и, главное, по душевной открытости Полонскому пришёлся Тургенев.

Яков Петрович с особенной благодарностью вспомнил сейчас письмо Тургенева из-за границы, которое он получил три года назад:

«Ты не поверишь, как часто и с каким сердечным участием я вспоминал о тебе, как глубоко сочувствовал жестокому горю, тебя поразившему. Оно так велико, что и коснуться до него нельзя никаким утешением, никаким словом: весь вопрос в том, что надобно, однако, жить, пока дышишь; в особенности надо жить тому, которого так любят, как любят тебя все те, которые тебя знают...

Будь верен, что никто не принимает живейшего участия в твоей судьбе, чем я. Будь здоров и не давай жизненной ноше раздавить тебя».

Придёт время, и Полонский признается Тургеневу: «Я много-много тебе обязан за нравственную поддержку – мне кажется иногда, что, не будь ты моим другом, я давно бы погиб».

Теперь же, рассказывая Марии Фёдоровне о давней дружбе с Тургеневым, Полонский с глубокой искренностью и убеждённостью произнёс:

   – Он человек доброго сердца.

   – И я так думаю об Иване Сергеевиче, – подхватила Мари. – Ради Бога, не смейтесь надо мной, но Тургенева особенно люблю за то, что он так же искренен и добр в своих книгах, как в жизни. Он вывел в своих повестях таких людей, с которых хочется брать пример... Мне даже порой кажется, что Иван Сергеевич как бы подслушал мои собственные мысли и рассказал о них в своих сочинениях.

Мари вновь покраснела и опустила голову.

   – Я знаю, – произнесла она, – может быть, об этом нескромно говорить, но ведь жизнь Лизы Калитиной из «Дворянского гнезда» или Елены Стаховой из «Накануне» иногда мне очень напоминает мою собственную. В одном лишь разница: они знали, как надо жить и что делать, а я пока не ведаю. Хочу что-то свершить очень важное, нужное людям и ума не приложу, как поступить... Вы не смеётесь надо мной, Яков Петрович?

   – Мария Фёдоровна, вы самый чудесный, самый замечательный человек, которого я знаю! – с волнением произнёс Полонский. – И если бы я только мог...

Яков Петрович глубоко вздохнул и встал с кресла. Он медленно двинулся к стене, снова стал в своей мечтательной позе, потом возвратился к столу и, взяв руку Марии Фёдоровны в свою, открыто посмотрел ей в глаза:

   – Если бы вы только знали, как я хотел бы вам помочь!..

Полонского взволновал этот вечер. Вот уже три года он был близок с семьёй Тютчевых, часто бывал у них на Невском. Обедал, приходил к чаю, читал в присутствии Фёдора Ивановича, Майкова и других общих знакомых свои стихи, восторгался произведениями друзей. Выдавались и такие дни, когда Яков Петрович проводил целые вечера в обществе Марии Фёдоровны. Однако, наверное, впервые здесь, в Овстуге, он задумался и над её жизнью, и над тем, как он сам относится к этой милой, умной и необычной девушке.

Что он знал о ней до сих пор? Мила, красива и женственна. Ей двадцать три года. Дома ведёт жизнь полузатворницы: то занята вышиванием, то шитьём, то переписыванием сочинений отца или школьных уроков братьев Димы и Вани. И это в семье, глава которой постоянно вращается в свете! Мари же выезжает к знакомым редко и каждый раз признается, что идёт словно на муку. И всегда после званого вечера жалуется: «Скука адская». А старшие сёстры – Анна, Дарья, Екатерина? Все трое закончили институт благородных девиц. Анна и Дарья – фрейлины императорского двора, которым завидуют все знакомые. И только Мари равнодушна к их карьере. Она – единственная в семье, получившая домашнее воспитание и образование.

Признание Мари поразило Полонского. Так вот она в чём искала идеал жизни – в следовании тургеневским героиням! Не надумано ли это?

Нет, Мария Фёдоровна права: её жизнь и в самом деле походила на судьбу героинь, которых создал Тургенев. И Ласунская, и Калитина, и Елена Стахова вот так же были в юности замкнуты в кругу семьи, казалось бы, изолированы от внешней жизни. Но там, в семье, они получили представление о долге и о подлинной нравственности.

Строго говоря, круг семьи для Мари сводился к влиянию матери. С детских лет под руководством Эрнестины Фёдоровны Мари научилась отлично рукодельничать, вместе они читали любимые книги; и потому вечера, проведённые дома, не казались скучными и унылыми. Наоборот, общение матери и дочери стало потребностью для обеих, сблизило и связало их.

В большой петербургской квартире Эрнестина Фёдоровна и дочь одинаково чувствовали себя неуютно, и казалось, что зима, которую они проводили в городе, была им в тягость. Зато с весной мать и дочь словно преображались. Наступала пора, когда они уезжали в Овстуг. И здесь, в глуши, они чувствовали себя на редкость привольно.

Выпадали годы, когда они, уехав из Петербурга ранней весной, оставались в селе на всю зиму. Деревенская тишь когда-то нравилась и Анне. Став уже фрейлиной при дворе, Анна не раз будет вспоминать сельские вечера, тосковать по лесам и долам любимого Брянского уезда. Но со временем эта привязанность у неё пройдёт, затмится той новой жизнью, которая станет её главным предназначением. А может, и привязанность эта была у Анны случайной? Видели ли вы когда-нибудь берёзку, которая невесть как угнездилась и растёт на высокой каменной стене? Со стороны кажется, что выдастся мощное дерево. Но только корни у той берёзки чуть зацепились за горстку земли, что нанесло на каменья ветром. Дунет он посильнее – и сметёт то деревце...

Полонский прожил в Овстуге всего несколько дней, но, однако, успел приметить, как глубоко привязана к этой своей малой родине Мари. Здесь был её мир. К ней постоянно приходили крестьянские женщины с просьбами и советами, и с каждой она терпеливо подолгу разговаривала. Вместе с управляющим имением ходила на сахарный завод, который решено было перестроить, и там выслушивала разговоры о том, как эту перестройку сделать лучше. А то ещё рассвет не окрасил неба, а она, надев подаренное ей крестьянками холщовое платье, обувшись в простые деревенские лапотки, спешила в лес и уже к утреннему чаю возвращалась с полным лукошком белых, ещё хранивших следы студёной росы грибов.

   – Ау, Мария Фёдоровна! – кричали ей крестьянские девушки, провожая до дома. – Как-нибудь днями, если будет охота, в дальнюю рощу пойдёмте. Там маслята – один к одному...

И этот визит к больной Матрёне, которому был свидетель Яков Петрович... Нет, всё это было естественно, без рисовки и совсем уж не похоже на поведение дворянских, да ещё столичных, барышень.

Яков Петрович вспомнил слова Тургенева из «Дворянского гнезда», которые тот сказал о своей героине Лизе Калитиной: «Ей было по душе с русскими людьми; русский склад ума её радовал; она, не чинясь, по целым часам беседовала со старостой материнского имения... и беседовала с ним, как с ровней, без всякого барского снисхождения...»

Разве нельзя отнести эти слова к Мари?

«Да право, не списал ли многое Иван Сергеевич с Марии Фёдоровны? – вдруг подумал Полонский. – Ведь не раз виделся с нею писатель, и его наблюдательности не могла не коснуться эта чистая и светлая натура».

Полонский теперь твёрдо решил для себя, что жизнь одарила его встречей с человеком, о котором совсем недавно он, вероятно, не смог бы мечтать.

Яков Петрович оторвался от рисунка, который он выводил в альбоме, и обратился к Мари, сидевшей рядом за пяльцами:

   – Вы на редкость добры, Мария Фёдоровна. А это – счастье и для вас, и для...

Он не договорил, боясь выдать охватившие его чувства. Он вдруг поймал себя на мысли, что готов тотчас предложить руку и сердце, просить Марию Фёдоровну стать его подругой, но что-то остановило его. Чего она хочет добиться в жизни, к чему стремится? С одной стороны, вроде бы семейный круг, в котором она живёт, её, наверное, вполне устраивает. Иначе она выбрала бы для себя иной, более блистательный, светский образ жизни. Ведь младшую дочь Тютчева знают при дворе, сам император не раз справлялся о ней через Анну и отца. Однако вместо дворцовых балов – затворничество, вместо царскосельских парков – забытый Богом Овстуг. Но тогда как понять её слова о том, что она не знает, к чему приложить свои силы?

   – Вы говорите о доброте, – неожиданно прервала Мари мысли Полонского. – Однако просто быть доброю – мало. Помните, как думает об этом у Тургенева Елена Стахова? «О, если бы кто-нибудь мне сказал: вот что ты должна делать! Быть доброю – этого мало; делать добро... да; это главное в жизни...»

И снова Мари повторила уже высказанную сегодня мысль:

   – Елена Стахова в конце концов узнала, что она должна делать. Она полюбила и поняла, что вместе со своим избранником пойдёт на подвиг, не пожалеет своей жизни ради того дела, которого ждут другие...

«Нет, нет, – подумал Полонский, – сейчас объяснение невозможно».

Что, в самом деле, он готов предложить этой девушке, чем сможет подкрепить свои слова о том, что был бы счастлив помочь определить цель её жизни! А какая она, собственная цель его жизни! Стать известным на всю Россию? Так его стихи уже и сейчас читает молодёжь, его романсы распевает Россия. Но вот он, уже сорокачетырёхлетний человек, так и не свивший до сих пор прочного гнезда, должен начинать свою жизнь как бы заново.

«Надо подождать, надо всё обдумать и взвесить...» – решил Полонский.

Пролетели десять дней – сладостных и одновременно мучительных.

Полонский начал в Овстуге свою новую драматическую поэму «Разлад». Начал как поэтический отклик на недавнее январское восстание в Варшаве. Но главная мысль, которая занимала его, была любовь. Любовь молодой польки и русского офицера.

А как бы он хотел, чтобы объяснились в любви не люди, которых он создал силою своего поэтического воображения, а он и та, без которой, как ему казалось, он не мог теперь жить!

Уже в Петербурге, навещая Тютчевых, Яков Петрович старался остаться наедине с Мари, читал ей новые стихи, рисовал узоры для вышивания – и вздыхал...

В самые первые дни нового, 1864 года он подарил Мари картину. Написал он её по этюдам, сделанным ещё в Швейцарии. Мари тоже преподнесла ему подарок – связанный ею красивый кошелёк.

Казалось, всё шло к тому, чтобы наконец-то объясниться.

Впрочем, Яков Петрович пусть не прямо, но уже не раз высказывал свои чувства, намекая на возможную близость. Но Мария Фёдоровна не поддерживала этих разговоров, хотя по-прежнему дружески и с сочувствием относилась к нему. И Полонский терялся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю