Текст книги "Страсть тайная. Тютчев"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)
9
Ни долгие пустые дни, ни ещё более длинные, оглушающие непроницаемой немотою ночи не приносили утешения. Фёдор Иванович теперь почти не вставал с дивана, поставленного в гостиной, и лежал на нём, натянув на себя плед.
Вдруг в тишине раздавались его отрывистые, всхлипывающие рыдания, и тогда Эрнестина Фёдоровна или Мари, стараясь не беспокоить, на цыпочках, еле слышно подходили к нему, чтобы знать, не потребуется ли их помощь.
Мари не раз пробовала заговаривать с отцом, но он отвечал односложно и пугал её вдруг прорывающимися уверениями, что он скоро умрёт, что он это чувствует и знает.
Эрнестина Фёдоровна даже и не пыталась обращаться к мужу. Она выполняла все заботы по уходу за ним молча, но с какой-то твёрдой, присущей только ей деловитостью, скорее всего похожей на заведённость.
Она всегда точно и безошибочно угадывала, что хотел бы поесть или попить Фёдор Иванович, какие порошки или микстуры ему в данный момент надобны. И Мари с радостью отмечала, как благодарно всякий раз опускал глаза отец, когда мама подавала ему необходимое, поправляла подушку или соскользнувший плед:
Нет, со стороны мама то были не холодность, не автоматизм, а какое-то ничем не выражаемое внешне, но в то же время глубокое и неподдельное сострадание.
С восхищением наблюдая за мама – стройной, почти хрупкой, удивительно сохранившей изящество в свои пятьдесят четыре года, – Мари впервые, должно быть, ясно осознала в те дни, какой сильной и цельной натурой была её любимая мать. И укреплялось чувство: твёрдость и мужество мама обязательно почувствуются отцом, передадутся ему – и он сумеет перенести страдание и горе.
Однако душевные муки не проходили. Но и затянувшегося прозябания Тютчев долго не мог выносить. На второй или третий день он вдруг вскакивал, просил помочь одеться и выскальзывал из дому. Эрнестина Фёдоровна не провожала его, но, выходя следом, убеждалась, что он шёл ровно и твёрдо и что вряд ли с ним могло вдруг что-то случиться, и возвращалась назад.
Врача она пригласила сразу. Но первый визит его закончился конфузом: доктор пришёл, а больного не оказалось дома. В другой раз врач, всё же осмотрев и обслушав Фёдора Ивановича, заключил, что физическое состояние больного не вызывает опасений.
Как заметила Мари, отец, казалось бы, ни дня не способный прожить вне общества, в Ницце почти никого не принимал и почти ни к кому не ходил сам. Это тревожило Мари и Эрнестину Фёдоровну: нет лучшего средства облегчить горе, как поведать о нём другому человеку. Но с самым близким существом, женой, Тютчев как раз и не мог говорить о предмете своих страданий! Исключалось и сочувствие Мари. Единственной, с кем он был откровенен, была Анна, к которой он всякий раз и спешил, выходя из дому. Ей он изливал своё горе, ничего не скрывая и не утаивая, даже подчас не ища сочувствия, а довольствуясь лишь её терпением и пониманием.
Что-то оттаяло, отошло на душе Фёдора Ивановича, когда объявились князь и княгиня Вяземские.
Высокий, грузноватый, семидесятидвухлетний Пётр Андреевич, державшийся всегда прямо, как бы подчёркивая этим своё аристократическое происхождение, преобразил своим появлением маленькую, не очень удобную квартирку Тютчевых. Оживлённо и любезно он облобызался с Эрнестиной Фёдоровной, галантно поцеловал Мари и с шутливым поклоном потряс руку Тютчеву.
– Душевно рад видеть всё семейство в преотличном настроении и бодром здравии, – перевёл он небольшие светло-серые глаза от столика с лекарствами на лицо Фёдора Ивановича. – И правильно: поскольку на дворе декабрь, нам всем надлежит глядеть маем.
Конечно же Пётр Андреевич был наслышан и о давней тютчевской истории, и о драме, которой она завершилась. Но, прекрасно воспитанный человек, он к друзьям, нуждавшимся в помощи, проявлял завидную чувствительность сердца. И презирал тех, кто испытывал наслаждение от подглядывания за чужими поступками через замочную скважину. Он не раз поговаривал о том, что одна из наиболее прискорбных наклонностей, замечаемых у нас, это наклонность подходить ко всем вопросам с их самой мелочной и гнусной стороны, потребность проникать в хоромы через задний двор, что в тысячу раз хуже невежества.
Сейчас Пётр Андреевич знал, что в доме давних и очень близких его друзей поселилась беда. И потому он, как и его жена Вера Фёдоровна, так же, как и муж, статная и добрая, считали своим первейшим долгом по-дружески, но ненавязчиво помочь Фёдору Ивановичу и Эрнестине Фёдоровне прийти в себя.
– Вы получали наши письма из Карлсбада? А из Карлсруэ, Дрездена, Венеции? – засыпала Вера Фёдоровна вопросами хозяйку дома. – Сознаюсь, путешествие нас утомило, но зато какие впечатления! Пётр Андреевич писал вам, дорогая Эрнестина Фёдоровна, почти каждую неделю. Ах, читали, благодарны? Ну и как показались вам суждения поэта Вяземского по поводу заморских стран?
Дело в том, что Пётр Андреевич постоянно был вынужден лечиться на курортах и потому вместе с женой почти ежегодно выезжал за границу. Но путешествия по странам были и духовной потребностью. Начитанный и высокообразованный человек, Вяземский любовался всюду памятниками старины, посещал библиотеки и университеты, оставляя в своих записных книжках и письмах самым близким друзьям острые и точные наблюдения. Наверное, с середины сороковых годов, когда Тютчевы переселились в Россию, одними из постоянных корреспонденток Вяземского стали Эрнестина Фёдоровна и Анна Фёдоровна Тютчевы. Письма к ним этого тонкого и остроумного литератора могли бы составить чуть ли не целый том.
История российской словесности вряд ли знает ещё одну такую фигуру, как поэт, критик и журналист Вяземский, преломившую в себе черты сразу нескольких литературных эпох. Он начал писать раньше многих из тех, кого мы считаем по праву гордостью нашей отечественной литературы, – даже раньше Пушкина. И без всякой позы посему он величал себя живым памятником русской истории, а Баратынский называл его «звездой разрозненной плеяды».
Впрочем, лучше послушать речь самого Петра Андреевича, произнесённую им в конце 1850 года в Москве, на обеде, данном в его честь. В ней и история, о которой мы сейчас говорим, и один из образчиков его самобытного слога:
«Я старый москвич, и вы во мне видите и приветствуете один из уцелевших обломков старой, то есть допожарной, Москвы... Я был питомцем Карамзина: теснейшие узы родства и сердца связывали меня с ним. У меня в подмосковной, и на глазах моих, написал он несколько томов своего бессмертного творения. Нелединский, Дмитриев также ласкали меня, отроком, в доме отца моего. После, когда я возмужал, они удостаивали меня своей особенной приязни. На дружеских и весёлых пирах обменивались мы с Денисом Давыдовым рифмами и бокалами. Я не дожил ещё до глубокой старости, но грустно уже пережил многих друзей, многие литературные поколения. Пушкин, Баратынский, Языков возросли, созрели, прославились и сошли в могилу при мне. Во мне приветствуете вы старейшего друга нашего первого современного поэта, Жуковского, и другого поэта, ещё живого, но, к сожалению, давно умолкшего, Батюшкова...»
С Тютчевым Вяземский близко сошёлся в середине сороковых годов, и так тесно, что тут же восторженно сообщил об этом в письме Жуковскому, который в ту пору уже жил за границей:
«Одно моё здесь литературное сочувствие и вообще приятное развлечение – это Тютчев, который очень умён, мил, мягок и общежителен в обращении. Трудно теперь найти себе современников: кто слишком стар, кто слишком молод, ни с кем не встречаешься единомыслием и единочувствием».
Вяземский неожиданно для себя открыл в Тютчеве остроумного, меткого на слово и достойного ему собеседника. «Я очень здесь рад Тютчеву, – признавался он в письме уже другому адресату, – Вот тоже прелестный говорун... Разговор его возбуждает вопрос и рождает ответ, а разговор многих других возбуждает молчание. Я часто являюсь в салон с потребностью и желанием говорить, но после двух минут чувствую, как замерзают мои мысли в голове и слова мои в горле... Тютчев... один умеет расшевелить меня и дёргать за язык».
«Львы сезона», «русские европейцы» – так приветствовал Петербург появление в салонах этих двух глубоких, острых и честных в своих взглядах, блистательных современников...
Теперь они вновь сошлись вместе, и уже не в Петербурге, а в Европе.
Конечно же Пётр Андреевич полон впечатлений.
– Как показалась нам на этот раз Венеция? – Вяземский слегка наморщил лоб, точно собираясь с мыслями. – Днём – блистающая в золотой парче солнца, ночью в серебряной парче луны. И не знаешь, в каком наряде Венеция красивее: «Во всех ты, душенька, нарядах хороша!»
И – пошло-поехало. О Париже – столица тишины и благодатного тунеядства, о Дрездене шутливо в том смысле, что с этим городом он уживается, как со старинным приятелем... И всё – изящно, метко, остроумно. И как резюме:
– В общем, Европа – ничего-с!.. Ах, как я люблю это наше простосердечное русское выражение. «Иван, какова погода?» – «Ничего-с!» «Ямщик, какова дорога?» – «Ничего-с!» «Каков ваш барин?» – «Ничего-с!»
– У нас в языке – все крупные ассигнации, до тонкостей и всяких субтильностей мы не охотники. Не ваши ли эти слова, Пётр Андреевич? – поддержал Тютчев.
– Говаривал когда-то. И прибавлял ещё: наш язык – Илья Богатырь, тонких обхождений не ведает.
– Впрочем, и немцы невзыскательны, особенно к шутке, – парировал Фёдор Иванович.
– Да, шутка смешит немца только потому, что она – шутка. А умна ли, смешна, замысловата – до этого ему нет дела...
Мари с благодарностью смотрела на Петра Андреевича, который хоть на какое-то время растопил лёд отчуждённости, возникшей в их доме. И ей, как когда-то в детстве, вдруг захотелось подойти к Петру Андреевичу и с самым искренним чувством расцеловать его.
А ведь была такая радость – непосредственная, чистая, искрящаяся восторгом, когда, давным-давно, Пётр Андреевич посвятил ей шутливые и проникнутые отеческой лаской стихи.
Было это тоже в Европе, в Карлсруэ, 24 декабря 1853 года. Тогда на домашней сцене, в семейном спектакле, тринадцатилетняя Мари играла отставного секунд-майора Карпа Саввича Искрина, героя комедии Шаховского «Своя семья, или Замужняя невеста». Весёлым вышел спектакль и все роли – великолепными. А когда смолкли дружные хлопки взрослых, встал Пётр Андреевич и, обращаясь к смущённой Мари, прочёл тут же сочинённый экспромт:
Любезнейший майор, теперь ты чином мал,
Но потерпи, и будет повышенье:
В глазах твоих читаю уверенье,
что будешь ты, в строю красавиц, генерал.
А в ожидании побед своих и балов,
Учись, трудись и ум, и сердце просвещай,
Чтоб после не попасть, майор мой, невзначай
В разряд безграмотных, хоть видных генералов.
Не забылся «майор», снова припомнился, когда отмечался полувековой юбилей литературной деятельности Вяземского. Мари тогда прочитала стихи, написанные отцом от её имени и обращённые к патриарху русской поэзии:
Когда-то я была майором,
Тому уж много, много лет,
И вы мне в будущем сулили
Блеск генеральских эполет.
В каком теперь служу я чине,
Того не ведаю сама,
Но к вам прошусь я в ординарцы,
Фельдмаршал русского ума.
И вот «фельдмаршал русского ума» снова у них в гостях, и продолжается его словесный диалог с Тютчевым, который ещё трудно, ещё спелёнуто входит в свою роль.
«Какой это подарок всем нам – визит Петра Андреевича! – думала Мари. – Для папа́ в его положении эта встреча так важна, так необходима...»
10
Пёстрый, яркий, набитый двигавшимся взад и вперёд разноязычным людом бульвар закрутил, зачаровал Мари. Она невольно поминутно останавливалась и разглядывала всё, что происходило вокруг неё.
Курортная аристократическая Ницца благодушествовала, наслаждалась жизнью. И – прожигала её.
Вон, привлекая к себе внимание прохожих, медленно прошествовал по тротуару щёголь в просторном чёрном касторовом пальто немецкого покроя и серой мягкой шляпе. Через плечо у него перекинута дорожная замшевая сумка.
Медленно проплыла изящная, как игрушка, двухместная коляска. За её широким окном – старик, должно быть, какой-то важный сановник, закутанный в соболью шубу. А за коляской, звонко цокая копытами, прокатила карета, запряжённая четверней.
И опять напоказ всё, что внутри. Только уже не пассажиры привлекли внимание Мари, а сам экипаж. Снаружи – чёрный блестящий лак, а за окнами кареты богатая тёмно-синяя шёлковая материя, которой обшиты стенки, тонкие голубые шторы и широкая, из нежнейшей белой бараньей шерсти полость.
В людском водовороте прошаркала старая дама, закутанная в тёмный суконный плащ, за ней – дама помоложе в великолепном драповом бурнусе.
В пальто с енотовыми воротниками, будто близнецы, важно прошествовали два господина. И, точно дразня этих надутых, важных гусей, пропорхнули с хохотом мимо них две молоденькие девушки в шляпках с короткими вуалетками... Одежда – по всем сезонам. Её диктует не погода, а желание показать шик.
За каких-нибудь два месяца Мари освоилась с Ниццей. Кроме того, что она с мама почти каждый день ходила по магазинам за покупками, выезжала с Анной и Дарьей за город, Мари и одна исходила пешком многие улочки и переулки. То она забегала в траттории, чтобы заказать отцу что-нибудь очень вкусное на завтрак, то заглядывала в писчебумажные магазины, чтобы купить бумаги и конверты, для писем Диме и Ванюше, то накоротке навещала знакомых. И, вечно занятая делами, стремясь быстрее выполнить то, что ей было необходимо, она редко засматривалась по сторонам, совершенно не обращая внимания на тех, кто шёл ей навстречу или спешил, так же, как и она, рядом.
Теперь же Мари шла роскошным бульваром без всякой хозяйственной, деловой цели, и Ницца, наверное, впервые открывалась ей во всём картинном великолепии и блеске. Шаркали шаги по тротуарам, звенели подковы по булыжной мостовой, шелестели шины экипажей, и, как отдалённый, приглушённый шум морского прибоя, нёсся слитный гул голосов.
А рестораны и траттории зазывно сверкали стёклами окон, за которыми пили и ели, звонко хлопали пробки шампанского...
«Ницца – это с утра до вечера сплошной Невский проспект», – вспомнила Мари слова, сказанные как-то Полонским, которого судьба в поисках заработка заносила и в эти далёкие края. Не как литератора, а как гувернёра, домашнего учителя в семьях богатых русских людей, проводивших своё время за границей. Вот тогда и побывал в этих самых краях Полонский и так же, наверное, глядел, поражённый, на роскошь Ниццы, как смотрит сейчас вокруг Мари...
Боже, чем только не зазывает Ницца!
Вот магазины, магазины... Чего они только не предлагают, чем не заманивают... Выставлены напоказ в витринах шлафроки, креповые платья и платья цвета уходящего лета. Пестрят ярко-жёлтые, бежевые, зелёные, оранжевые английские перчатки из собачьей кожи. Колье, перстни, броши, кольца, цепочки нестерпимо ярко сверкают за стеклом...
Вот и лавочка, где всё для рукоделия – наборы шёлковых ниток, мотки шерсти на любой вкус. Давно задумывала: расшить английской гладью накидку для мамы, но где взять денег? Намедни разорилась в пух и прах, истратив на батист все деньги, подаренные отцом в первые дни его приезда.
Мари плотнее запахнула лёгкое синее бархатное пальто и пошла быстрее.
По новому стилю, который принят в Европе, – последний день ноября. Газеты сообщают: в Петербурге двадцать три градуса мороза. А здесь – ни зима, ни лето. То светит солнце, то вдруг набегут лохматые, тяжёлые тучи – и льёт как из ведра...
А как, должно быть, теперь прелестно в милом и дорогом Овстуге! Там давно уже белым-бело. Снег лежит меж деревьев в саду и парке горбатыми сугробами, переметены дороги, и все избы – приземистые, с соломенными крышами, словно в нахлобученных до бровей шапках, – стоят по пояс в снегу. В большом доме тепло, уютно. Трещат в печках и камине берёзовые поленья, занимаясь яркими языками пламени, вскипает, пузырится на них пенный дёготь. А ещё – чу! – какой-то скрип в дальнем углу... Не домовой ли бродит? Но ничего страшного – рассохлась половица...
Каждая комната, каждый закоулочек в доме знакомы Мари. Но в детстве самое любимое место для игр – чердак. Перенесла туда кукол, из ящичков и коробочек устроила им кроватки, столики и стулья – вот и маленькая квартирка.
У Димы и Ванюши наверху тоже заповедное место. Здесь у них голубятня. Стерегут они её пуще глаза, особенно оберегают от шкодливых котов. Однажды поймали толстого, жирного кота Ваську, который нашёл заповедный лаз на голубятню, и приговорили провести его сквозь строй, как проштрафившегося солдата. Ваня взял кота за передние лапы, а Дима – розгой по спине. Такой визг разнёсся по дому, что Мари в чём была, босиком – наверх. Еле отняла у братьев жертву...
Представила Мари и зимние вечера в Овстуге. Совсем девчонкой была, а хотела рукодельничать, как мама. Красиво всё выходило у мама́. Только рукоделье – работа, не само по себе всё получается. А терпения у Мари маловато. Сделает стежок – и к куклам. Мама отмерит десять саженок в клубке, завяжет петельку, и Мари, пока не дойдёт до неё, не встанет. Зато дождалась петельки, радость вдвойне: и дело сделано, и поиграть теперь можно всласть.
Играла Мари со сверстницами – крестьянскими девчонками, которые по праздникам сбегались чуть ли не со всего села. Зимой вместе катались со снежной горки, летом собирались в парке, в кукольной на чердаке. А в будние дни любила заглядывать к горничным. Сидят девушки, вышивают и поют. Так душевно получается у них и «Я вечор в лужках гуляла, грусть хотела разогнать», и «Сизокрылый голубок», и чувствительный романс, который они очень любили, – «Под вечер осенью ненастной»...
Когда же она снова увидит свой Овстуг, пройдёт по его полям и лугам, по родным Брянским лесам?.. Ой, скорее, скорее бы ушла из её жизни чужая и чопорная эта Ницца...
Впрочем, Мари и Анне и Дарье, а главное, самой себе дала слово перемениться. Вот сегодня она и идёт к графине Блудовой, чтобы рассеяться, повеселиться. Только что особенного может её там ожидать? Небось опять одни пустые разговоры, от которых и в Петербурге не знала, куда деваться. Ладно, присядет где-нибудь в уголок, будет заканчивать Дарье рубашку. Совестно признаться – наобещала, а работе и конца нет.
11
Колокольчик у двери звякнул слабо, приглушённо.
– Ах, это ты, дорогая Мари! – показалась в дверях сама хозяйка Антуанетта, или попросту Антонина Дмитриевна Блудова. – Намедни прихворнула немного, велела колоколец войлоком обернуть, чтобы не беспокоил. Да вот снять войлок забыли. Но я уже здорова, чувствую себя преотлично! Ну, проходи ж, проходи!..
Графиня Блудова, которой недавно исполнилось пятьдесят, выглядела довольно молодо, а энергичный характер делал её ещё более привлекательной. В Петербурге салон графини считался средоточием изысканной публики, как бы сказали сейчас, самой интеллектуальной, но на свой манер: в основном приверженцы всего истинно русского. Пошло это от отца, бывшего президента Академии наук, в молодости близкого к пушкинскому кругу. Но конечно, во многом успеху салона способствовала сама хозяйка – остроумная и общительная, постоянно заботящаяся о том, чтобы её гостям у неё было приятно.
Тютчеву приписывалась по этому поводу острота: «Иметь гостиную трудно. Но уметь её иметь вовсе нелегко. Для этого требуется сущая безделица, которой, кстати, наделена Антуанетта: немножко ума для себя и побольше для других».
– А ты, право, чудо как хороша! Прямо цветущая роза у нашего Фёдора Ивановича. – Антонина Дмитриевна взяла под руку Мари и с этими словами ввела в гостиную.
Мари сделала несколько шагов навстречу собравшимся знакомым и незнакомым женщинам и мужчинам и в нерешительности остановилась, увидев необычно много людей.
На Мари было лёгкое барежевое платье, очень простенькое и очень миленькое. Обшитые рюшами рукава доходили только до локтей, широкая лента схватывала тонкий стан.
– Как ты сегодня прелестна, Мари! – подскочила к ней Евгения Шеншина. – И очень мило, что пришла. У нас гости, которым мы все очень рады. Видишь?
Только теперь Мари разглядела в гостиной пятерых или шестерых морских офицеров и вспомнила, что это об их ожидаемом визите говорила Анна.
Один из них, уже в летах, с окладистой бородой и чёрными двуглавыми адмиральскими орлами, вышитыми на золотых эполетах, подошёл и представился:
– Лесовский Степан Степанович.
Антонина Дмитриевна снова оказалась рядом с Мари.
– Разреши, душенька, познакомить тебя с командиром фрегата «Олег», капитаном первого ранга, флигель-адъютантом свиты его императорского величества – Николаем Алексеевичем Бирилёвым.
Мари подняла глаза на стройного средних лет офицера с весёлыми Карими глазами, прямым крупным носом и небольшими усами на слегка удлинённом лице.
Офицер поклонился, и тотчас в его глазах возникла улыбка.
– Помилуйте, милейшая Антонина Дмитриевна, зачем же так пышно и длинно меня титуловать? Целый формулярный список.
– Ах, не желаете длинно, тогда могу и короче, – в тон Бирилёву произнесла графиня. – Представляю тебе, Мари, героя Севастополя!
Николай Алексеевич теперь уже откровенно рассмеялся:
– Герой или не герой, но уж точно знаю, что вы, Антонина Дмитриевна, позаботились о том, чтобы сегодня у нас действительно была настоящая героиня вечера. – И Бирилёв, вдруг погасив улыбку, прямо и открыто, без малейшей светской игривости посмотрел Мари в лицо.
Мари смутилась и отошла, ища глазами уголок, где можно было бы присесть с работой. Эжени Шеншина, потом графиня попробовали занять её разговором, но Мари настолько истово влезла в работу, что отвечала нехотя, иногда даже невпопад. Ей не то чтобы опять стало скучно или неинтересно у графини, но просто не ладилось, как на грех, шитье, а его очень хотелось быстрее завершить, чтобы сделать приятный подарок Дарье.
– Позвольте? – услышала Мари голос и, подняв глаза, увидела только что представленного ей Бирилёва. Он стоял рядом, и в руках у него был номер парижского журнала «Для всех», который он, должно быть, взял со столика у окна, где лежали другие журналы и газеты. – Специально для вас. Здесь ко всему прочему – образчики и советы по рукоделию.
Мари улыбнулась:
– К сожалению, это не в моём вкусе. Не очень серьёзное издание. Банальные рассказики, да и советы по рукоделию тоже пустые. Журнал для барынек.
– О, вы строгий судья! – засмеялся Бирилёв, – С вами опасно.
– Опасно вам, герою Севастополя? – Мари тоже рассмеялась и затем уже серьёзно, с откровенной заинтересованностью попросила: – Расскажите мне о Крымской войне, пожалуйста. Я о ней сама плохо помню. Я была в ту пору совсем девочкой и никогда не встречалась с людьми, которым довелось быть на позициях.
Бирилёв на мгновение задумался, но тут же в его живых глазах промелькнули весёлые огоньки.
– Хотите о войне? Так вот вам куплеты тех лет:
И в воинственном азарте
Воевода Пальмерстон
Поражает Русь на карте
Указательным перстом!
Вдохновлён его отвагой,
И француз за ним туда ж...
– Точно, точно, сейчас припоминаю, как мы с Димой, моим братом, пели в детстве эти куплеты об английском премьере и его союзниках, – подхватила Мари. – А если без шуток, то я с мама́ в деревне тоже щипала корпию для раненых. А ещё мы собирали перо, чтобы набивать им подушки для лазаретов... – И без перехода, глядя прямо в глаза собеседника, который сел против неё за столик: – А вам бывало очень страшно? На войне ведь смерть, страдания, ужас!.. Мой папа даже плакал, когда узнал о сдаче Севастополя... Наверное, не мне вам говорить, но я согласна с папа́: позорной была та война для России. Позорной не для народа, а для тех, кто её затеял...
Десять лет минуло с тех грозных дней, но сколько раз бывшему лейтенанту флота Бирилёву приходилось становиться центром внимания самых различных людей на всевозможных приёмах, раутах и вечерах, отвечать на их расспросы по поводу минувшей войны! Одни выражали искренний интерес, хотели узнать от непосредственного участника боев подробности. Другие же – а таких оказывалось подавляющее большинство – проявляли любопытство, чтобы лишний раз выказать свою собственную осведомлённость или просто привлечь к себе внимание.
«Ах, это вы сейчас разговаривали с Бирилёвым – флигель-адъютантом его величества?» – слышал не раз шепоток придворных дам Николай Алексеевич, и с каждым таким разговором ему хотелось обратить в шутку свои военные воспоминания.
Любопытство Тютчевой в первую же минуту Бирилёв готов был счесть праздным интересом. Но сидевшая перед ним девушка так была не похожа на многих барышень, которых он привык видеть в свете, а её краткая, но очень точная характеристика войны так отличалась от восторга праздно любопытствующих, что Николай Алексеевич ответил ей совершенно серьёзно, как подчас говорил с теми, для кого так же, как и для него самого, минувшая война была одновременно горьким, но и гордым воспоминанием.
– Мне до сих пор трудно забыть те дни, – сказал Бирилёв. – С одной стороны, мужество русских матросов и солдат, а с другой – потеря нашего флота и сдача Севастополя...
Невольно возникал не совсем светский и, во всяком случае, как всё же подумалось Бирилёву, не очень подходящий для милой, увлекающейся рукоделием девушки разговор. Николай Алексеевич смутился своей откровенности и собрался встать.
– Нет, нет! – остановила его Мари. – Если можете, останьтесь, прошу вас. Всё, что сейчас вы мне сказали, очень важно. Я обязательно передам папа ваши слова. Он так же рассуждает, как и вы, и так же, как и вы, переживает за Россию... – И неожиданно для самой себя предложила: – Вы обязательно приходите к нам. Я вас познакомлю с папа́...
Бирилёв с нескрываемым удовольствием остался возле Мари. И хотя не возвратился к севастопольской теме, но с увлечением принялся рассказывать о живописности Ионических островов, возле которых недавно стояла их эскадра. Вспомнил и недавний свой поход к берегам Японии и русского Дальнего Востока.
Мари внимательно слушала Николая Алексеевича. Она отложила шитье, лицо её выражало сосредоточенность. Бирилёв так живо рассказывал обо всём, что пережил сам в морских путешествиях, что Мари казалось, будто она сама стоит с ним рядом на палубе фрегата и её обдают то солёные волны, то горячий ветер южных широт.
Неожиданно для самой себя она отметила: повидавший немало за свою жизнь моряк совсем не рисуется перед ней, неискушённой девушкой.
Все истории в его передаче были скорее рассказами о дружной и славной семье матросов, которые и в опасности не теряют бодрости и чувства юмора, великодушны без малейшего позёрства.
Временами Мари даже забывала, что перед нею сидит командир боевого фрегата, в подчинении которого пятьсот человек. Ей казалось, что собеседник просто добрый, хороший человек, который ведёт речь о таких же, как он, товарищах, с которыми, положим, только что сходил на охоту и вот теперь делится впечатлениями, но без привычного охотничьего бахвальства.
Да вот хотя бы этот случай с тигрицей, которую повстречали в бухте Золотой Рог, где недавно основано новое русское поселение – пост Владивосток. Оказывается, тигры там бегают ну почти как у нас на улицах кошки. Только след лапы такой «кошечки», оставленный на песке, величиной с тарелку! И вот матросы, забавляясь на берегу, погнали однажды тигрицу, а она – бух в море и поплыла. Что тут случилось! Матросы перепугались, что погибнет животное, – и в шлюпку. Да разве такого хищника подхватишь на руки? Принялись тигрицу гнать криком, чтобы не утонула, скорее пристала к берегу. Ребята сами вымокли, а зверя пожалели, не загубили...
Признаться, до сих пор Мари не представляла себе такими военных людей. Ведь этот офицер был в пушечном огне, в пороховом дыму. Его душа должна была ожесточиться, а вот поди же – в каждом слове Николая Алексеевича удивительная мягкость и отзывчивость к людям и всему живому.
«Как славно быть таким человеком! Его сердце не огрубело и конечно же не разучилось любить», – подумала Мари и вдруг покраснела от своей мысли.
Пригласили к столу, Бирилёв подал руку Мари и провёл её за стол, сев с нею рядом.
За ужином завязался общий разговор. Офицеры вспоминали страны, где довелось побывать, говорили об обычаях разных народов. Когда коснулись Японии и Бирилёв рассказал, что японцы едят мало, зато велик и разнообразен набор блюд, по этому поводу тут же посыпались остроты. Дескать, всем народам надо бы пройти школу русского гостеприимства. У русских в семье обед – так роту можно накормить, ужин – сзывай хоть весь полк.
Адмирал Лесовский принялся рассказывать о своей недавней поездке в Америку. Тоже заморская, экзотическая страна, но населена сплошь европейцами, если не считать завезённых негров. Там другое: страна машин. Кстати, адмирал специально плавал в Америку, чтобы познакомиться с броненосными судами.
Моряки, сидевшие за столом, тотчас поддержали близкую им тему – каким должен быть флот недалёкого будущего. Лесовский утверждал: паровые фрегаты, целиком одетые в броню. Он даже стал приводить выкладки из своего доклада, который по этому поводу представил в министерство. Разумеется, дамам сообщение адмирала показалось слишком специальным, и они встали из-за стола.
– Ну-с, нам пора, – спустя некоторое время раскланялся Лесовский, а за ним и другие офицеры.
Когда гости ушли, Эжени подлетела к Мари:
– Правда, он очень мил, этот Бирилёв? Мой Николя познакомился с ним ещё в войну, в Севастополе. Николай Алексеевич – настоящий мужчина: храбр, умён, великодушен. И не последнее в расчёте – флигель-адъютант! – И пристально заглянув в глаза своей младшей подруги: – О чём вы с ним говорили?
– О чём? – Мари пожала плечами. – Так, обо всём – от Севастопольской обороны и до вязания.
– И ты, конечно, не допустила, чтобы мужчина поддерживал твой разговор о разных там рюшах и воланах?.. И сама говорила о войне – какой ужас! Нет, ты неисправима, Мари! Когда ты начнёшь думать о себе, перестанешь не замечать ничего вокруг? Так ведь и жизнь пройдёт, пойми ты наконец...
Мари промолчала. Она лишь тихо, пряча свои прелестные глаза, улыбалась. Ей впервые сегодня было так хорошо на людях! А вот почему, этого она ещё не знала. Вот только бы Эжени не приставала теперь к ней со своими расспросами и не пеняла ей понапрасну.