Текст книги "Страсть тайная. Тютчев"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)
25
Минул ровно год. И вот в четверг, третьего октября 1844 года, в первом часу пополудни, Тютчев с женою и малолетними детьми – Марией и Дмитрием – вступил на камни петербургской мостовой.
– Вот мы и дома, Нести!
– А будет ли он, дом, для нас здесь? И главное – насколько? – отозвалась жена. – По крайней мере, твои родные писали, что наняли для нас квартиру в Москве. Поэтому не будем на зиму оставаться в Петербурге. Это и не нужно, и весьма разорительно. А там, в Москве, – как это по-русски? – и стены помогают.
– А по мне – лишь бы и в самом деле четыре стены. А где – не имеет значения. За двадцать с лишком лет ни здесь, в России, ни там, в Европе, собственного угла так и не нажил. А коли ты, Нести, вспомнила русскую поговорку, то вот тебе другая: нищему собраться – только подпоясаться.
– Да уж, что теперь с нами в багаже – то и всё наше богатство, – рассмеялась Эрнестина. – Зато какое, милый, преимущество! Недавно побывали в Париже, потом Лейпциг, Берлин. Теперь – Петербург, после которого – Москва. Наскучит – легко снимемся с места, как птицы. Ведь правда?
– Вне всякого сомнения! – подхватил Фёдор Иванович. – Мы же с тобою так и решили: «Милое моё дитя, если бы мы с мама́ думали, что останемся в России навсегда, я бы, не колеблясь, взял тебя с собою. Но этого, – добавил я, – не случится».
Эрнестина внимательно посмотрела на мужа и сказала себе: «Как тебе хочется, мой друг, уверить себя самого в том, о чём ты не раз уже говорил и мне! И даже теперь делаешь вид, что ехать в Россию нет у тебя ни малейшего желания. И как знать, тронулись бы мы нынче с места, если бы я на том не настояла? Однако тебе меня не обмануть: ты боишься признаться себе в самом сокровенном, без чего уже там, в Мюнхене, не мог жить: без России тебе нельзя. Только за одним остановка – удастся ли здесь ухватиться за что-либо стоящее. За меня же не беспокойся – я поступлю так, чтобы тебе было лучше».
У Эрнестины не оставалось более никаких сомнений в истинной решимости мужа с прошлогодней осени, когда он возвратился домой из Ревеля через Гельсингфорс, Або, Стокгольм и Берлин.
Он явился в Мюнхен окрылённым, с зарядом невиданной доселе энергии.
– Министр Бенкендорф благословил меня на новое поприще. А это значит, мой проект одобрил сам император Николай. Теперь я должен доказать, на что способен. Это, может быть, мой единственный и, стало быть, последний шанс, – говорил он жене и её брату Карлу, которые горячо поддержали его.
Теперь Тютчев ступал на петербургскую землю с сознанием исполненного долга. Как оценит его деятельность Александр Христофорович и какими дальнейшими распоряжениями наделит? В одном нынче уже не может быть сомнений: далее его не оставят в этой дыре, в Мюнхене. Разве нет более важных мест, находясь на которых он мог бы теперь принести державе поистине неоценимую пользу?
А то, что ему удалось в Мюнхене, как он уже был наслышан, с большой благосклонностью было воспринято его высокопревосходительством и первейшим государственным министром Бенкендорфом. Да и как могло оказаться по-иному, если Тютчев с таким изяществом и с такою тем не менее силою парировал очередную выходку клеветников России!
Случилось же вот что. Аугсбургская «Всеобщая газета» опубликовала статью, которая, попав на глаза Тютчеву, не могла не вызвать его ответной реакции. Это было «Письмо немецкого путешественника с Чёрного моря». Сей путешественник утверждал, что в России военная служба часто является наказанием за такие проступки и преступления, за которые во Франции вообще лишили бы человека права носить мундир и исключили бы из армейских рядов. Отсюда ясно, утверждал автор, что у русских наказание легче, чем у французов, поскольку преступник отделывается тем, что на него надевают не одежду каторжника, ссылаемого на галеры, но «почётную одежду» солдата.
Кто-то из читателей мог расценить сию статью как забавный анекдот, свидетельствующий о язвительном уме её автора, и не более того. Но Тютчев усмотрел в ней то, что на самом деле было главным в намерениях автора. И этим главным было опорочить подвиг русского воинства в войне с Наполеоном и выставить в карикатурном, даже презренном виде солдата, принёсшего свободу европейским народам.
Тютчев туг же отправил в редакцию свой гневный ответ: «19 марта. В приложении к № 78 «Всеобщей газеты» от 18 марта я прочёл статью о русской армии на Кавказе. Наряду с прочими странностями там встречается место, смысл которого приблизительно таков: русского солдата зачастую можно приравнять к французскому каторжнику, сосланному на галеры. Вся остальная часть статьи по своему направлению, в сущности говоря, является лишь развитием этого положения. Разрешите ли вы русскому сделать по этому поводу два кратких замечания? Эти занятные вещи пишутся и печатаются в Германии в 1844 году. Ну что ж, люди, которых таким образом приравнивают к каторжникам, те же, что неполных тридцать лет тому назад проливали кровь на полях сражений своей отчизны, дабы достигнуть освобождения Германии; кровь каторжников, которая слилась с кровью ваших отцов и ваших братьев, смыла позор Германии и завоевала ей независимость и честь. Это моё первое замечание. Второе сводится к следующему: если вы встретите ветерана наполеоновской армии, напомните ему его славное прошлое и спросите, кто из противников, с которыми он воевал на полях Европы, был наиболее достоин уважения, кто после отдельных поражений держался гордо, – можно поставить десять против одного, что наполеоновский ветеран назовёт вам русского солдата. Пройдитесь по департаментам Франции, где вражеское вторжение 1814 года оставило свой след, и спросите жителей этих провинций, какой солдат из войск противника постоянно проявлял величайшую человечность, строжайшую дисциплину, наименьшую враждебность к мирным, безоружным гражданам, – можно поставить сто против одного, что вам назовут русского солдата. Если же вы захотите узнать, кто был самым необузданным, самым хищным, – о, это уже не русский солдат. Вот те немногие замечания, которые я хотел сделать по поводу упомянутой статьи; я не требую, чтобы вы поделились ими с вашими читателями. Эти и многие другие, с ними связанные воззрения – вы знаете это столь же хорошо, как и я, – живут в Германии во всех сердцах, а потому им отнюдь не нужно места в газете. В наши дни, благодаря прессе, нет больше той нерушимой тайны, которую французы называют тайной комедии; во всех странах, где царит свобода печати, пришли к тому, что никто не смеет сказать про истинную причину данного положения то, что каждый об этом думает. Этим объясняется, почему я только шёпотом раскрываю вам загадки о настроении умов в Германии по отношению к русским. После веков раздробленности и долгих лет политической смерти немцы смогли получить свою национальную независимость только благодаря великодушному содействию России; сейчас они воображают, что смогут укрепить её с помощью неблагодарности. Ах, они заблуждаются. Они лишь доказывают этим, что и сейчас ещё чувствуют свою слабость».
В сотрудниках газеты, видимо, и впрямь проснулась совесть. Они напечатали письмо «одного русского», снабдив его к тому же извинениями по поводу высказываний своего автора.
Летом Тютчев отослал редактору «Всеобщей газеты» Густаву Кольбу своё второе письмо. Обращение в редакцию он объяснил тем приёмом, который оказала она его первому письму, и «разумными и умеренными комментариями», данными при его публикации. Однако, послав новую статью в Аусбург, Тютчев издал её отдельной брошюрой на французском языке в Мюнхене.
Нерв, который лишь обнаружил себя в первой статье, теперь стал основной, ведущей темой. Это – Россия и Германия. А если шире, то Россия и Запад. Да, то, что задевало сердце русского человека, – всё отразилось на страницах брошюры. И то, что текст вновь не был полностью подписан его фамилией, лишь подтверждало, что так думают многие русские.
«Моё письмо, – писал Тютчев, – не будет заключать в себе апологии России. Апология России... Боже мой! Эту задачу принял на себя мастер, который выше нас всех и который, мне кажется, выполнял её до сих пор вполне успешно. Истинный защитник России – это история; ею в течение трёх столетий неустанно разрешаются в пользу России все испытания, которым подвергает она свою таинственную судьбу...»
«Что такое Россия? – развивал свою мысль Тютчев. – Каков смысл её существования, её исторический закон? Откуда явилась она? Куда стремится? Что выражает собою?.. В течение целых столетий европейский Запад с полнейшим простодушием верил, что не было и не могло быть другой Европы, кроме его... Чтобы существовала другая Европа, Восточная Европа, законная сестра христианского Запада... чтобы существовал там целый мир, единый по своему началу, солидарный в своих частях, живущий своею собственною органическою самобытною жизнью, – этого допустить было невозможно... Долгое время это заблуждение было извинительно; в продолжение целых веков созидающая сила оставалась как бы схороненной среди хаоса; её действие было медленно, почти незаметно; густая завеса скрывала тихое созидание этого мира... Но, наконец, когда судьбы свершились, рука исполина сдёрнула эту завесу, и Европа Карла Великого очутилась лицом к лицу с Европой Петра Великого!»
Нет, Тютчев ни в коей мере не хотел выглядеть в своей брошюре слепым апологетом своего отечества. Он помнил, что и маркиз де Кюстин, побывав в России, а до этого в Англии, подметил немало отрицательного в жизни народов. Но спор тогда бывает честным, когда спорящие хотят выяснить истину. Стремятся ли к этому те в Германии, которые видят в России одни пороки?
«Будемте говорить серьёзно, – предлагает Тютчев, – потому что предмет этого заслуживает. Россия вполне готова уважать историческую законность народов Запада; тридцать лет тому назад она с вами вместе заботилась о её восстановлении. Но и вы со своей стороны должны учиться уважать нас в нашем единении и нашей силе!
Но мне скажут, что несовершенство нашего общественного строя, недостатки нашей администрации... и пр., что всё это в совокупности раздражает общее мнение против России.
Неужели? Возможно ли, чтобы мне, готовому жаловаться на избыток недоброжелательства, пришлось бы тогда протестовать против излишнего сочувствия?
Потому что в конце концов мы не одни на белом свете, и если уже вы обладаете таким чрезмерным запасом сочувствия к человечеству... то не сочли бы вы более справедливым разделить его между всеми народами земли? Все они заслуживают сожаления. Взгляните, например, на Англию! Что вы о ней скажете? Взгляните на её фабричное население, на Ирландию; и если бы вам удалось вполне сознательно подвести итоги в этих двух странах, если бы вы могли взвесить на правдивых весах злополучные последствия русского варварства и английского просвещения – быть может вы признали бы более своеобразия, чем преувеличения, в заявлении того человека, который, будучи одинаково чужд обеим странам и равно их изучивший, утверждал с полнейшим убеждением, что в соединённом королевстве существует по крайней мере миллион людей, которые много бы выиграли, если бы их сослали в Сибирь!..»
Первые дни в Петербурге ушли на обустройство семьи. Но они, эти первые дни, принесли и нежданную весть: Александр Христофорович Бенкендорф скончался.
26
Приглушённое треньканье серебряного колокольчика – и нетерпеливый вопрос появившемуся в дверях секретарю:
– А что, господин Тютчев ещё не записался ко мне на приём?
– Никак нет, ваше сиятельство.
Вице-канцлер и министр иностранных дел Нессельроде нервно пожевал узкими губами и почему-то кончиками пальцев потрогал кончик своего, похожего на клюв, горбатого, иудейского носа.
– Тотчас, как только объявится в департаменте, доложите мне.
«Мать Мария! Да разве стал бы я интересоваться этим господином, коли не последний разговор с самим государем? – с досадою сказал себе вице-канцлер. – Какое вообще отношение имеет к вверенной мне службе этот ни на что не годный и к тому же много понимающий о себе чиновник? А последний его демарш – это же ловко задуманный ход, имеющий целью в глупейшем свете выставить мою персону пред императором! Ах, как ловко окрутил самого Александра Христофоровича! Дескать, я для вас, ваше высокопревосходительство, из самого жаркого огня – каштаны, вы же – замолвите словечко обо мне там, на самом верху. И что же – свидетель тому наш Творец! – получилось? Да ещё как! Ушёл от нас Александр Христофорович, светлая ему память. Я, грешным делом, тогда же подумал: затея с тютчевскими писаниями канет в Лету, а вместе с его же статьями – и крест на всей его карьере. Да вдруг – новый оборот дела, коий никак уж и не ожидался!»
Последний разговор с царём, происшедший третьего дня, оставил осадок, который никак не мог улетучиться.
Странное дело: не было вопроса, в котором его величество император государства Российского и вершитель внешней политики державы могли бы решительно разойтись.
Ни-ни, ни под каким видом! Карл Васильевич так умело докладывал любое дело, а пред этим так скрупулёзно и основательно собирал все мнения царского окружения и – особливо – вынюхивал каждый малейший нюанс в настроении самого Николая Павловича, что всегда попадал в самую точку.
Тут же – какое-то жалкое письмо, отпечатанное в какой-то захудалой мюнхенской друкарне, а конфуз, словно получил оплеуху!
– Не попадал ли к тебе, Карл Васильевич, сей прелюбопытнейший документ? – Император взял со стола тонкую – всего в несколько листочков, похожую на гимназическую тетрадку брошюрку и протянул её своему министру.
Карл Васильевич только взглянул на обложку и опустил голову: «Она, тютчевская проделка! Но – как бы мне не ошибиться. Что у его величества на уме?»
Клювоподобный нос вскинулся кверху. В глазах – покорное выжидание.
Со стороны же всё выглядело зловеще – высокий, атлетического сложения император и перед ним не то чтобы низкорослый – форменный карлик. Но то, может быть, Николаю Павловичу всякий раз и внушало чувство величия и превосходства.
– А знаешь, Карл Васильевич, автор сей брошюры... – поднялся во весь свой рост российский император, и Нессельроде вновь приниженно склонил голову: «Куда он метит?»
– Да вот, я зачту хотя бы сие место, – продолжил Николай Павлович. – Автор пишет: «О России много говорят, в наше время она служит предметом пламенного, тревожного любопытства; очевидно, что она сделалась одною из главнейших забот века...» А дальше – вопрос совсем ребром: «...обретёт ли Восточная Европа, уже на три четверти сложившаяся, эта истинная империя Востока, для которой первая империя византийских кесарей, древних православных императоров, служила лишь слабым и неполным предначертанием, обретает или нет Восточная Европа своё последнее, самое существенное дополнение и получит ли она его путём собственного хода событий, или будет вынуждена добывать его силою оружия, подвергая мир величайшим бедствиям...» Каково?
Всё стало на свои места, и Нессельроде, уже не боясь ошибиться, произнёс:
– Умная и в высшей степени своевременная статья. Смею заметить, в ней есть и другие места, которые, несомненно, могут привлечь внимание вашего величества.
– Какие – отдельные места? – Гигант император глянул поверх карлика. – В этой статье я нашёл все мои собственные мысли! – И через паузу: – Так ты, выходит, с нею тоже знаком? Не знаешь, кто её автор?
– Некий господин Тютчев, ваше величество. Некоторым образом уже отставленный от дипломатической службы и ныне обретающийся в качестве частного лица в пределах Баварского королевства.
Николай Павлович вновь взял в руки сброшюрованные листки.
– Ах вот оно что! Это о нём и его своеобразном проекте говорил мне год назад Александр Христофорович, вечная ему память, – вновь поднялся из-за стола император. – Так почему этот Тютчев пребывает в качестве частного лица, обладая недюжинным государственным умом? Припоминаю теперь: сего чиновника постигла трагедия – смерть жены, на руках остались дочери-малютки. Мне о том, кажется, ещё Жуковский говорил вместе с великим князем цесаревичем... Видно, у Бенкендорфа на Тютчева были определённые виды. Попрошу теперь тебя, Карл Васильевич, взять сию заботу в свои руки. Коли в человеке глубокий ум и искра Божия – при деле следует его держать, а не вольноопределяющимся, к тому же – и в чужих Палестинах...
Вяземский не мог взять на ум – почему это Тютчев бежит такой счастливой возможности встретиться с Нессельроде, если сам же решился в этот свой приезд упорядочить собственную службу? Огорчительно, слов нет, что так неожиданно оборвался союз с Бенкендорфом. Но там бабушка как бы надвое сказала: неизвестно, в какую сторону могла податься карьера. Всё ж департамент у покойного министра был специфический. Тут же – колея привычная. В неё снова вернуться – раз плюнуть!
И Нести терялась в догадках – чего он ждёт? На днях у Вяземского они познакомились с любезною и такою ласковою графиней Нессельроде. Мария Дмитриевна, урождённая графиня Гурьева, – воплощение дружелюбия и приязни. Прибавить сюда и неоднократно проявляемую расположенность самого Карла Васильевича к Фёдору – вот и успех, который не заставит себя ждать.
Уговорили – была не была! Но в глубине души жило сомнение: обласкает, как всегда, а о сути дела – ни полслова.
Однако только лишь вошёл в кабинет, что-то подсказало: будет толк, на коий и не рассчитывал!
– Что ж это вы, любезнейший Фёдор Иванович, и носа не кажете? – взболтнув коротенькими ножками, спрыгнул со стула карлик и двинулся навстречу вошедшему. – Извещён: уже две недели вы в Петербурге. Как устроились, как жена, дети? Мария Дмитриевна в восторге от вашей красавицы супруги. Надеюсь, они станут друзьями.
И – вдруг слова, которых ждал, которые давно хотел услышать, но в то, что когда-нибудь их услышит, даже не верил:
– М-м... Не согласитесь ли вы вернуться на службу?
Оставалось только сказать «да» – быстрое и короткое «да», дабы Карл Васильевич не передумал.
Разве можно поручиться, что у него на уме? Чужая душа – потёмки. А уж у Карла Васильевича, то бишь у Карла Роберта, как был он наречен при крещении не в православной, а в иноземной, англиканской вере, в коей и оставался до конца своих дней, – тьма в душе, надо думать, была самая наикромешная.
27
Особняк Тютчевых в Армянском переулке, что на Маросейке, давно уже был продан. А что оставалось делать в той огромной трёхэтажной хоромине, более смахивающей на дворец, двум старикам, когда сыновья вдали от Москвы, а дочь Дашенька с мужем тоже зажили отдельной, самостоятельной жизнью? Вот и сняли папенька и маменька новое жильё возле дома дочери с зятем, что в Пименовском переулке сретенской части Москвы.
В том особняке, где обосновались сами родители, они определили на первом этаже и квартиру для сына с женою. Но вот прошла зима, и лишь спустя почти год, в июне, в самую несносную жару, прикатили Фёдор и Нести в первопрестольную.
– Ой, маменька, папенька! Смотрите, кто к нам приехал! – услышал Фёдор Иванович знакомый возглас сестры, ещё только входя в двери.
Когда, уезжая за границу, он расстался с сестрою, той шёл шестнадцатый год. Уже не подросток, но вроде бы не совсем и невеста.
Приезжая в отпуск урывками, через сроки, измеряемые многими годами, всякий раз встречал сестру в новом, неожиданном качестве. Если раньше, в детстве, говорил о ней, как она растёт, то тут, к прискорбию, про себя отмечал, как стареет.
Да что ж удивляться, коли сам в свои сорок лет по виду форменный старик. Жиденькие, точно пух, волосы на обтянутом пергаментною кожею черепе, заострившиеся скулы с глубокими морщинами на лице, шаркающая, стариковская походка.
Дарья всего на три года моложе. Но в сей последний приезд еле удержался, чтобы не сказать сестре, как она постарела.
А может, потому так показалось, что муж её, Николай Васильевич Сушков, и вовсе уже в годах – стукнуло без малости пятьдесят.
Но нет, не в том причина. Дашеньке тяжело достались последние годы. Одного за другим она потеряла двоих своих малышей. А ведь так хотела иметь детей! Только страдания не сломили её, некогда лёгкую на ногу хохотунью и хлопотунью. И теперь, встречая брата, она, будто и не было своего горя, радостно его обняла и по-московски, без всяких там церемоний, заключила в объятья невестку.
– А я и представляла вас... тебя именно такою, – перешла Даша на французский, обращаясь к Эрнестине.
– Какою же такою? – И Нести ответила своей золовке тою же открытою, ласковою улыбкою.
Фёдор Иванович обрадованно произнёс:
– Я же писал и маменьке, и тебе, Даша, что вы непременно полюбите Нести. И вот... Только почему же маменька с папенькою не дождались нас и отправились в Овстуг? Ах да, нестерпимая в Москве духота, мы едва доплелись в такую несусветную жару. Слава Богу, что Мари и Митю оставили в Петербурге. Каково было бы малышам в дороге!
Взглянул на сестру, упоминая о детях, и в горле стал ком: бедная, как ей не повезло! Но Дашенька, напротив, радостно зарделась:
– Ой, что ж вы моих племянников не взяли? Только теперь я поняла: радость-то встречи – неполная. Нет, дайте слово: на зиму – снова к нам и непременно с Машенькою и Митей! И – с девочками. Они-то когда прибудут из Мюнхена? Небось барышни уже, выросли. А я-то их помню – мал мала меньше...
Она остановила себя и глянула сначала на брата, потом – взгляд на невестку. Молодая, красивая, богатая баронесса. Ей-то кто те дети, что оставила по себе Элеонора?
Фёдор не успел ответить, а может, намеренно уступил право жене.
– Ты знаешь, Даша, я не хотела отдавать доченек из семьи. И хотя в институте, где все они трое вместе, им и хорошо, а душа моя беспокойна. И если придётся нам здесь ли, в Петербурге ли провести ещё одну зиму, мы их непременно выпишем к себе. – Нести произнесла эти слова так естественно и так искренне, что Дарья Ивановна не удержалась и снова её обняла.
– Спасибо тебе, Нести, – сказала она. – Ты милая, ты умница. И я знаю: никого бы Фёдор так сильно не полюбил, как тебя. А полюбил он тебя, наверное, и за красу твою, и за твой ум, и за твоё золотое сердце. И за всё это я тоже буду Т96Я очень и очень любить, сестра моя названая.
«Да-да, моя новая невестка, несомненно, весьма приятная женщина, – тут же пришла Дарье Ивановне мысль. – Любит она Фёдора чрезвычайно, кажется, пылко. Умна и мила, но никак не похожа на первую... Ну вот, вспомнила Нелли, и стало мне грустно по ней. Представила, как я впервые их вместе увидела – Фёдор и Нелли. Неужто же он забыл её, ту, что была первой его страстью? Глядя тогда на них, я полагала: век будут любить друг друга – не только здесь, но и там, куда она первой уже ушла... Однако сердце человеческое всё же странно устроено – страдает, любит и забывает... Но что это я, право, всплакнула о прошлом?»
– Вот ваше жильё. Как оно? – Дарья Ивановна открывала одну дверь за другою. – Три комнаты. Ещё одна небольшая для Фединого камердинера. Всё чистенько, аккуратно. Правда, наверное, слишком уж скромно по сравнению с тем, к чему вы привыкли у себя?
– Право, Дашенька, за кого вы нас... за кого вы меня принимаете? – Открытое лицо Нести осветила чистая и прямодушная улыбка. – Мы всегда в Мюнхене снимали то, что попроще и конечно же подешевле. А роскошь... так я её не знала с самого детства.
И тут же, чтобы, наверное, не касаться давних воспоминаний, рассказала, как они недавно по дороге из Парижа в Берлин отказались от квартиры, которую решил предоставить им её брат. «Тысячу благодарностей, – написала она Карлу, – за ваше столь любезное предложение предоставить нам вашу квартиру, когда мы будем проезжать через Мюнхен. Но мой муж и его слуга до такой степени неряшливы и беспорядочны, что я не могу воспользоваться вашим гостеприимством; один Бог знает, что они у вас натворили бы... Поэтому я решительно отказываюсь остановиться у вас, но если мой добрый Карл мог бы снять нам маленькую квартирку... Нам нужны будут четыре кровати для господ и две для слуг, маленькая гостиная, комната для Тютчева, другая для меня и Мари и ещё одна для г-жи Дюгайн, гувернантки наших детей, и, наконец, две комнатки для слуг...»
Что скрывалось за несколько шутливым тоном письма к брату? Неприхотливость временного жилья, нежелание кому-либо быть в тягость? Наверное, то и другое. Потому и квартирка в старом и уютном районе Москвы не могла не вызвать ничего, кроме искренней благодарности.
Но что квартира, что одной или двумя комнатами больше или меньше, когда перед ними была вся Москва!
Ещё совсем недавно, посетив без жены родной город, он писал ей: «Милая моя кисанька... Вчера, между 2 и 3 часами пополудни я дорого дал бы за то, чтобы ты оказалась возле меня. Я был в Кремле. Как бы ты восхитилась и прониклась тем, что открывалось моему взору в тот миг!.. Если тебе нравится Прага, то что же сказала бы ты о Кремле!»
Непередаваемая красота златоглавой древней русской столицы, ни с чем не сравнимое хлебосольство и гостеприимство москвичей, любезность и открытость, с которыми встречали мужа и её в каждом доме, куда они наведывались, совершенно покорили Эрнестину. Если она сразу же по приезде в Петербург с радостью для себя отмечала, насколько простая и непринуждённая манера, принятая в здешнем обществе, не похожа на чопорность мюнхенских гостиных, то что же сказать о гостиных Москвы!
А Фёдор Иванович в сей свой приезд прямо купался в московской ласке. Английский клуб, куда его чуть ли не в первый же день потащил зять Сушков, встречи с давними знакомыми ещё по университету, наконец, театры, куда ездил с женою, восхищали его до слёз. И он, рассказывая о своём житье за границей и о том, как складывается отныне его служебная карьера, не скрывал своей радости от встречи с отечеством.
– Как заверил меня граф Нессельроде, министерство озабочено тем, чтобы подобрать за границею приличествующее моим заслугам место, – был откровенен с близкими Тютчев, – Я, собственно, так и дал понять Карлу Васильевичу: на первое попавшееся место не соглашусь. Почему? Да будь я назначен послом в Париж с условием немедленно выехать из России, и то я поколебался бы принять это назначение. Говорю вам это, чтобы доказать, сколь мало я расположен уезжать из отечества, где я нашёл столь любезный приём. А жена моя ещё и того меньше. Одна мысль вернуться в Мюнхен действует на неё как кошмар. Она только теперь, при сопоставлении, во всей полноте ощущает ту скуку, какую испытывала там в последнее время. А затем – почему бы не признаться в этом? – Петербург, в смысле общества, представляет, может статься, одно из наиболее приятных местожительств в Европе. А когда я говорю «Петербург», это – Россия, это – русский характер, это – русская общительность. Словом, это ещё в большей степени – и Москва.
Красивые глаза Нести, точно два изумруда, наливались восхитительным блеском, когда она слушала высказывания мужа об обеих русских столицах.
– Если бы передо мною встал выбор – жить ли мне здесь, в Москве, или прозябать в каком-нибудь германском городке, я непременно выбрала бы первое. Хотя я сама родилась вдали отсюда. Но наша судьба, увы, пока не в наших руках. Скорее бы она решалась.
Однако судьба не торопилась со своим решением. Приглашение вернуться на дипломатическую службу последовало от Нессельроде в октябре 1844 года. Но лишь весною следующего года вышел приказ о причислении его к министерству иностранных дел и возвращении придворного звания камергера.
Была уже середина 1845 года, но никакой определённой должности Тютчев всё ещё не получал, а значит, не имел и жалованья.
Меж тем сам граф Нессельроде стал уже государственным канцлером.