355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Когинов » Страсть тайная. Тютчев » Текст книги (страница 28)
Страсть тайная. Тютчев
  • Текст добавлен: 30 апреля 2017, 02:00

Текст книги "Страсть тайная. Тютчев"


Автор книги: Юрий Когинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)

27

Сквозь ажурную листву деревьев проступили очертания усадьбы. Показался светлый, из крупного кирпича дом.

Уютный мезонин, у дверей шесть колонн. Слева от дома – флигель, ещё левее – красной кирпичной кладки церковь. А за нею многочисленные хозяйственные постройки. Всё с самого детства знакомое, родное.

Иван Тютчев спрыгнул с коляски, пошёл пешком.

«Неужто и этому старому гнезду скоро придёт конец? – тревожно шевельнулась мысль. – Объявится какой-нибудь купец-самородок, снесёт всё и поставит в нашем старом парке свой затейливый терем. Что ж, наверное, такова жизнь: ничто не стоит на месте, всему приходит свой черёд. Вскоре, видимо, и я перелечу в новое гнездо...»

Чёрная тучка, вот-вот грозившая навлечь тень, омрачить раздумья Ивана, внезапно растаяла и улетучилась. Снова радостной и безмятежной предстала перед ним и его настоящая и будущая жизнь.

«Что это я готов был приуныть? – подумал он. – Нет никаких оснований для огорчений. Наоборот, на душе у меня никогда не было так светло и отрадно. Ведь есть Ольга, которую я люблю. Ах, неужели и у меня будет своё милое счастье – свой дом, семья, ненаглядная и любимая жена?..»

Неделю назад Иван побывал в Муранове, подмосковном имении давнего друга своего отца – Николая Васильевича Путяты. Там он провёл несколько удивительных дней в обществе дочери Николая Васильевича – Ольги. Теперь она его невеста. Отец с благосклонностью отнёсся к выбору сына. Он даже высказал мысль, что предстоящий союз достойно закрепит давнюю, более нежели двадцатилетнюю его дружбу с любезным другом Путятой. Познакомились они ещё в ту пору, когда вместе начинали сотрудничать в московских журналах. И вот теперь оба семейства смогут соединиться. Как Ивану хотелось, чтобы его намерение одобрили и мама, и милая Мари!..

«Только бы у них всё было благополучно: никто не болел, все были бы счастливы и довольны, как теперь я сам...»

Иван нашёл всех своих в парке. Мама с горничной за столом перебирали грибы, только что принесённые из леса, Николай Алексеевич читал книжку под старой липой. Мари была в беседке, да не одна, в окружении десятка деревенских мальчишек и девчонок. На столике – буквари, грифельные доски и даже школьный глобус.

   – Ванюша приехал! – поднялась мама.

И тут же Мари, отложив грифельную доску, бросилась навстречу брату.

После того как Ивана накормили с дороги, порасспросили обо всех новостях, в том числе и об его поездке в Мураново и знакомстве с Ольгой Путята, чему особенно обрадовалась Мари, брат и сестра уединились в голубой гостиной. Иван бросил взгляд на школьные принадлежности, которые принесла сестра из беседки, и, вспомнив, как она помогала ему и Диме писать сочинения, готовить домашние уроки, с нескрываемым восхищением произнёс:

   – Ты прирождённая учительница, Мари!

   – Учительница не учительница, – улыбнулась она, – а видишь, стараюсь. – И уже серьёзно: – Ты вот ехал сюда, смотрел вокруг. Заметил, что происходит? Какой-то хаос. Если верить папа, то ли всё распадается, то ли готовится что-то новое, как перед первым днём творения.

   – Мари, я сам об этом подумал, – отозвался Иван и тут же рассказал о своей встрече с Губониным.

   – Россия становится на новый, невиданный путь, – заключил Иван. – Признаки этого – те же железные дороги и появление настоящих промышленных людей, истинных русских самородков. И Аксаков так считает. Ты читала, что он пишет в своей газете? Он убеждён: «Всякая верста железной дороги просветительнее тысячи казённых учреждений и благотворительнее целого свода законов». Каково, а?

Мари нахмурилась.

   – Извини, Ванюша, но я не разделяю ни твоего восторга, ни убеждений Аксакова. Слов нет, железные дороги нужны. И хорошо, что в России появляются свои самородки-промышленники. Однако в народе в это же самое время погибают сотни и тысячи других самородков – Ломоносовых, Державиных, Пушкиных, Тургеневых... Погибают ещё в младенчестве от голода и болезней. Вот в чём всё дело. И от этой гибели их, увы, Губонины не спасают.

   – Позволь заметить тебе, – возразил Иван, – что если Губонины, как ты выразилась, не спасают Ломоносовых, то они и не мешают их появлению.

   – Как раз и мешают! – убеждённо высказалась Мари. – Промышленники ещё более осложняют и калечат народную жизнь. Я ведь, представь, тоже говорила с твоим кумиром из Гостиловки...

Произошло это совсем негаданно.

Несколько дней назад, как только Бирилёв оправился от жестокого приступа, Мари предложила ему проехать к Десне. Хотелось, чтобы и муж, и она сама после всего, что они пережили, быстрее отошли от тяжёлых воспоминаний. Но была у неё и иная цель для того, чтобы поехать в Гостиловку. Узнала, что Демьяну Артюхову, отцу Ванюшки с Поповой слободы, которого она учила грамоте, приказчики Губонина не выплатили заработанные одиннадцать рублей, и решила непременно выяснить, почему так случилось. Артюхов с зимы подрядился отвозить с лесосеки древесину, но к весне вернулся домой: умерла малолетняя дочь да приболела жена. А ему ничего не заплатили из того, что заработал.

Не думала Мари встречаться с самим Губониным, но случай свёл их. Перед самым поворотом к Гостиловке, у Летошников увидели лихо мчавшуюся тройку. Кучер осадил коней перед коляской Бирилёвых, и человек в белой поддёвке, слегка приподняв картуз, поздоровался.

   – Владельцы Овстуга? – осведомился человек, в котором Мари, как и Иван, сразу признала купца, встреченного под Рославлем. – А я как раз прослышал, что ваш родитель, тайный советник Фёдор Иванович Тютчев, намерен был продать моему соседу, заводчику Сергею Ивановичу Мальцову, лесок...

   – С Сергеем Ивановичем у нас договор: он арендует наш сахарный завод, – резко ответила Мари, решив сразу приступить к своему делу.

   – Хм, арендатор... Только дела-то его сейчас плохи: с его стекольных заводов людишки бегут, ему не до приобретений... Так вот я и прикинул, если, конечно, Фёдор Иванович не передумал, самому прикупить ваш лесок. О цене не извольте беспокоиться. Губонин не обманет! Да и хорошую плату определю – понимаю ведь, не по прихоти лишаетесь дедовских рощ, нуждишка – она не тётка родная.

Мари нетерпеливо перебирала в руках зонтик.

Вот, оказывается, кто перед нею – сам владелец почти всех Брянских лесов! Теперь тянется и к их овстугским лесным дачам.

   – Дождитесь папа. Он обещал скоро быть, – стараясь сдержать себя, произнесла Мари. – О лесе надо говорить с ним. Однако я не уверена, решится ли он продать его вам. – И тут же перевела разговор – спросила о деле Демьяна Артюхова. Законно ли его лишили заработка?

Разумеется, Губонин ни о каком Демьяне и слыхом не слыхивал. Но он определённо сказал, что работника лишили денег на законном основании: договор был на весь срок, а мужик его нарушил.

   – Посудите, сударыня, сами, – усмехнулся Пётр Ионыч, – ежели бы я, например, взял подряд, а сам – в кусты? С меня бы десять шкур изволили б содрать.

Мари рассказала о бедственном положении артюховской семьи, о том, что теперь у них и урожая нет.

   – Ну-с, – развёл руками Губонин, – за это, простите, я не ответчик. Придёт ко мне сам, целковый на бедность дам. Войду в положение, и то из уважения к вашим хлопотам. А так, чтобы нарушать закон, потворствовать каждому, кто сегодня – у меня, завтра – дома, такого не будет. Вон, к Губонину очередь стоит – на любые работы согласны! Так что внакладе я не останусь: ушёл Демьян, а на его место, глядишь, уже Касьян...

Губонин вновь приподнял картуз и ткнул кучера в спину. Тройка рванула так, что искры полетели из-под ошиненных железом колёс...

Сейчас в разговоре с братом Мари вспомнила эту встречу и убеждённо повторила:

   – Настоящий волк твой Губонин, и от него, как от недородов, болезней и других напастей, надо спасать людей... Между прочим, тебе, правоведу, придётся не раз защищать интересы народа, если ты хочешь служить по совести. Знаешь, о многом я здесь успела подумать, были причины... Но это как-нибудь в другой раз, потом...

28

В середине августа 1867 года в Овстуг пришло письмо Тютчева. В нём он сообщал о том, что был на праздновании пятидесятилетней деятельности московского митрополита Филарета. Фёдор Иванович отдавал должное личности человека, на его взгляд, исполненной огромной нравственной силы.

Тогда же в селе получили по почте и очередной номер газеты «Москва», издававшейся Аксаковым. Иван Сергеевич хотя и приветствовал юбиляра как хранителя первородных истоков православия, но оставлял за историей право выносить окончательную оценку деятельности этого столпа церкви.

По прочтении статьи Мари написала отцу:

«...Вчера вечером я получила «Москву» от 5-го числа, Аксаков прав, предоставляя Богу и истории судить о достоинствах этого патриарха. Я сама расположена чтить его в молчании, но не мог ли бы он сделать что-нибудь для духовенства, а именно для деревенского духовенства? Деморализация увеличивается с каждым годом. Здесь нет больше ни одного священника, который не проводил бы три четверти своего времени в пьянстве, наш (увы!) в том числе. Мне его очень жалко, ибо в результате одиночества, скуки и нужды дошёл он до состояния такого отупения... Никогда ещё народ и духовенство не представали передо мной в таком безобразном свете; спрашиваешь себя, как и чем это кончится? Суждено ли им, подобно Навуходоносору, стать животными в полном смысле слова, или же произойдёт благоприятный кризис, ибо предоставленные самим себе пастыри и овцы с каждым годом становятся всё более отталкивающими...»

Всё, что Мари успела узнать в своём Овстуге, встало у неё перед глазами. Маленький гробик, который выносят из церкви, и пьяный поп, даже в скорбный час не стыдящийся своего скотского состояния... поп, сонно рыгающий за столом, и мальчонки, забившиеся в угол, пугливо склонившиеся над книжками, в которых они не разбирают слова... Богослужение в престольный праздник – и пьяная удаль, завершающаяся звериной жестокостью...

А непролазные бедность и нужда, рядом с которыми – алчные, сальные рыла губонинских подрядчиков-обирал?.. Перед кем отвести душу, кому поверить безысходную печаль? Тому же отцу Алексею, который хуже животного?.. Заколдованный круг, откуда многие не находят выхода, опускаются сами и тянут за собой в нравственную пропасть остальных...

Перо на мгновение зависает над бумагой и решительно выводит заключительные слова:

«Впрочем, может быть, это – особенность, присущая Брянскому уезду, и к тому же – «в Россию можно только верить...».

Совсем недавно написал Тютчев стихи, которые ещё не появились в печати:


 
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать —
В Россию можно только верить.
 

Строчки, чеканные, как металл. В них и спрессованная слава веков, и взлёт к грядущему.

И в них – чувство родины, которое выражается не напоказ, а таится в святая святых...

Но человек, который создал эти стихи, ещё создал и её, свою дочь. Дочь, наделённую такого же склада умом, как у него самого. Пусть не той силы, но той же самой природы, склонной к беспощадному анализу. И ум этот не может, продолжая спор, начатый два года назад, здесь, в Овстуге, не спросить прямо: «в Россию можно только верить»?

Не часто обращалась Мари к отцу со своими жалобами. Не хотела тревожить бедами. К тому же она, столкнувшись с собственными несчастьями, решила оберегать от них близких. Но тут речь шла не о её личном горе. Потому она и отважилась написать отцу, в начале письма сразу же оговорив, что и её здоровье, и здоровье Николая Алексеевича сейчас хорошее и что в этом смысле опасений для тревог пока нет.

Ответ пришёл вскоре, в общем письме Эрнестине Фёдоровне и Мари:

«Обращаюсь теперь к тебе, моя милая Мари, чтобы поблагодарить тебя за письмо, несколько успокоившее и очень заинтересовавшее меня. Что касается моих опасений, которые могли бы быть устранены лишь личным присутствием, отсылаю тебя к тому, что я только что написал мама, умоляя тебя никогда ничего не скрывать от меня под предлогом оберегания моих нервов, не стоящих того, чтобы о них заботились, да к тому же ничто не могло бы лучше успокоить и наладить их, как полная уверенность в том, что я точно осведомлен...»

Неужели знает о том, что случилось тогда на берегу Овстуженки, что могло там произойти? Тот день, конечно, был потрясением для мама, хотя она, как всегда, не выдала своей тревоги. Но, видно, дала понять папа... Не отсюда ли его опасения и настоятельная просьба никогда ничего не скрывать? Впрочем, озабоченность папа – теперь постоянное его состояние... Однако надо читать дальше.

«Что касается подробностей, которые ты сообщаешь мне относительно того, что происходит у тебя на глазах, то твоё свидетельство представляет для меня такую цену, что я хочу сообщить эту часть твоего письма Аксакову для его личного сведения.

Увы! Ничто не позволяет думать, чтобы факты, отмечаемые тобою в Брянском уезде, являлись исключением. Разложение повсюду. Мы двигаемся к пропасти не от излишней пылкости, а просто по нерадению. В правительственных сферах бессознательность и отсутствие совести достигли таких размеров, что этого нельзя постичь, не убедившись воочию. По словам людей наиболее осведомленных, благодаря нелепым переговорам о последнем займе, постыдным образом потерпевшим неудачу, банкротство возможно более чем когда-либо и станет неминуемым в тот день, когда мы будем призваны подать признак жизни. И тем не менее, даже ввиду подобного положения вещей, произвол, как и прежде, даёт себе полную волю. Вчера я узнал от Мельникова подробность, поистине ошеломляющую. Во время последнего путешествия императрицы ей предстояло проехать на лошадях триста пятьдесят вёрст между двумя железными дорогами, причём на каждый перегон требовалось двести лошадей, которых пришлось пригнать за несколько сот вёрст и содержать в течение недель в местности, лишённой всего и куда надо всё доставлять. Ну так вот, знаешь ли, во что обошлось государству это расстояние в триста пятьдесят вёрст? В сущую безделицу: полмиллиона[1]1
  Так выделено автором (Прим. bookdesigner’a).


[Закрыть]
рублей! Это баснословно, и, конечно, я никогда не счёл бы это возможным, если бы цифра не была засвидетельствована мне таким человеком, как Мельников, который узнал об этом от одесского генерал-губернатора.

Вот когда можно сказать вместе с Гамлетом: что-то прогнило в королевстве датском...

Тысячу дружеских приветствий твоему милейшему мужу».

Итак, разложение повсюду – и там, на самой вершине власти, и здесь, в Овстуге. Всего один случай, о котором рассказал министр путей сообщения Павел Петрович Мельников, а сколько подобных историй происходит из года в год! Да, прогнило что-то в королевстве...

Но есть ли здесь ответ, что делать ей, Мари? Он не прямой, но есть: если отец и дочь одинаково осуждают мерзости, значит, они не с теми, кто эти мерзости творит. А если не с теми – против них. И верит: дочь решит сама, как ей поступать.

Он даже как бы одобряет её: «твоё свидетельство представляет для меня такую цену, что я хочу сообщить эту часть твоего письма Аксакову». Не игнорирует несчастий, которые происходят в Овстуге, не ставит их искоренение в зависимость от глобальных нравственных проблем, убеждён, что их надо сделать достоянием общественности через издания Аксакова.

Заметно отходит Тютчев от былых славянофильских убеждений. Точнее, как и Аксаков, веру во всесильный, как казалось раньше, единый народный дух, который одинаково должен оздоровить верхи и низы, меняет на трезвый анализ происходящего и в верхах, и в низах.

Но всё ещё живёт убеждённость: вот если бы там, наверху, сидели нравственно сильные личности, не было бы мерзости в народной жизни!

И – пример, в который хочется верить: Филарет, исполненный нравственной силы...

Впрочем, мало Мари такого ответа. Ей важно знать, что делать самой.

Однако подобного вопроса и не содержит её письмо к отцу. Не содержит потому, что она всё за себя уже решила сама.

29

Иван засобирался в Смоленск: пришло письмо, что там открылось место по службе. Ехать решил на следующий день, рано утром.

После вечернего чая брат и сестра вышли в сад. Августовские сумерки быстро густели, воздух остывал, но среди деревьев ещё сохранялось тепло. Мари и Иван шли рядом.

   – Какой ты молодец, Ванюша! – Мари взяла брата под руку. – Ты будешь служить в суде, каждый день заботиться о том, чтобы ограждать людей от несправедливости. Это ведь так важно – защищать правду! Право, я завидую тебе!

Иван остановился.

   – Мари, но ведь ты сама немало делаешь нужного людям. Взять хотя бы Николая. Я знаю, как тебе нелегко, мучительно нелегко. Однако если бы не твоё участие, твоя помощь...

«Сказать ему или не сказать? – заколебалась Мари. – Об этом я ещё не говорила даже с Николенькой и мама. Не надо торопить события. Однако Ванюша меня поймёт более других – он сам только начинает служить добру. К тому же завтра он уедет и я его, наверное, не скоро увижу. А это так важно для меня – почувствовать его поддержку...»

   – Ванюша, – решилась она, – ты не будешь смеяться надо мной? Я скажу пока тебе одному: я решила изучить медицину. Знать её так, чтобы помогать не одному Николеньке, но всем, кому это будет нужно.

В доме зажгли лампы и свечи. На песчаные дорожки легли полосы света из окон, блёстками вспыхнули листья деревьев аллеи. Лицо брата, освещённое из окна, было хорошо видно Мари. Она заметила, как оно вдруг стало напряжённо-серьёзным, а затем словно озарилось не светом со стороны, а как бы осветилось изнутри.

   – Мари, родная моя! – Иван взял руку сестры и горячо её пожал. – Я знаю: ты самая умная, добрая и самая храбрая из тех, кого я встречал на земле. Только... Только ты ведь знаешь: в России женщин не готовят на врачей, их не обучают ни в университетах, ни в училищах.

   – Я об этом знаю. Но мне обещал свою помощь Боткин.

После визита Бирилёвых Сергей Петрович Боткин сразу же понял, что перед ним сложный и тяжёлый случай. Ещё на театре военных действий в Крыму, в самом начале своей врачебной практики, он встретился с десятками офицеров и солдат, у которых пулей или осколком оказалась нарушена мозговая деятельность. Многие из них сразу же становились инвалидами, у других парализация на время отходила, чтобы через какое-то время навалиться вновь. Но случалось и так, как произошло с Бирилёвым, – последствия контузии в голову обнаруживались спустя несколько лет после войны. Болезнь давала о себе знать сначала головными болями, затем прогрессировала и, выражаясь с каждым разом во всё более тяжёлых приступах, приводила к постоянному параличу, а чаще – к смерти.

Однако строгих закономерностей в течении болезни не было. Её проявление, а главное, конечный исход зависели и от того, на какой стадии болезнь эта обнаружена, и от интенсивности лечения, и – главное – от характера нарушения самой мозговой деятельности.

Как определил Боткин, рецидив контузии у Бирилёва был обнаружен, вероятно, в самой начальной стадии, и вследствие этого своевременно было назначено лечение. Но, насколько серьёзна и опасна причина самой болезни, иными словами, как глубоко поражены сосуды мозга и нервная система, – решить всё это могло лишь время.

Сергей Петрович не просто из вежливости, вернее, из врачебной этики в первый же день уверенно сказал Марии Фёдоровне, что он не намерен отдавать болезни такого человека, как Николай Алексеевич. Но в то же самое время, исходя из этой же самой врачебной этики, он всё же скрыл тогда от неё действительные размеры опасности, которые могут угрожать больному.

У Сергея Петровича, искусного врача и сердечного человека, было правило: никогда не волновать больных и их родственников. Он убеждённо полагал, что покой, уверенность в лучшем исходе – такой же, если подчас не лучший союзник для больного, чем сама медицина. Кроме того, по-человечески Сергей Петрович опасался за Марию Фёдоровну. Диагноз болезни и её возможные последствия, полагал врач, могут быть тяжело ею восприняты.

В мужестве своего пациента Боткин не ошибся. Он с восхищением отмечал, как Николай Алексеевич боролся с болезнью. Вот третьего или четвёртого дня он ещё едва был способен пошевелить рукой или ногой, но, встав с постели, тут же начинал заниматься гимнастикой или садился в седло. Массажи, ванны, все другие возможные способы восстановления двигательных функций Бирилёв принимал как первейшую необходимость, и они, эти способы лечения, вместе с его волей к выздоровлению подчас заметно влияли на ход болезни, приостанавливали её.

Однако что более всего поразило и несказанно восхитило Сергея Петровича, это поведение Марии Фёдоровны. Врач убедился не только в стойкости и твёрдости её характера, в способности, не опуская рук, ухаживать за больным мужем, но и отметил редкое умение так выполнять все его предписания, как это мог бы делать человек, специально подготовленный.

Такие качества он уже однажды наблюдал в Крыму у медицинских сестёр – сподвижниц Пирогова. Русские женщины, отправившиеся в осаждённый Севастополь, показали, как много они способны сделать для помощи раненым солдатам и офицерам. Они работали на перевязочных пунктах, в операционных, выносили на себе раненых с поля боя. И всё это под огнём неприятеля, в самом пекле.

Не случайно тогда вся Россия, наряду с самими героями беспримерной обороны, воздавала должное этим спокойным, исполненным сострадания и одновременно волевым женщинам. Образ сестры милосердия в коричневом строгом платье с белыми накрахмаленными обшлагами, в ярко-белой и тоже накрахмаленной шапочке стал известен многим русским людям.

«Большая, высокая тёмная зала – освещённая только четырьмя или пятью свечами, с которыми доктора подходили осматривать раненых, – была буквально полна... Сёстры, с спокойными лицами и с выражением не того пустого женского болезненно-слёзного сострадания, а деятельного практического участия, то там, то сям, шагая через раненых, с лекарством, с водой, бинтами, корпией, мелькали между окровавленными шинелями и рубахами...»

Так сдержанно, просто, до какой-то степени даже обыденно описал многотрудный подвиг сестёр милосердия очевидец и сам участник Севастопольской обороны Лев Николаевич Толстой.

Наблюдая за Марией Фёдоровной, Сергей Петрович невольно сравнивал её с сёстрами милосердия из Крестовоздвиженской общины, которую в тяжёлую для России пору создал Николай Иванович Пирогов.

   – У вас золотое сердце и золотые руки, милейшая Мария Фёдоровна. Я бы почёл за огромное счастье видеть вас среди своих самых первых помощников, – сказал однажды Боткин.

Он только что осмотрел Николая Алексеевича в его кабинете, в квартире Тютчевых на Невском проспекте, и был ещё под впечатлением того, как вела себя Мария Фёдоровна. Она спокойно, со знанием дела, помогла врачу обследовать мужа, сама приготовила лекарства и дала их больному, предложила испробовать именно те процедуры, которые, по её наблюдениям, благотворно отразились на лечении.

Они прошли в красную гостиную, и Сергей Петрович, сев напротив Марии Фёдоровны, ещё раз повторил:

   – В вас – редкий талант, столь необходимый каждому, кто имеет честь принадлежать к медицинскому персоналу.

   – За чем же дело, Сергей Петрович? Признаться, я и сама собиралась заговорить с вами об этом предмете...

Боткин поднялся с кресла.

   – Как это непостижимо, Мария Фёдоровна, – меряя быстрыми шагами гостиную, заговорил Боткин. – Представьте, умные, самоотверженные русские женщины вынуждены ехать в Женеву, в Германию, чтобы выучиться и стать врачами, у нас же для них закрыты двери университетов и клиник! Но ведь именно наши соотечественницы первыми в мире доказали на Крымской войне, на что способны женщины, если им дать образование!..

   – Да, муж не раз говорил мне, как деятельны и умелы были наши сёстры милосердия в Севастополе. Неужто их пример не вразумил тех, от кого зависит развитие нашей общественной жизни? Ведь беда, отчаянная беда в деревнях – нет врачей, фельдшеров, медицинских сестёр на целые уезды! И какое это горе, когда, сострадая, не можешь помочь ни старым, ни малым... взять хотя бы наш Овстуг...

Боткин подошёл к камину, опустился в кресло.

   – Пирогов... Знаменитый, великий Пирогов, который создал первую общину сестёр милосердия и вместе с сёстрами в корне изменил всю постановку врачебного дела, сейчас в отставке. Да-с, устал бороться с чиновниками, тупицами, казнокрадами...

Мари внимательно слушала Сергея Петровича. Она и сама не раз уже думала о той несправедливости, которая лишает женщину настоящего, деятельного участия во многих важных делах.

С тех самых пор, как Сергей Петрович стал постоянно бывать в доме Тютчева, встречаться со всеми его обитателями и, конечно, с Фёдором Ивановичем, он понял, что здесь можно обо всём говорить честно и откровенно.

   – Да-с, – милейшая Мария Фёдоровна, – произнёс Боткин, – внутреннее устройство нашего отечества желает – увы! – много лучшего. Но если бы мы были бедны по своей человеческой природе, если бы у нас недоставало светлых умов, истинных одарённостей и талантов, в том числе и среди русских женщин!.. Кстати, хочу привести вам слова, которые однажды высказал во дворце наш великий Пирогов, как раз о роли женщин в общественной жизни. Он прямо заявил, основываясь на опыте Севастополя, что женщины не только для ухода за страждущими, но даже в управлении многих общественных учреждений более одарены способностями, нежели некоторые из мужчин. Поэтому, подчеркнул он, сёстрам милосердия надо давать хорошее техническое образование, чтобы они были не православными монахинями, а настоящими помощниками врачей в госпиталях. Представляете, не только на чувствительное женское сердце уповал наш великий хирург, а именно на милосердие, подкреплённое глубокими и основательными профессиональными знаниями!

   – Значит, он настаивал на специальной и постоянной подготовке медицинских сестёр?

   – Совершенно верно, Мария Фёдоровна, – подхватил Сергей Петрович. – Это и есть завет Пирогова, который он передал нам, своим последователям и ученикам. Сейчас со мной в клинике работает Елизавета Петровна Карцева. Она одна из севастопольских сестёр, и я непременно познакомлю вас с этой изумительной женщиной. Так вот, имея в виду Елизавету Петровну, Пирогов недавно писал, обращаясь к нам, продолжающим его дело...

Сергей Петрович порылся в карманах, вынул сложенный вчетверо листок и, приложив к стёклам очков пенсне, вслух прочёл:

   – «Если община будет наконец введена в военные петербургские госпитали, то я бы советовал поручить их непременно Елизавете Петровне Карцевой, – никому другому... Разве Карцева не общине обязана обнаружением своих достоинств? Не будь общины, личность скрывалась бы в хаосе общества... Мне кажется, что при настоящем развитии общины вам бы можно было учредить хоть для 3-х, для 4-х сестёр искус, да порядочный, чтобы испытать, не удастся ли образовать ещё две, три замечательные личности. Неужели в целом русском царстве не найдётся двух или трёх, которые бы со славой выдержали трудное испытание, в которых бы не запала мысль о высокости долга и цели, в которых бы не пробудилось сознание, что можно жить и другой жизнью, не похожею на ежедневную? Я всё ещё не потерял эту веру...»

«Высокость долга и цели... – повторила про себя Мари слова Пирогова. – Значит, это возможно – испытать себя, жить жизнью, не похожей на ежедневную, а именно той, которая постоянно нужна другим?»

   – Если я правильно вас поняла, дорогой Сергей Петрович, вы намерены создать новую общину медицинских сестёр?

   – Льщу себя этой великой надеждой. И вы, милейшая Мария Фёдоровна, если не возражаете, станете одной из первых сестёр. А в будущем – уверен! – получите и отечественный диплом врача. Но чтобы даже открыть общину, надо к этому сделать важные практические шаги. Так что, как говорится, дайте срок...

Разговор с Сергеем Петровичем Боткиным отчётливо возник в памяти Мари здесь, в овстугском саду, по дорожкам которого они вечером прогуливались с братом.

   – Ванюша, я обязательно напишу тебе в Смоленск обо всём, что у меня произойдёт в жизни из того, что я так ожидаю, что должно сбыться непременно, – пообещала Мари.

Они уже подошли к дверям, ведущим в дом, но всё ещё стояли на ступенях, не желая расстаться.

   – Я верю в тебя, Мари. – Брат снова пожал руку сестры, потом обнял её и поцеловал. – И я люблю тебя больше всего на свете! Даже когда мы будем вместе с Ольгой, ты останешься для меня самым дорогим человеком. А Ольга так мила, так очаровательна. Вот увидишь, ты тоже полюбишь её, как люблю её я...

Свет, падавший из окон, отбрасывал длинные тени от деревьев. Там, вдали, у входа в сад, тени густели, наливаясь уже сплошной теменью, и замирали звуки отходившего ко сну села.

Сестре и брату не хотелось уходить. Им сейчас было хорошо вдвоём.

И хорошо им было ещё и оттого, что, оставаясь вдвоём, каждый из них ощущал в себе свою любовь. Ту самую любовь, которая одна на земле только и способна творить добро и счастье.

«Как мне сейчас хорошо, будто в моём сердце поместились все радости и горести мира, всё человеческое счастье и все печали, и я сама точно растворилась в жизни всех живущих на земле – близких и совсем неизвестных мне людей, – неожиданно подумала Мари. – Это, наверное, и есть счастье. Как же у меня светло на душе оттого, что я это теперь чувствую! Должно быть, о таком именно вечере, о такой минуте в человеческой жизни, когда ощущаешь слияние со всей вселенной, и написал когда-то папа...


 
Тени сизые смесились,
Цвет поблекнул, звук уснул —
Жизнь, движенье разрешились
В сумрак зыбкий, в дальний гул...
Мотылька полёт незримый
Слышен в воздухе ночном...
Час тоски невыразимой!..
Всё во мне, и я во всём...
 

Да, да, – снова подумала Мари, – так верно и просто выразил папа мысль, особенно понятную мне теперь: каждому человеку дарована от рождения его собственная жизнь, одна-единственная, но только тогда он почувствует её высшее предназначение, когда через его душу пройдут боли и печали всего сущего на земле...»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю