Текст книги "Страсть тайная. Тютчев"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)
30
Оживлённый женский голос, послышавшийся из гостиной, заставил Анну тотчас выбежать из её комнаты.
– Лелинька, здравствуй! Как кстати ты пришла, – встретила она Денисьеву. – А я только собиралась послать к тебе человека с запиской – хочешь поехать на Валаам?
Елена была в белом креповом платье. Тёмные волосы ниспадали на плечи, открывая милое и выразительное лицо.
– Это пароходом по Ладоге? – Её огромные лучистые глаза оживились. – Великолепное путешествие! Но в чьём обществе, милая Анна, ты предлагаешь его совершить?.. Ничего мне не говори! Уверена: у тебя появились поклонники. Значит, ты познакомишь меня с ними. Вернее, с тем, кто будет с тобою в поездке.
– Нас будет трое, – остановила подругу Анна. – Ты, я, а из мужчин – мой папа. Это с ним мы придумали такое путешествие, чтобы разогнать его скуку. Представь, в последнее время он сам не свой – то часами грустит, то срывает своё настроение на мне, больше чем на ком-либо другом. Вероятно, потому, что у меня раздражающе довольный вид.
Елена вспыхнула и, повертев в руках кокетливую соломенную шляпку, звонко рассмеялась.
– Выходит, две молодые особы будут обязаны развлекать одного очень скучного и желчного субъекта, к тому же и не очень молодого? – И тут же, прекратив смех, испытующе посмотрев в лицо Анны: – А пригласить меня... это предложение исходило от самого Фёдора Ивановича?
– Предложила я, но папа тут же с радостью согласился. Ты же, Лелинька, знаешь, как он преображается в обществе. А тут – общество такой изумительной молодой женщины, да ко всему прочему – поездка в новые места.
– Ах, как я завидую тебе, Анна, и Фёдору Ивановичу, – вздохнула Елена. – Ты объездила почти всю Европу, даже родилась за границей. А недавно вместе с твоим папа снова побывала в гостях у своей тёти в Мюнхене. Мы же с моею тёткой дальше проклятого Смольного монастыря – ни ногой! Одна для меня отрада, если вырвусь к кому-либо на вечер. На днях был замечательный приём у графа Кушелева-Безбородко, где я познакомилась с известным литератором графом Соллогубом... Кстати, почему тебя не видно в обществе? Ведь твой папа считает напрасно прожитым день, коли он не проведёт вечер в общении с интересными людьми.
Свеженькое, с широким и выпуклым лбом личико Анны нахмурилось.
– В этом смысле с папа́ мы разные натуры. Даже когда он дома с восторгом начинает говорить о балах и раутах, мною овладевает уныние и ощущение пустоты. И это при моём в общем-то никогда не унывающем характере. Но хватит об этом. Милая Лелинька, пройдём, пожалуйста, ко мне, если ты не очень торопишься. Я хотела, чтобы ты со своим неподражаемым вкусом помогла мне подобрать что-либо из платьев, с которыми бы я отправилась в предстоящее путешествие.
Что может быть приятней, чем поездка по широкой и спокойной водной глади!
Августовское солнце светило ярко, но уже не ощущалось той жары, которая случается летними днями даже в этих северных местах. Ладожское озеро сейчас напоминало огромное зеркало без единой морщинки. И таким же спокойным и бездонным, без малейшего дуновения ветра, был небесный свод, как и ладожская вода, расстилавшийся до самого горизонта.
А на палубе под широким тентом, где разместились Тютчев и его молодые спутницы, была вообще благодать. Девушки весело переговаривались, то наблюдая за тем, как смело кидались в воду чайки, охотясь на зазевавшуюся рыбёшку, то вдруг поворачиваясь к своему кавалеру, который стоял у борта парохода и смотрел вдаль.
Редкие выцветшие волосы спутались на его высоком лбу, живые карие глаза были затенены стёклами очков.
Казалось, он думает о чём-то важном и серьёзном и ему не стоит мешать. Но вот в глазах появилась усмешка, и Фёдор Иванович подошёл к своим дамам.
– Боюсь, что нашему с вами уединению пришёл конец, – произнёс он, указывая рукою на приближающуюся пристань, – Это Шлиссельбург. Но посмотрите, сколько там, на берегу, народу? Не в вашу ли честь, мои милые дамы, такая пышная встреча?
Весь берег и впрямь был забит людьми. Пришлось выходить в самую гущу толпы. Только тут пассажиры пароходика узнали, что нынче, пятого августа, Шлиссельбург отмечает праздник чудотворной иконы. Оттого было не пробиться сквозь несметное число монахов, различных разносчиков снеди и дешёвых товаров, нищих и юродивых в самых затрапезных лохмотьях, сотен и сотен верующих паломников, прибывших в город из окрестных сел и деревень.
Неожиданно колоссальная туча нависла надо всею этою толпою, и с неба, до сего момента вроде бы дышавшего полным покоем, полил проливной дождь.
Пароход далее идти не мог, и следовало искать ночлег. Но разве можно было надеяться на то, чтобы где-либо в гостинице или даже просто на постоялом дворе могли обнаружиться свободные места? Оставалось обратиться к капитану, который любезно разрешил устроиться на ночь в каюте.
Разве можно было хоть на часок соснуть, когда вовсю громыхала гроза, а дождь лил как из ведра? Слава Богу, Леля и Анна обладали такими счастливыми и лёгкими натурами, что ничуть не поддались унынию, а, напротив, стали друг друга подбадривать.
– А что же поделывает наш кавалер, коего мы были обязаны всю дорогу развлекать? – неожиданно вспомнила Леля и, сорвавшись с места, прошла в соседнюю каюту.
За ней устремилась Анна. И вскоре обе девушки, притворно приложив пальчики к губам и стараясь идти тихо, на цыпочках, возвратились к себе.
– Мы ведь забыли, – стараясь подавить смех, произнесла Леля, – что наш спутник не просто скучный старик, но он ещё и поэт. Сейчас что-нибудь сочинит, посвящённое своим прелестным дамам, и зачитает нам вслух.
И правда, вскоре в дверях появился Тютчев. Он снял очки и, сев возле свечи, поднёс к глазам небольшой клочок бумаги.
– Пришло на ум несколько строк, – глухо сказал он. – Не люблю обращаться к слушателям со своими виршами, да надо ведь как-то скоротать ночь. Тем более что я чувствую перед вами, своими жертвами, вину. Надо же, затащил вас в такую непогодь! Так что, согласно сей небесной кутерьме, – и содержание моих виршей.
Под дыханьем непогоды,
Вздувшись, потемнели воды
И подёрнулись свинцом,
И сквозь глянец их суровый
Вечер пасмурно-багровый
Светит радужным лучом.
Сыплет искры золотые,
Сеет розы огневые
И уносит их поток.
Над волной темно-лазурной
Вечер пламенный и бурный
Обрывает свой венок.
Фёдор Иванович встал и, воздев очки, направился к двери.
– А может, всё же соснём часок-другой? – предложил он и исчез в дверях.
– Ой, да куда же вы? – спохватилась Денисьева. – Такие поэтические стихи – и такой прозаический финал! Да как можно теперь уснуть?
Она встала и нервно прошла босыми ногами по каюте – от окна к двери и снова от двери к окну.
– А это что на полу? – вдруг наклонилась и подобрала клочок бумаги. – Ну да, Фёдора Ивановича стихи, которые он только что нам читал! Как же можно их так неряшливо обронить?
– У папа́ такая манера: пишет на чём попало, а потом теряет. Положи к себе. Утром ему передадим, – сказала, зевая, Анна.
Она расположилась на жёстком пароходном диване, свернувшись калачиком и положив под голову сумку с нарядами, что взяла в дорогу.
Поутру, встав первой, Анна сказала:
– Пойду разбужу папа. Кстати, где вчерашние стихи? Возвращу ему – вдруг решится что-либо в них исправить.
– Возьми в моём ридикюле. – Леля потянулась, чтобы тоже встать, но, видно передумав, повернулась к стенке, решив немного подремать.
Листок, который Анна вытащила из Лелиной сумки, оказался чуть больше того, что был вчера в руках отца. Анна отложила его, чтобы найти другой, но глаза её обратили внимание на то, что на бумаге были слова, тоже написанные рукою папа.
«Опять стихи? – догадалась дочь. – О чём и откуда они у Лели? Может быть, что-то из старого, что Леля попросила папа переписать ей на память?»
Анна знала, что Леля не раз, приходя к ним в дом, просила Фёдора Ивановича прочитать что-нибудь из сочинённого им. И всегда выражала своё бурное одобрение услышанному.
«Но нет, этих стихов папа я не знаю, – сказала себе Анна. – Это что-то совсем новое, мне неизвестное».
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней...
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
Полнеба обхватила тень,
Лишь там, на западе, бродит сиянье,
Помедли, помедли, вечерний день,
Продлись, продлись, очарованье.
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность...
О, ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадёжность.
«Посвящение какой-то даме. Неужто папа влюбился на склоне лет? – расстроилась дочь. – Но в кого? Ах, что это я, в самом деле! Ну конечно же слова эти обращены к Эрнестине. Она одна – то исключительное и единственное существо, которое безгранично живёт в сердце моего отца. Только её одну он и любит теперь по-настоящему, забывая при этом, что рядом существуем мы, его дети, которым тоже нужна нежность и ласка».
И вдруг – как ожог:
«Но почему же, почему эти стихи – здесь, в сумочке Лели? Если они посвящены маменьке, то как папа мог списать их для другой женщины, как бы та ни восторгалась его талантом? Тогда неужели «последняя любовь» – это она, Леля, моя подруга?.. Нет-нет, мысль эта – наваждение! И как я только могла такое подумать?..»
31
«Надо же такое обо мне придумать, будто я совершенно не забочусь о семье и не люблю своих детей! Это верх неблагодарности. Внушают же подобное те, кто со слезами причитают о детях-сиротах при мне, живом отце. А сами пальцем о палец не ударят, чтобы сделать что-либо существенное для моих девочек.
Взять хотя бы их тётку Клотильду. Не спорю, после смерти Нелли тут же забрала крошек к себе. Что же касается Анны, то она жила в Веймаре словно в своей семье. Но вот же последний случай. Анна только что вышла из Мюнхенского института, а тут открылось место фрейлины при будущей жене великого князя Константина Николаевича – Александре Иосифовне. Ничего иного от Клотильды и не требовалось, как поговорить с матерью невесты – великой герцогиней Саксен-Веймарской. Однако Клотильда согласилась на то, что сама Анна настойчиво потребовала от тётки не предпринимать никаких шагов. Видите ли, заявила потом Анна, её самостоятельному характеру противопоказано служение какой бы то ни было персоне, а пуще всего – августейшей. И в кого моя дочь такая своенравная?
Ну что же, не желает, чтобы за неё просили, попытаюсь устроить кого-либо из младших дочерей. Упрямство, девичьи капризы – всё это так. Однако Дарье уже восемнадцать, Екатерине семнадцать, Анне – все двадцать три! До каких пор всем им сидеть на шее Нести?
В меня, в меня моя дочь Анна! И мне униженно кланяться пред сильными мира сего – нож острый. Но есть ли иной выход?»
Фёдор Иванович выбрал наименее мятый лист бумаги, взял перо. И снова нахлынуло раздражение – почему нет рядом Нести, зачем она с весны заперла себя со всеми детьми в этом проклятом Овстуге?
«Словно она для меня теперь на противоположном конце земли. Но ведь она – единственная, кого я по-настоящему люблю. И она мне так нужна, так необходима!»
В последние годы в нём ещё более усилилось отвращение к тому, чтобы самому от начала до конца писать какую-либо статью. Все заметы к большому труду под названием «Россия и Запад» он делал с помощью Нести. Набросав своею рукою нечто вроде перечня идей, он затем развивал их, диктуя жене уже слагавшийся в ходе раздумья текст.
Едва успевая записывать за мужем, Эрнестина не могла не восхищаться точностью его выражений. Будто он читал по открытой книге: не было никогда ни задержки или колебания, ни единой запинки. Точно лился поток – легко и свободно.
И не раз Эрнестина говорила ему:
– Поверь, я не знаю другого человека, которому в такой степени был бы присущ дар политика и литератора. Но в то же время я не представляю никого другого, кроме тебя, кто менее всего был бы пригоден к тому, чтобы в полную меру воспользоваться этим даром.
– Ах, и не говори мне об этом, дорогая Нести. Если бы ты знала, как я корю себя за леность души и тела, за неспособность подчиняться каким бы то ни было требованиям и правилам. И это несчастье, наверное, ничем нельзя оправдать.
– Кроме одного, – с улыбкой возражала жена. – Ты родился поэтом. И это многое в твоей жизни объясняет, хотя ничего в твоём поведении и не извиняет.
– Скорее всего, мне надо было родиться миллионером, чтобы иметь возможность заниматься поэзией и политикой так, как это делают дилетанты, – согласился с ней муж.
– Ну нет, ты, дорогой, не дилетант. Но ты, увы, и не миллионер, чтобы довольствоваться подчас одними светскими разговорами в кругу любимых собеседников.
«Бесспорно, Нести права. Надо же когда-нибудь заняться тем, чего настоятельно ждут от меня мои близкие, – делом, а не одной пустопорожней говорильней. Итак, письмо к моей благотворительнице великой княгине Марии Николаевне. С чего же начать? А если опять с «Небес», что произвели на неё однажды неописуемое впечатление? Не следует забывать: я ведь обращаюсь к женщине и посему нельзя скупиться на такие выражения, которые она станет читать с замиранием сердца, не важно при том, просьбу или объяснение в любви содержат мои слова».
Первые строчки легли на бумагу легко и быстро, открыв простор тому, в чём был заключён главный смысл послания.
«Милостивая государыня, есть мгновения, когда испытываешь столь настоятельную потребность в поддержке Небес, что взываешь к ним с безграничной верой и надеждой... Именно в такой момент обращаюсь я к вашему императорскому высочеству.
Сударыня, вы всё понимаете, поэтому вы сочувствуете любому страданию... Я бесконечно повторял себе это, прежде чем осмелиться заговорить с вами о том, о чём пойдёт речь. Положение моё вам известно. У меня три дочери, и стеснённые обстоятельства, в которых я нахожусь, неизбежно обрекают их, и, может быть, надолго, на жизнь весьма скромную и уединённую. Уже с этой зимы, которую они проведут в деревне, начнут они свыкаться с судьбой, исполненной горестей и лишений...
Но как ни грустно подобное существование, особенно на пороге жизни, – в конце концов, это общий удел, и, обращаясь не к вам, сударыня, а к кому-нибудь другому, я едва ли осмелился бы говорить об этом. Да и не это удручает меня более всего. Сердце моё раздирает мысль о другой судьбе, добровольно и самым достойным образом связанной с их судьбами... Это... признаюсь вам, сударыня, – это самоотверженность моей бедной жены, которая, пренебрегая здоровьем и тем уходом, который необходим для его поддержания, обрекает себя на заточение в деревне на всю зиму, на уединённую жизнь затворницы, что для молодых барышень всего лишь скучно, но для неё, с её слабым здоровьем, несомненно ещё и опасно, – и всё это ради того, чтобы исполнить свой долг, который надлежало бы исполнить мне, но я не в силах на это пойти.
Вот почему, отчаявшись, я взываю к вашему покровительству...»
Он остановился и спросил себя: может, следует уже перейти к существу дела, не довольно ли затянулось вступление? Но нет, просто никак не выходило.
«Не могу сказать, как невероятно трудно мне выразить, даже вам, сударыня, то заветное желание, высказать которое я не имею никакого права, – я это сознаю... И тем не менее несомненно, что, если бы благодаря высочайшему ходатайству вашего императорского высочества одна из моих дочерей получила место при дворе, мне легче было бы устроиться в семье с двумя другими, и это хоть немного развязало бы мне руки и сняло бы с души камень, который на неё давит...»
Кажется, теперь всё было сказано. И следовало на этом, как говорится, поставить точку. Но так велика была ставка, на которую он решился, так желанен успех, что он не мог не излиться в письме до конца.
«Повторяю, на эту милость я не имею никакого права, но она мне крайне необходима.
Сударыня, всякий раз, когда мне в жизни выпадало счастье приблизиться к вашему императорскому высочеству, в душе моей оставалось ощущение необычайного тепла и благодати. Рядом с вами я всегда ощущал, что бремя жизни становится легче... Неужели вы рассердитесь на меня за то, что в столь стеснённых обстоятельствах я почти непроизвольно устремился к вашей руке, как стремятся к воздуху и свету? Нет, сердце вашего императорского высочества мне порукой, что, каков бы ни был исход моей просьбы, ваше высочество соблаговолит не считать её ни докучливой, ни неуместной...»
32
Пожалуй, за все годы, что прошли в Германии, а затем уже здесь, в России, в семействе Тютчевых не было такой счастливой поры, чтобы все вместе и каждый в отдельности не ощутили вдруг свою кровную сопричастность, а отсюда и необходимость друг другу, как в конце 1852 года в Овстуге.
Вот уже второе или третье лето подряд Эрнестина вместе с Мари и мальчиками проводила в деревне. Иногда туда приезжали и старшие девочки, но никогда не оставались там на продолжительное время, а тем более на осень или зиму. Нынче же, как собрались все вместе в фамильном дедовском гнезде с лета, так вместе и остались в нём зимовать.
А куда было спешить? У Дарьи и Екатерины Смольный остался позади. И отдых после окончания института, а главное – после изрядно опостылевших своими склоками и женскими пересудами монастырских стен, теперь воспринимался ими как благодать Божья.
И Анна неожиданно почувствовала острое желание наконец-то побыть с сёстрами, коих до этого времени она навещала только раз в неделю в их позолоченной золотой клетке, как многие воспитанницы называли между собой свой институт.
Анна, будучи старшей, тревожилась за сестёр: что вынесут они из стен института, с чем войдут в жизнь?
Свой переезд в Россию сама она восприняла тревожно. «Меня так внезапно, как бы с корнем, – напишет она позже в своих воспоминаниях, – вырвали из того мира, в котором протекло моё детство, с которым меня связывали все мои привязанности, все впечатления, все привычки, – для того, чтобы вернуть меня в семью, совершенно мне чуждую, и на родину, также чуждую мне по языку, по нравам, даже по верованиям; правда, я принадлежала к этой религии, но никто меня ей не обучал».
Когда в холодное и туманное утро шестнадцатилетняя девочка из немецкого города Мюнхена ступила на Английскую набережную в незнакомой ей русской столице, сердце её болезненно сжалось. Со всех сторон её окружали тяжеловесные каменные громады, постоянно окутанные туманной мглою и сыростью, а сверху давило низкое, серое и грязное небо, в котором чуть ли не на протяжении целого года не проглядывал ни единый луч солнца. Всё это представляло печальный контраст с тем миром, который окружал её в Германии.
Никак не в пользу Смольного оказались сравнения его с тем королевским институтом в баварской столице, где она жила и училась вместе с сёстрами. Уровень образования в Петербурге был значительно ниже, но особенно плохо было поставлено нравственное воспитание.
«Религиозное воспитание заключалось исключительно в соблюдении чисто внешней обрядности, – сразу бросилось в глаза Анне, навещавшей сестёр. – И довольно длинные службы, на которых ученицы обязаны были присутствовать в воскресные и праздничные дни, представлялись им только утомительными и совершенно пустыми обрядами. О религии как об основе нравственной жизни и нравственного долга не было и речи. Весь дух, царивший в заведении, развивал в детях прежде всего тщеславие и светскость».
Хорошенькие ученицы, те, которые лучше других умели танцевать и грациозно кланяться, умели причёсываться со вкусом и искусно оттенять клюквенным соком бледность лица, всегда могли рассчитывать на расположение со стороны начальницы и классных дам.
Дети богатых и сановных родителей составляли особую аристократию в классах. Для них почти не существовало правил институтской дисциплины. Они могли безнаказанно пропускать уроки, по утрам долго спать, не обращая внимания на звон колокола, пренебрегать обедом, подаваемым в общей столовой, кстати сказать отвратительным, и питаться лакомствами из соседней лавочки.
Дарья и Китти, благодаря своим хорошеньким личикам, а главным образом благодаря протекции великих княгинь, пенсионерками которых они состояли, сразу попали в категорию аристократок. Или, как едко определила Анна сей разряд девочек, – в категорию, обречённую на порчу.
Как и предполагала госпожа начальница, сёстры Тютчевы благодаря Мюнхенскому институту легко заняли первое место в классе. Но Анну это не столько обрадовало, сколько насторожило: не поддадутся ли девочки соблазнам, которые окружали их со всех сторон? Потому она старалась проводить с сёстрами как можно больше свободного времени, поощряла их к серьёзным занятиям, не давала читать плохих романов и, как умела, старалась привить им основы благочестия, которые сама вынесла из Мюнхенского института.
Теперь, оказавшись в Овстуге, Анна обрадовалась счастливой возможности продолжить с сёстрами те беседы, те своеобразные уроки нравственности, которые она решила им преподать.
Унаследовавшая острый ум отца, старшая его дочь, к счастью, не переняла расположенность к хандре и сплину, так изматывавших его душевные силы. Напротив, характер Анны отличался завидной стойкостью, умением упорно преодолевать всяческие неудобства и подлинные трудности жизни. И главное – отличался завидной деятельностью, которая не оставляла ни малейшей возможности отдаться унынию и грусти.
Тяжёлым оказалось для неё обретение новой родины. Но тем увлекательнее стало для неё постижение основ русской жизни. И в первую очередь, безусловно, основ православия и русского духа. Так, постигая характер народа, к коему Анна принадлежала уже по рождению и крещению, она очень скоро почувствовала, как её сердце сроднилось с великой страною, имя которой – Россия.
И в этом помог ей Овстуг, где в летние дни она всё своё время проводила за чтением русских книг и в прогулках по окрестностям. Её пленили неповторимые картины русской природы, которую она полюбила всею душой. Широкие горизонты и обширные степи, необозримые поля и почти девственные Брянские леса – всё вошло в её чистое сердце, помогло почувствовать себя настоящей дочерью русского народа.
Однако мысль о занятиях с сёстрами была лишь первой, что пришла Анне в голову. А как же Мари, мальчики? Сестрёнке было уже двенадцать лет, Мите одиннадцать и лишь Ивану шесть. Впрочем, Митя с осени вернулся в Петербург, где он учился в частном пансионе.
– Не открыть ли нам школу, основанную на взаимном обучении? – предложила однажды Анна за утренним чаем, – Чтобы каждый из нас был одновременно учителем и учеником. В чём сильна я – то я передам другим. А чего недостаёт мне самой – тому меня научат более знающие. Идёт?
– Ох, как здорово, правда, маменька! – обрадованно подхватила Мари. – С сегодняшнего дня вы станете обучать меня, Дашу и Китти английскому языку. А я буду помогать тебе, Анна, по русскому языку. Хорошо?
Мама улыбнулась:
– В русском нуждаюсь и я, наверное, более, чем моя старшая дочь. Может быть, в таком случае в помощь Мари нам следует привлечь Дашу и Китти?
– Справится одна Мари! Она так знает по-народному, что свободно говорит со всеми девушками в Овстуге! – закричали наперебой обе недавние смолянки, скорее для того, чтобы польстить младшей сестре.
Но Мари, покраснев от неожиданной похвалы, в то же время не загордилась:
– А вы о Ванюше не забыли? У нас же нет гувернантки. Так что и тебя, Ванюша, мы примем в свою школу. Русский класс у нас будет такой: трое учеников и мы, три сестры, в качестве учителей.
Господи, как же прекрасно заладилось дело в тёплом и уютном дедовском доме! За окнами – то дождь с ветром, то следом за ним – белые мухи и затем настоящий снегопад, а тут – чтение вслух, писание сочинений и решение арифметических задачек. Да ещё – рассказы о Древнем Египте и Ассирии, спряжение немецких и французских глаголов...
Последние предметы – французский и немецкий, а также историю древнего мира вместе с математикой взялась изучать с Ванюшей Анна. И вскоре так увлеклась, что искренне удивилась:
– Никогда бы не подумала, что прибавление в уме к трём мешкам пшеницы ещё пяти таких же мешков вызовет у меня такую радость. А вот поди же – испытываю подлинное увлечение, ещё только садясь рядом с Ванюшей за стол и открывая задачник!
«Ах, если бы сейчас возле меня постоянно было хотя бы полдюжины ребятишек, мне больше ничего не было бы нужно, чтобы быть счастливой, – всё чаще и чаще стала приходить к Анне радостная мысль. – Я очень люблю детей и очень люблю их чему-либо обучать. Это я открыла в себе ещё в Мюнхене, когда помогала в институте младшим. И я ничего не хотела бы для себя лучше, чем учить Ванюшу и Мари. Да к тому, наверное, всё теперь и идёт. Папа в последнем письме сообщил: ему передавали, что ответ великой княгини Марии Николаевны непременно будет положительным. Значит, кто-то из сестёр обретёт то, о чём мечтает всю последнюю пору. А как же иначе? Хотя девочки избежали порочных влияний Смольного, но разве могли их неокрепшие души не устремиться к тому, что они видели часто на балах и пышных приёмах! Императорская семья, великие княгини в окружении фрейлин... И кто из воспитанниц, в том числе и мои милые сёстры, не представлял себя среди этих счастливиц, составлявших ближайшее окружение сильных мира сего?.. Что ж, пусть и моим дорогим сёстрам – сначала одной, затем и другой – выпадет жребий, о котором каждая из них мечтает».
Папа прибыл в Овстуг в самый первый день нового, 1853 года. Все были на всенощной в домашней церкви. Но не прервали молитву, а лишь после неё собрались в гостиной.
– Если бы вы знали, как я спешил к вам, – начал отец, быстрой походкой разминая затёкшие ноги и потирая возле камина озябшие с мороза руки. – Но всё, всё сладилось, как я того и ожидал!.. Хотя ох как неприятно это чувство униженности и ожидания... Но, слава Богу, я горд и счастлив.
Собравшиеся в гостиной ожидали главного: кто принят, кому повезло? Но никто не решался перебить папа, зная, что возбуждение, которое овладело им, должно улечься само по себе, что, только выговорив всё, наполнявшее его за столько дней пути, он успокоится и придёт в себя.
Ведь столько предшествовало тому, о чём он должен рассказать, столько событий и лиц теснилось в его голове, переполняло всю его впечатлительную душу!
– Да, я исполнен чувством гордости за то, что в конце концов удостоен высочайшей милости, – продолжал Фёдор Иванович. – Впрочем, милости двора накануне Рождества и Нового года сыпались как из рога изобилия. Не помню, писал ли я тебе, Нести, что из наших знакомых милейший граф Блудов получил портрет императора при чрезвычайно милостивом рескрипте. Наш давний друг Северин – ленту Святого Александра Невского... Но главное, главное: четыре барышни из самых известных семейств удостоены были шифров, что, скажу честно, доставило мне истинное удовольствие. Эти четыре новые фрейлины при дворе: дочь князя Михаила Голицына – Елена, мадемуазель Пушкина, старшая дочь поэта, затем мадемуазель Давыдова и, наконец, старшая дочь госпожи Смирновой-Россет... И я тогда же подумал: теперь у тебя, Анна, четырьмя конкурентками меньше! И верно – тебя, дочь моя, избрала своею фрейлиной сама цесаревна.
Если бы в этот момент Анна могла увидеть себя в зеркале, она бы ужаснулась. Всё лицо её – щёки, лоб – мгновенно стало красным, а затем покрылось бледностью.
– Как, выбор пал на меня? – только и сумела она выдавить из себя. – Ведь я этого не хотела. И теперь не хочу! За что же такое со мною?!
Все окружили Анну и стали её и утешать и поздравлять. Первой её поцеловала мама и нежно, своим платком, вытерла её слёзы. Дарья и Китти обняли Анну и тоже заплакали, скрывая за слезами радости неожиданную для себя обиду. Но всё-таки они очень любили свою старшую сестру и, как ни были обе расстроены, от души пожелали ей счастья.
Последним подошёл папа.
– И ты не вознаградишь, дочь моя, своего несчастного отца хотя бы слабою улыбкою за всю мою любовь к тебе, которая безгранична? – хлюпнул он носом, стараясь совладать с новым приливом возбуждения. – Зимний дворец, императорский двор! Что может быть желаннее, а главное – заслуженней для девицы твоих высоких природных достоинств, твоего ума, воспитания и образования! Мне передали: цесаревна Мария Александровна остановила свой выбор именно на тебе, потому что ей сказали, что ты молода и получила образование и воспитание за границей. И несомненно, обладаешь высокими нравственными достоинствами.
– Но ведь цесаревна совершенно не знает меня, она никогда со мною не разговаривала, – Анна всё ещё не могла окончательно прийти в себя. – Я вообще никогда не видела близко никого из членов императорской фамилии. Впрочем, именно цесаревну мне довелось однажды внимательно рассмотреть, совершенно, впрочем, не подозревая, кто она есть на самом деле.
Анна припомнила, как год или два назад она была приглашена на бал у графини Орловой-Давыдовой. Не принадлежа к числу барышень, имеющих успех, Анна, застенчивая и робкая, танцевала мало и старалась укрыться в каком-нибудь уголке зала. Ей нравилось любоваться со стороны блеском бала, а не видеть себя в его центре.
Так, сторонясь знакомых, Анна села на один из диванчиков, стоящих в углу, и стала отсюда смотреть на кружащиеся пары.
Неожиданно она обнаружила, как на другой конец дивана присела одинокая молодая дама. На ней был прелестный туалет из голубого крепа с кружевами, который выделял необычайную белизну её лица и её изящество.
Анна залюбовалась ею. В ней было что-то исключительно молодое и воздушное, то обаяние, которое больше всего привлекает в женской красоте.
Когда незнакомка удалилась, Анна тут же осведомилась у одной из своих знакомых: «Скажите, кто эта особа в голубом, которая сидела рядом со мною?» Ответ был быстрый и даже презрительный: «Откуда вы, моя милая? Ведь это цесаревна».
Даже теперь, вспоминая этот случай, Анна вновь смутилась своего тогдашнего поведения – как же она не встала при одном приближении столь знатной императорской персоны? Однако теперь предстояло думать не о прошлом, а о будущем.
Папа объявил, что следует собираться и не позже чем через пару дней отправляться в дорогу. Но сам он, к неудовольствию дочери, отказался её сопровождать, сославшись на приступ подагры.
Мама нашла его поведение в высшей степени неприличным и потребовала, чтобы он сам вёз Анну ко двору и сам её там представил, если он, в конце концов, уважает императорский двор, наконец, себя самого и свою дочь.
– Я так и знал, – неожиданно обиделся Фёдор Иванович, – ты, Нести, более не нуждаешься во мне, и я тебе совершенно не нужен, если после шестимесячной разлуки ты не испытываешь ни малейшего намерения удержать меня возле себя.