Текст книги "Страсть тайная. Тютчев"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 36 страниц)
Страсть тайная. Тютчев
ам не дано предугадать,
Как слово наше отзовётся, —
И нам сочувствие даётся,
Как нам даётся благодать.
Фёдор Тютчев
Краткая Литературная Энциклопедия,
Изд-во «Советская Энциклопедия»,
Т. 7, М., 1972.
ТЮТЧЕВ, Фёдор Иванович [23.XI. (5.XII), 1803, с. Овстуг Орловской губ., ныне Брянской обл., – 15(27).VII. 1872, Царское Село, ныне г. Пушкин Ленингр. обл.] – русский поэт. Принадлежал к старинному дворянскому роду. Первоначальное образование получил под руководством С. Е. Раича. Увлекаясь классической поэзией, рано начал писать стихи. В 14 лет Тютчев стал сотрудником Общества любителей российской словесности. В 1819 г. выступил в печати с вольным переложением из Горация. В 1819 – 1821 гг. обучался на словесном отделении Московского университета. По окончании курса зачислен на службу в Коллегию иностранных дел. Состоял при русских дипломатических миссиях в Мюнхене (1822 – 1837) и Турине (1837 – 1839). В бытность Тютчева за границей его стихи и переводы (вт. ч. из Г. Гейне, с которым в 1828 г. у него установились дружеские отношения) появлялись в московских журналах и альманахах («Урания», «Северная лира», «Галатея», «Денница», «Телескоп» и др.). Ещё в 1825 г. Н. А. Полевой отозвался о Тютчеве как о поэте, подающем «блестящие надежды». В 1836 г. А. С. Пушкин с «изумлением и восторгом» (свидетельство П. А. Плетнёва) отнёсся к доставленным ему из Германии стихам Тютчева и напечатал их в «Современнике». В 1839 г. дипломатическая деятельность Тютчева прервалась, но до 1844 г. он продолжал жить за границей. Вернувшись в Россию, вновь поступил в министерство иностранных дел (1845), где с 1848 г. занимал должность старшего цензора. Совсем не печатая в эти годы стихов, Тютчев выступает с публицистическими статьями на французском языке: «Письмо к г-ну доктору Густаву Кольбу» (1844), «Россия и Революция» (1849), «Папство и римский вопрос» (1850). Две последние являются главами задуманного под впечатлением революционных событий 1848 – 1849 гг., но не завершённого историко-политического трактата «Россия и Запад». В конце 40-х – начале 50-х гг. Тютчев испытывает подъём поэтического творчества. С этим временем совпадает первая развёрнутая оценка Тютчева-поэта в русской критике (статья Н. А. Некрасова в «Современнике», 1850). Как бы в ответ на неё в печати появляются новые стихи Тютчева, а в 1854 г. выходит первый сборник его стихов. Критические статьи И. С. Тургенева и А. А. Фета, отзывы Н. Г. Чернышевского, Н. А. Добролюбова, Л. Н. Толстого и др., хотя и отражали разные идейно-эстетические позиции, однако в целом свидетельствовали о признании истинного таланта Тютчева в литературных кругах; Затем интерес к поэзии Тютчева постепенно ослабевает и возрождается в середине 90-х гг.
Как поэт Тютчев сложился на рубеже 20 – 30-х гг. К этому времени относятся шедевры его лирики: «Бессонница», «Летний вечер», «Видение», «Последний катаклизм», «Как океан объемлет шар земной», «Цицерон», «Silentium!», «Весенние воды», «Осенний вечер» и др. Проникнутая страстной, напряжённой мыслью и одновременно острым чувством трагизма жизни, лирика Тютчева художественно выразила сложность и противоречивость действительности.
В студенческие годы и в начале пребывания за границей Тютчев находился под влиянием свободолюбивых политических идей. Стихотворение «К оде Пушкина на Вольность» (1820) близко русскому гражданскому романтизму. Однако свободомыслие Тютчева носило умеренный характер. Режим «канцелярии и казармы», «кнута и чина», символизировавших в глазах поэта официальную Россию, был для него неприемлем, но неприемлема была и насильственная борьба с ним. Отсюда внутренняя противоречивость стихотворения «14-е декабря 1825» (1826). Усиливающееся с годами ощущение назревающих социальных сдвигов, сознание, что Европа вступила в новую, «революционную эру», способствуют в политическом плане укреплению консервативных настроений Тютчева, развитию у него утопически идеализированного представления о николаевской России, которой якобы предначертана высокая историческая миссия. В 40-х гг. политические взгляды поэта приобретают панславистскую окраску: самодержавная Россия, призванная объединить все славянские народы, мыслится им в качестве оплота против революционного Запада (политические статьи, стихотворения «Русская география», «Рассвет», «Пророчество» и др.). Поражение России в Крымской войне 1853 – 1856 гг. вызвало у Тютчева критическое отношение к русской правительственной системе, к верхушке русского общества (эпиграммы на Николая I, на П. А. Шувалова, на цензурное ведомство и др.). Заняв в 1858 г. пост председателя Комитета иностранной цензуры, на котором он оставался до смерти, Тютчев старался бороться с «лицемерно-насильственным произволом» царской цензуры. Но при всей резкости его критики правящих верхов это была критика справа.
Консервативные политические взгляды Тютчева сочетались с мятущимся духовно-нравственным строем его поэзии. Боясь революции, Тютчев испытывал в то же время острый интерес к «высоким зрелищам» социальных потрясений. Для мироощущения поэта характерны ставшие крылатыми слова из стихотворения «Цицерон»: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые!» Относя себя к «обломкам старых поколений», он испытывал горечь при мысли о своей оторванности от «нового, младого племени», о невозможности идти с ним «навстречу солнцу и движенью» («Бессонница», 1828 – 1829; «Как птичка, раннею зарей», не позднее 1835). В самом себе поэт ощущает «страшное раздвоенье», «двойное бытие», составляющее, по его убеждению, отличительное свойство человека его эпохи («Наш век», 1851, «О, вещая душа моя!», 1855, «Памяти М. К. Политковской», 1872).
Поэзия Тютчева вся пропитана тревогой. Мир, природа, человек предстают в его стихах в постоянном столкновении противоборствующих сил, «среди громов, среди огней, среди клокочущих страстей, в стихийном пламенном раздоре» («Поэзия», не позднее 1850). Диалектическое постижение действительности – в непрестанном движении – характеризует философскую глубину лирики Тютчева. Особенное тяготение проявляет поэт к изображению бурь и гроз в природе и в человеческой душе. «Гармонии в стихийных спорах» («Певучесть есть в морских волнах», 1865) он противопоставляет полное неразрешимых противоречий нравственное бытие человека. В поэзии Тютчева человек обречён на «безнадёжный», «неравный» бой, «жестокую», «упорную», «отчаянную» борьбу с жизнью, роком, самим собой. Однако фаталистические мотивы в поэзии Тютчева сочетаются с мужественными нотами, славящими подвиг «непреклонных сердец», сильных духом натур («Два голоса», 1850).
Подобно Е. А. Баратынскому, Тютчев – крупнейший представитель русской философской лирики: он откликается на вековечные вопросы, волнующие человеческое сознание. Философское мировоззрение Тютчева формировалось под воздействием идеалистических систем, особенно натурфилософских построений Ф. Шеллинга, с которым поэт был лично знаком. Но это не превращает лирику Тютчева в иллюстрирование философских положений. В его поэзии мысль облекается в художественный образ, возникший «под влиянием глубокого чувства или сильного впечатления» (Тургенев И. С., Поли, собр. соч. и писем, т. 5, с. 426), пережитого самим поэтом. Художественный метод Тютчева, при всём его своеобразии, отражает общее для русской поэзии движение от романтизма к реализму. Романтическое мировосприятие безусловно определяет собой поэтический стиль Тютчева 20 – 30-х гг. Представлением о всеобщей одушевлённости природы, о тождестве явлений внешнего и внутреннего мира обусловлены особенности образной системы и композиции стихов Тютчева. Соответствие душевных состояний человека явлениям природы либо подчёркивается прямым сравнением («Поток сгустился и тускнеет», 1836; «Фонтан», не позднее 1835), либо угадывается, что придаёт стихотворению символический смысл («В душном воздуха молчанье», 1836; «Что ты клонишь над водами», не позднее 1835). При этом тютчевские образы природы остаются пластически точными и конкретно зримыми. Романтическое мировосприятие сохраняется и в дальнейшем, но творческий метод поэта с годами осложняется. В творчестве Тютчева усиливается внимание к передаче непосредственного впечатления от внешнего мира, к конкретному его изображению («Неохотно и несмело», 1849; «Как весел грохот летних бурь», 1851; «Есть в осени первоначальной», 1857; «Как хорошо ты, о море ночное», 1865), тоньше становятся аналогии между природой и человеком («Обвеян вещею дремотой», 1850), сильнее звучат ранее приглушённые гуманистические ноты («Слёзы людские, о слёзы людские», 1849; «Пошли, господь, свою отраду», 1850). Образы природы в поздней лирике Тютчева окрашиваются прежде отсутствовавшим в них национально-русским колоритом. В 50 – 60-х гг. создаются лучшие произведения любовной лирики Тютчева (т. н. «денисьевский цикл», связанный с любовью поэта к Е. А. Денисьевой), потрясающие психологической правдой в раскрытии человеческих переживаний.
Проникновенный лирик-мыслитель, Тютчев был мастером русского стиха, придавшим традиционным размерам необыкновенное ритмическое разнообразие, не боявшимся необычных и в высшей степени выразительных метрических сочетаний («Silentium!», 1830; «Сон на море», 1833; «Последняя любовь», не позднее 1854). Его «чуткость к русскому языку», восхищавшая Л. Н. Толстого, проявлялась в способности находить в слове скрытые и ещё никем не подмеченные смысловые оттенки.
Вопрос о традициях Тютчева в русской поэзии разработан мало. Символисты, провозгласившие Тютчева своим учителем, воспринимали его наследие односторонне, хотя и положили начало исследованию его творчества (В. Брюсов, А. Белый). Из советских поэтов творческое освоение тютчевской философской лирики оказалось плодотворным для Н. Заболоцкого. Многие стихи Тютчева положены на музыку русскими композиторами.
Жизнь и творчество Тютчева отражены в музейных экспозициях подмосковной усадьбы Мураново иве. Овстуг Брянской обл.
Книга первая
ЧТО ЖЕЛАННЕЕ СЧАСТЬЯ
1
доме, что укрылся за оградою в тихом Армянском переулке, вблизи Маросейки – одной из самых многолюдных улиц в центре Москвы, – праздник.
Впрочем, никакое это не пышное торжество, выражающееся в шумном веселье, а скорее приподнятость души, охватившая каждого, населяющего сей старинный, в целых три этажа особняк.
Да как может быть иначе, когда Феденька, коему двадцать третьего ноября 1821 года исполнилось восемнадцать лет, в тот же самый день заслужил аттестат об окончании курса в Московском университете и утверждении его в звании кандидата словесных наук!
Господи, да, кажется, совсем недавно, осенью 1819-го, стеснительный, с румянцем во всю щёку юноша, по виду мальчик, чуть ли не под диктовку маменьки выводил в своём прошении:
«Родом я из дворян, сын надворного советника Ивана Тютчева, от роду себе имею 15-ть лет, воспитывался и обучался в доме родителей российскому, латинскому, немецкому и французскому языкам, истории, географии и арифметике, потом в течение двух лет слушал в сём университете профессорские лекции, теперь желаю продолжить учение моё в сём университете в звании студента, почему правление императорского Московского университета покорнейше прошу, сделав мне с знаний моих надлежащее испытание, допустить к слушанию профессорских лекций и включить в число университетских студентов словесного отделения...»
И вот по завершении учёбы – аттестат, в коем такой великолепный отзыв:
«По окончании испытания все члены отделения, основываясь на положении о производстве в учёные степени, единогласно положили: что поелику означенный студент Фёдор Тютчев, доказавший свои знания и на обыкновенном трёхгодичном экзамене и сверх того отличившийся своими упражнениями в сочинении и примерным поведением, за что награждён был похвальным листом, и после того продолжавший беспрерывно слушать лекции гг. профессоров, оказал и теперь, при уценённом ему испытании, вновь похвальные успехи и отличные сведения в науках; то члены отделения, в уважение всех вышесказанных причин, так как и времени всего учения его, продолжавшегося более четырёх лет, признают, что он, Тютчев, не только достоин звания действительного студента, но и звания кандидата словесных наук...»
Справедливости ради надобно сразу сказать: Феденька схитрил и, ещё поступая в студенты, прибавил себе цельный год вольнослушательства. К тому подтолкнули его умные головы. Дескать, каждый год пребывания в вольнослушателях засчитывается лишь за полгода действительного студенчества, а припишешь ещё подобный срок, получишь в итоге полный год. Тогда, мол, и в студентах можно будет ходить не три года, как требует устав университета, а только два. А затем – сдавай экзамен и получай аттестат.
Но какие же на самом деле надо было иметь отменные знания, чтобы не только выдержать испытания, но и получить учёную степень!
Вот почему уже не одну неделю в доме Тютчевых царит ощущение радости, и чувство сие передаётся то от маменьки к папеньке, то, наоборот, от милейшего и обычно тихого Ивана Николаевича к утончённой и легко возбудимой Екатерине Львовне, а от них, родителей, – к пятнадцатилетней Дашеньке.
Только радость радостью, а в глубине сердца у Екатерины Львовны тревожный холодок то набегает, то моментами отпускает: а далее-то что, в какую службу следует определить Фёдора?
Сказать, что не думали, не прикидывали, будет неверно. Перебирали в уме многие занятия, да у Фёдора полное равнодушие ко всем даже мало-мальски приличным местам. А так ли уж и впрямь приличны сии места, которые возникали в разговорах? Какое-нибудь архивное письмоводительство – фи! Разве сия карьера для такого умного и развитого отрока, как Фёдор?
Маменька отписала в Петербург своему троюродному братцу Александру Ивановичу: что он присоветует в рассуждении будущей карьеры для Феденьки? Кузен ответил коротко: днями сам наведаюсь в первопрестольную, тогда и присоветую, к какому берегу, мол, пристать юнцу.
Сей родич не чета здешней, московской родне – со связями в министерствах, если не сказать, что и в самом Зимнем дворце! Вот почему к радости, связанной с Федиными университетскими успехами, прибавилось, прямо сказать, нетерпеливое ожидание петербургского гостя.
Один Фёдор во всём доме был, казалось, в высшей степени равнодушен к тому, что происходило вокруг него. С утра возьмёт книжку и, как был в светло-зелёненьком своём мундирчике и в сапогах с жёлтыми отворотами, растянется на оттоманке, считай, до обеда, а то и до ужина. И не дозовёшься, пока не дочитает до конца.
А Дашеньку в сии светлые и торжественно приподнятые дни не оторвать от окна. Чуть заслышит стук дорожной кареты и цокот копыт – к стеклу, за которым, как на ладони, весь двор.
Однажды и углядела: экипаж, запряжённый четвернёю, въехал во двор – и к самому парадному подъезду. Лакей в пурпурной с золотом ливрее спрыгнул с запяток, подскочил к дверце кареты, на которой изображён графский герб, и распахнул её широким жестом.
У Дашеньки зашлось сердечко, когда она бросилась к маменьке и во весь голос объявила счастливую весть:
– К нам – он, его высокопревосходительство!
– Кузен Александр! Наконец-то! А мы так заждались, – бросилась навстречу гостю Екатерина Львовна и не скрыла слёз радости.
Генерал от инфантерии Остерман-Толстой – высокий, стройный, несмотря на то что перевалило за пятьдесят, – выглядел чистым орлом. Только одно обстоятельство могло в самый первый момент помешать сему впечатлению: у героя не было одной руки. Но это, как и множество орденов на мундире, и утверждало гостя в ранге храбрейшего воина, на самом деле не жалевшего своей крови и жизни на полях брани.
После обмена приветствиями и любезностями, пройдя в гостиную и присев по-походному на жёсткий стул, а не опустившись в предложенное мягкое кресло, Александр Иванович изрёк, обращаясь к хозяйке дома:
– Итак, сестрица Катерина, о сыне твоём речь? В таком случае мой совет ты могла бы загодя предугадать – в военную службу Фёдора, в строй!
– Как? – подалась вперёд маменька, не в силах далее продолжать речь.
Иван Николаевич стеснительно улыбнулся и покраснел:
– Право, Александр Иванович, скажи, что пошутил. Разве не помнишь, что я сам когда-то в гвардии служил, но в чине поручика в отставку и вышел. Не наша, Тютчевых, сия планида – мягки характером.
– А старший ваш, Николай, чью унаследовал натуру, коли уже офицер и, слышал, не на плохом счету? – взял верх генерал. – Так что резон твой, Иван Николаевич, не в зачёт. Другое дело, что Николаю вы не перечили, когда он решился пойти в училище колонновожатых, к умному генералу Муравьеву Николаю Николаевичу. А вот Фёдору стали потакать: и слаб он здоровьем, и застенчив, и робок как красна девица. Слава Богу, не к куклам потянулся – к книге. А всё ж книги – не штык и не сабля добрая.
– Так ведь, братец, каждый и развивается в силу дарованных ему Господом способностей и талантов, – пришла в себя Екатерина Львовна. – Разве не помню тебя бедовым и отчаянным? Вот и стал генералом, имя которого гремит во всей России. А Феденька, между нами, такие вирши уже слагает, что господа университетские профессора большое будущее ему предрекают.
– Стихосложение, сестра, хотя и призвание, но всё ж забава, – не согласился гость. – Сие, так сказать, не поприще, коему мужчина обязан себя посвятить. Впрочем, знаю случай, когда стихотворство почиталось нами вровень с ратной доблестью. Я – о Жуковском. Помните его «Певца во стане русских воинов»? То ж в незабвенном восемьсот двенадцатом на наших глазах слагалось, а сам автор в офицерских чинах ходил.
И Александр Иванович, тряхнув поседевшим чубом, с пафосом припомнил вслух:
На поле бранном тишина;
Огни между шатрами;
Друзья, здесь светит нам луна,
Здесь кров небес над нами.
Наполним кубок круговой!
Дружнее! руку в руку!
Запьём вином кровавый бой
И с падшими разлуку.
– А далее, далее – какие слова! – перебил гостя Иван Николаевич и тоже наизусть продекламировал:
Сей кубок ратным и вождям!
В шатрах, на поле чести,
И жизнь и смерть – всё пополам;
Там дружество без лести,
Решимость, правда, простота
И нравов непритворство,
И смелость – бранных красота,
И твёрдость, и покорство...
И, пропустив сознательно ещё немало строк, как бы обойдя общие места поэмы, сразу ухватил главное:
Хвала сподвижникам-вождям!
Ермолов, витязь юный,
Ты ратным брат, ты жизнь полкам,
И страх твои перуны!
Раевский, слава наших дней,
Хвала! перед рядами
Он первый, грудь против мечей,
С отважными сынами.
Прочитаны были строки, воздающие славу героям войны Милорадовичу, Витгенштейну, Коновницыну, Платову. И наконец, оборотись всем корпусом к гостю и сделав полупоклон, хозяин дома с подчёркнутой торжественностью произнёс слова поэта:
Хвала, наш Остерман-герой,
В час битвы ратник смелый!
Генерал не удержался – гордо вскинул красивую голову.
– И мне, извольте видеть, тогда «досталось» от пиита, – спрятал за шуткою бесспорное удовлетворение. И уже не скрывая гордости: – А сочинено сие было здесь, под Москвою. Не токмо мы все, военачальники, каждый воин в ту пору был орёл, герой подлинный. Им всем, кто дрался тогда за честь русскую, Жуковский и посвятил свой труд. Изумительной души человек!
– Вот и я хочу те же слова сказать о Василии Андреевиче – добрая душа, – подхватила Екатерина Львовна. – Никак лет тому назад пять или шесть сидел он вот тут, в нашей гостиной, и премило беседовал с Иваном Николаевичем. А Феденька – рядом. И с такой алчностью внимал каждому слову Жуковского!
Иван Николаевич уточнил:
– В семнадцатом году сие случилось – удостоил Василий Андреевич нас своим присутствием. Да ты же помнишь, Александр Иванович, тогда государь император и весь царский двор прибыл в Москву. Отмечалась пятая годовщина изгнания из нашей первой столицы Наполеоновых пришельцев. А затем «Реденька упросил меня отправиться к Василию Андреевичу в Кремль, в Чудов монастырь, где тот жил при царской семье. «Редору сколь было? Да четырнадцать годков, как раз перед самым зачислением в университет. Знать, тогда уж он решил: стану, как и Жуковский, слагать вирши.
Взгляд у генерала был острый, пронзительный, как у всех Толстых – из-под кустистых бровей. И в то же время как бы не лишённый некоего лукавства:
– А ну, пригласите-ка нашего именинника. Пусть почитает что-либо своего сочинения, коли, как говорите, он у вас отменного дарования.
Теперь смутилась Екатерина Львовна, да ещё более чем до неё Иван Николаевич.
– Что ты, кузен, Феденька не токмо читать, даже говорить о своём сочинительстве не станет! – полушёпотом произнесла она.
– Робок? Застенчив?
– Может, и так, – согласилась маменька. – Но скорее, думается, он так высоко почитает истинную поэзию, что собственные опыты ему кажутся недостойными стороннего внимания. Потому и нынче цельный день с книжкою Жуковского в своей светёлке сидит. Погодин Михаил, Федин товарищ по университету, ему на короткое время два тома сего любимого поэта одолжил. А своё, что ни выйдет из-под пера, засунет куда ни попало, что и сам потом не сыщет, а то вдругорядь и обронит на пол. Давеча я листок за ним подобрала – страх и вслух повторить. Но тебе, братец, я всё же решусь показать.
Удалилась, должно быть, в свою спальную и вернулась с четвертушкою бумаги в руке.
– Вот, называется «К оде Пушкина на Вольность».
Огнём свободы пламенея
И заглушая звук цепей,
Проснулся в лире дух Алцея —
И рабства пыль слетела с ней.
От лиры искры побежали
И вседробящею струёй,
Как пламень Божий, ниспадали
На чела бледные царей.
Счастлив, кто гласом твёрдым, смелым,
Забыв их сан, забыв их трон,
Вещать тиранам закоснелым
Святые истины рождён!
И ты великим сим уделом,
О муз питомец, награждён!
Воспой и силой сладкогласья
Разнежь, растрогай, преврати
Друзей холодных самовластья
В друзей добра и красоты!
Но граждан не смущай покою
И блеска не мрачи венца,
Певец! Под царскою парчою
Своей волшебною струною
Смягчай, а не тревожь сердца!
Генерал нетерпеливо встал и в полном молчании прошёлся от стола к окнам и обратно. Взгляд насупился.
– Алцей или Алкей, сие понятно, – произнёс наконец. – Жил когда-то в Древней Греции и слыл непримиримым врагом тирании. А вот и новый тираноборец – родной племянник Василия Львовича Пушкина. Сей отпрыск известного вашего московского стихотворца и друга Жуковского в нашей северной столице наделал немалого шума своею одою о вольности. Потому не так давно и наказан ссылкою в южные края, слава Богу, не в Сибирь. А Фёдор ваш – умён! Тож возвышает голос супротив рабства, но, обращаясь к певцу вольности, призывает его смягчать, а не тревожить сердца власть предержащих. Каков, а? Дипломат, чистый дипломат! Чего ж мы тут разводим турусы на колёсах? Будущее вашего любимого сынка – как на ладони!
– О чём это ты, братец? – вновь растерянно подалась к Александру Ивановичу Екатерина Львовна и в порыве своём нерешительно простёрла к нему руки, – Что явилось тебе на ум? Аль и вправду решился в военную службу сдать, чтобы не писал крамольных стишков?
– Будет, будет тебе, Катерина, себя и других страхами пужать. О ратном поприще я сегодня и сам не всерьёз повёл речь. От вас же знал – сие не Фёдора вашего планида. Теперь и вовсе утвердился в своей догадке. А явилась мне мысль поставить сего отрока на верную и приличествующую его дарованиям стезю. Только дело это надо тонко и очень уж расчётливо в Петербурге решить! Отпустите-ка Фёдора со мною в столицу. Пусть поживёт в моём доме да Северною Пальмирою полюбуется. А там и дело сладится. Впрочем, зовите его сюда – сам всё ему и скажу.