Текст книги "Чёрный полдень (СИ)"
Автор книги: Юля Тихая
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
lxx. / -x.
Складывала Става яйца в один мешок или во много разных, итог был один: все так или иначе, похоже, побились. С каждым днём она становилась всё мрачнее и сердитее, а днём в пятницу заявила скорбно: к счастью, если и у нас ничего не получится, она, наверное, не переживёт грядущей катастрофы.
К счастью – потому что если она уже будет мертва, по крайней мере не будет так мучительно стыдно.
Мне было легко не думать о плохом. Так легко, что от этого даже становилось немного страшно. Я была когда-то нитью из плотного гобелена, сплетённого Полуночью, чтобы изобразить вселенную; с тех пор меня столько раз из того полотна вырвало, что теперь я болталась сама собой, в пустоте и черноте, и не ощущала больше даже движений ветра.
Става всё мрачнела, мрачнела. А Дезире – отчего-то всё спокойнее, будто всё увидел в волшебном зеркале и теперь ждал только, когда его видение сбудется.
– У нас всё должно получиться, – бодро сказала я вечером. – Не будет ни крыльев, ни меча, ни всего остального. Да сделай же ты лицо попроще!..
Дезире в ответ рассмеялся и охотно притянул меня к себе, и ещё несколько минут мы увлечённо играли в игру «угадай, на что это такое я намекаю». Строго говоря, шарады эти были легче лёгкого, но «не понимать» было почти так же приятно, как в конце концов «догадаться» и уплыть в тёплое, наполненное родными запахами, влажностью и нежностью марево.
Я засыпала почти счастливой, уткнувшись носом в крепкое мужское плечо.
А утром первым – даже раньше будильника – проснулся радиоприёмник.
– …предупреждает, что… – кашлянул он на самом рассвете и ярко мигнул цепочкой камней, оставленных открытыми рядом с катушкой.
Я перекатилась на спину и слепо уставилась в потолок, пытаясь собразить, где нахожусь.
– …в ближайшее время ожидается… шпшшшшх… прохождение грозового фро… ххххххшшшп… шквалистым… шпшшш… вернитесь в свои дома…
Ещё несколько мгновений я тупо смотрела вверх, и только когда суровый голос диктора порекомендовал слушателям отключить антенны и бытовые электроприборы, сообразила: это всего лишь прогноз погоды.
Тогда я прикрыла глаза, намереваясь снова уснуть, но тут же распахнула их снова.
Суббота. Наступила суббота. Сегодня я побуду немножко глупой зверушкой, а Дезире – суровым лунным без лица, а вокруг нас будет много странных лунных и сияющий дворец, в котором поют пески, что бы это ни значило. И до солнцестояния остаётся всего-то два дня; и нет больше никакого времени, и всё заканчивается, и я заканчиваюсь тоже.
Я прошлёпала голыми ногами до подоконника и кое-как потушила камни в радио. Обернулась на Дезире – он спал, далеко запрокинув голову, с распахнутым ртом и очень глупым лицом, – приоткрыла форточку, запуская в утреннюю тишину запах близкой воды и отзвуки первых трамваев.
Гроза грохнула чуть больше часа спустя, и Дезире проснулся вместе с ней – резко сел и схватил воздух так, будто пытался вынуть из него меч.
– Просто дождь, – подсказала я.
Он мотнул головой, как большая собака, и скрючился у края кровати, пытаясь отыскать разбежавшиеся тапки.
Завтракали в молчании. Гроза отгремела стремительно и сменилась плотным, серым, заунывным дождём, который ветер всё стремился загнать под всякий козырёк. По дороге побежали вниз, к проспекту Основателей и набережной, и вверх, к остановке, спрятанные под цветастыми зонтами фигурки; зонты выдирало из рук и выворачивало.
Часы под фонарём отметили: восемь утра. И тогда я, отложив вилку, решила:
– Я брату напишу.
Дезире нахмурился.
– У тебя какое-то предчувствие? Ты тогда не ходи никуда.
– Нет… Нет. Мне не кажется, что будет что-то плохое. Просто станет… не как прежде. А Гаю я напишу сейчас. Когда ещё как раньше. Понимаешь?
Мне не казалось, что он понимал, но он не спорил. Я пролистнула блокнот, украдкой хмыкнув на список городских склепов с вычеркнутыми фамилиями, вырвала лист и вывела карандашом:
Привет, Гай!
И поняла, что не знаю, что писать дальше. В конце концов, что я знаю о сегодняшнем Гае, и что он знает обо мне? Что я знала хоть о каком-нибудь Гае? Что вообще осталось между нами после тех похорон, оставленного мне опустевшего дома и поездов, сожравших расстояния и все мои представления о судьбе? Последний раз я звонила ему больше трёх месяцев назад, отдав за минуту междугородней связи совершенно нечеловеческие деньги, и большую часть той минуты мы молчали, не зная, что друг другу сказать.
Я нажала на карандаш с такой силой, что грифель сломался. Очинила его кухонным ножиком, одновременно успокоившись и разозлившись, и вдруг неожиданно для самой себя написала:
Я говорила, что уехала на время, но теперь знаю, что не вернусь больше в Марпери. Я живу в большом городе, у меня всё хорошо. Может быть, позже ещё свидимся.
Передай…
Письмо вышло до нелепого коротким и каким-то резким. Я сложила его втрое – будто что-то внутри захлопнула.
Дальше время запуталось и сломалось, а кадры в памяти смешались. Вот Дезире притащил откуда-то цветы, вот из-за туч вынырнуло ослепительным боком солнце, а вот я стою перед зеркалом, зачёсывая волосы так и эдак и всякий раз отпуская их заново.
Это было как с фотографиями. На снимках я выходила совсем непохожей на себя, как будто в живой мне было что-то ещё – что-то в мимике или выражении глаз, – что никак не удавалось разглядеть аппарату.
В зеркале я тоже была неправильной.
А вокруг много-много цветов, от нежно-голубого до невыносимо-синего, крупных, чем-то похожих на пионы – если бы пионы бывали такими.
– В волосы вплети, – предложил Дезире и протянул мне один. – А мне венок сделай, а?
Вот я плету венок, исколов все пальцы. Стебли длинные, плотные и ломкие, и плетётся плохо, приходится подвязывать лентой. Но выходит хорошо, и лепестки, синие-синие, скрывают под собой все огрехи.
Вот Дезире опускает голову, и я надеваю на него венок, будто корону.
Надеваю, как когда-то раньше, давно, на забытых всеми богами склонах близ Марпери.
Мы смотрим на часы. Дезире говорит что-то нелепое про то, что если бывают часы с кукушкою, должны быть и часы со змеями, потому что почему же, в конце концов, нет? И мы обсуждаем, как можно было бы их такие сделать, и что за звуки они должны издавать.
Даже Става сегодня нервничала. Она заявилась к нам часам к четырём в фиолетовом комбинезоне, из-под которого выглядывало что-то убийственно синтетическое и мерцающее; была она уже тогда раздражённая и всем недовольная.
Может быть, оттого, что не слушала прогноза и вымокла под дождём.
– Да не вертись ты, – она больно ткнула меня под рёбра. – Хватит с тебя и того, что я занимаюсь этой ерундой!
Она плела мне волосы, довольно споро и умело, и цветы подкалывала шпильками совсем незаметно.
– У тебя случилось чего? – вздохнула я.
– Не твоё дело.
Дезире застегнул на мне платье, а свой венок вдруг залихватски сдвинул в сторону. Он был хорош таким, улыбающимся и немножко увлечённым, и золотая связь между нами казалась сегодня особенно яркой, и от этого хотелось смеяться и немного плакать, и тиканье часов сводило с ума, и шелест внутри меня всё нарастал и становился громче, и…
– Става, – я поймала её за локоть, – ты всё-таки… Меленее… ты напиши. Ей очень плохо там одной, правда. И она очень…
Става аккуратно разжала мои пальцы, смерила меня взглядом сверху вниз. И сказала насмешливо:
– Забавно.
– Забавно? Что?..
– Насколько хрупки родственные связи, – с издевательским сочувствием проговорила она.
Я моргнула. Я уже знала, что она не скажет мне ничего хорошего. И, может быть, даже понимала, что именно плохое это будет.
Но всё равно нахмурилась, неловко поправила в волосах цветы. И спросила мрачно:
– О чём ты?
– О твоей обожаемой Меленее, конечно, – осклабилась Става. – Которая убила твою тётку, ведь так? Но тебе, защитнице сирых и убогих, на неё уже плевать, да? Коротка же память!
Я стояла, оглушённая. А Става вдруг придвинулась совсем близко и прошипела мне прямо в лицо:
– Ты ничего обо мне не знаешь. И не знаешь, что она такое. Ты нихрена не знаешь, поэтому забудь и заткнись, понятно?
Она оттолкнула меня и вышла, резко развернувшись на каблуках.
Тишина была оглушающая. От неё звенело в ушах, а в сознании – будто стеклянные волны накатывали на чёрный берег. Кап, кап, кап, отмеряли они моё время, и темнота сгущалась вокруг, а пол накренился, сбрасывая меня вниз.
lxxi. / -ix.
– Дезире, – язык слушался меня плохо, и я с трудом им ворочала. – Это правда?
Я вся – неживая. Куколка из дорогого магазина: фарфоровые ручки и ножки и бесформенное тело из набитой стружкой тряпки. Лицо каменное, пальцы деревянные, к губам приклеилась намертво улыбка, нарисованная один раз и навсегда, а внутри – мусор. Пустота.
Я всё-таки не потеряла сознания, только осела на стул, как будто ноги подкосились. И вцепилась пальцами в столешницу, до боли, до синеющих ногтей.
– Это правда? – мой голос срывался.
Дезире смотрел на меня чуть сбоку, мягко и ласково.
– Я не знаю.
– Скажи мне!
– Я не знаю, Олта.
Он покачал головой, а мне захотелось закрыть глаза и перестать быть.
Она была… волшебная.
Волшебная, как прекрасная героиня страшной сказки – до того, как чудесное приветливое лицо сползёт с неё и обнажит череп с пустыми глазницами и серые наточенные зубы.
Девчонка и девчонка, даром что лунная. Мелкая, вся угловатая и дёрганая, странно одетая, очень наглая – и очень потерянная. Она могла склонить голову, глядеть сквозь тебя, как надмирное существо, и говорить о свете, ковыле или посмертии; она могла встряхнуть косичками, подпрыгнуть и заверещать: вот ты где!
Мне было жаль её – брошенного ребёнка, который пятнадцать лет ждал в одиночестве оставленного всеми перевала загадочную «её». Я болтала с ней о ерунде, а она достала откуда-то тридцать восьмой роман про Меленею, – а ведь он всё ещё не добрался даже до библиотеки Огица, я спрашивала.
– А вот и я! – говорила она, заглядывая в конфетный фантик на моём столе.
И тянула жалобно:
– Ты приходи…
И я ведь знала. Я знала с первого момента, что волшебство это – бумажная маска; и что там, под ним, живёт чудовище. Что ей – как всем лунным – безразличны люди, и что им ничего не надо и ничего не дорого, кроме своих странных вещей.
Испугавшись крысиных денег, я сказала ей: нет. Нет, я не хочу всего этого больше, мне не нужно это, нет. И дома я метнулась к столу, где были разложены под стеклом фотографии, и застелила их тканью; сняла с дверцы шкафа рисунки, сунула их в ящик лицами вниз; развернула к стене пачку овсянки, на которой была нарисована улыбчивая дородная девушка с милыми ямочками на щеках…
– Олта отвезёт тебя в друзы! – решила она потом.
– Нет, – снова сказала я, и это «нет» резало язык и рвало душу. – Тётка Сати!.. Я не могу от неё уехать. Я не могу. Нет.
И тётка Сати умерла. Я вошла в дом, о чём-то болтая, а она лежала в своём углу на высоко поднятых подушках; не человек больше – предмет. Запрокинутая голова, приоткрытый рот, поплывшие черты лица, глубокие синеватые тени на бледной коже… и обронённый портрет храмовницы Ки на полу.
– У неё был мотив, – сказала я хрипло, вспомнив почему-то, как рассуждала книжная Меленея. – У неё была возможность. И она… неужели она…
– Я не знаю, – в третий раз повторил Дезире.
Мир вокруг меня кружился, пронзительно-ненастоящий, будто нарисованный карандашом. В этом мире всё ещё была я, добродушная дурочка, которая так хотела видеть во всех людей, а во всех людях – хорошее. А тётки Сати в этом мире больше не было.
Тётка Сати. Она была рядом всю мою жизнь: она лишь изредка ездила на танцы в Старый Биц, скорее повеселиться, чем на что-то надеясь, и посвятила жизнь той семье, которая у неё была. Она знала всех наших предков по именам; она помнила ещё прадедушку, которому посчастливилось поймать хищника, и прабабку, от которой нам достались вышитые подушки. Она рассказывала мне все те сказки, которые я знаю, и научила видеть в рождённой моей мамой сморщенной картошке маленького человека. Она склеила из обувных коробок кукольный дом и «учила меня играть»; в чём была учёба – уже и не вспомнить, зато я помню, как мы делали для этого домика маленькие часы, и лампы в бисерных абажурах, и даже крошечные кукольные зубные щётки.
Нет, конечно, родители тоже были где-то там, рядом, простые рабочие люди, живущие простую жизнь. А тётка служила в волшебном мире телефонной станции, придумывала вещам смешные названия и любила читать то же, что и я.
Она была светом, она была домом. Она выписалась из больницы, как только начала вставать, – чтобы мы с Гаем не жили лишнего при соседях. Она знала, о чём я плачу, она…
И чем отплатила ей я?
Это я во всём виновата, я. Я спуталась с лунным, пошла на этот проклятый перевал, и там – эта девочка. Я замахнулась на то, что мне не предназначалось, забылась, ослепла. И из-за меня она…
У неё была дурная жизнь. С такой много раз подумаешь: лучше ли она небытия. Всего и радостей, что старенькое радио да книги.
Но она не заслужила этого. Никто этого не заслужил! И Меленея не могла, не могла, не должна была, не имела никакого права…
И ради чего!.. Ради того, чтобы я довезла до Огица голову. Нельзя было разве отправить её бандеролью?
– Олтушка…
Я неловко подёрнула плечами и отвернулась.
Из-за него всё началось. Если бы не он, я бы никогда не уехала из Марпери.
Никогда.
Мир раскачивался и дрожал, составленный из крошечных ненастоящих деталек. Ты думаешь, будто сама решила, – но лишь потому, что не видишь истинных причин; ты думаешь, будто на что-то влияешь, – а потом обходишь пятьдесят склепов для того, чтобы ничего не найти; ты думаешь, будто надеешься и любишь, – пока не узнаёшь, что он совсем скоро уснёт, а ты останешься; ты думаешь, что ищешь добра, а теперь выясняется, что причиной смерти родного человека – ты.
Ты сама – шарнирный болванчик без воли и без души. Всё вокруг – кукольный домик, собранный из обувной коробки. Ты заперта в нём навечно, в плену картонных стен, на которых нарисованы обои, в гулкой пустоте, в темноте, духоте и запахе нафталина.
И ты задыхаешься, задыхаешься, задыхаешься.
– Олтушка…
Я остановила его ладонью. С трудом поднялась из-за стола – потолок навалился на плечи, словно корни похоронного дерева. Меня врезало в подоконник, как корабль разбивает о берег в шторм; я рванула щеколды, дёрнула ручки и свесилась в окно, отчаянно пытаясь глотнуть хоть немного воздуха.
Залитый солнцем город пах недавним дождём. Целый город мокрых оранжевых крыш, спускающихся по склону до самой серебряной змеи-реки. Блестящие окна, в которые стучалась ветвями юная зелень, шумела дорога, и июнь звенел надрывно, будто плача и о чём-то мечтая.
Небо чистое, и нет ни дымки, ни влажной тени у реки. Оттого видно, как ползёт по железнодорожному мосту поезд. Он уходил куда-то вдаль, туда, где лучше и краше, пока для меня всё рушилось и вместе с тем вставало на свои места.
А на мне платье из синего ситца, летящее, пышное, как для журнала придуманное. Я в нём лёгкая-лёгкая, какая-то хрупкая, неуловимо лунная. Наверное, такой видела меня Лира в своём предсказании.
Я стояла у окна, вцепившись в подоконник и отчаянно не желая верить. И в волосах у меня – голубые цветы.
lxxii. / -viii.
Лунный дворец высился над самой рекой.
Я слышала, что когда-то в Огице была другая друза, где-то на сопках – башня как башня, ничего особенного; и что при университете стояла стеклянная пирамида с верхним балконом, на котором часто можно было увидеть крылатых. Теперь же обычные лунные селились, где придётся, а чуть в отдалении стоял дворец. Хрустальный дворец старших лунных.
На него хорошо было смотреть с видовой площадки, или с красного моста, или с цветастых лестниц, – издалека он был похож на фантазийный флакон для божественного аромата, случайное создание света, хаотичное и прекрасное в своей непостижимости. Дворец висел над рекой, как ледяной клин, замерший в воздухе за секунду до падения. И свет играл в стеклянных гранях, многократно отражаясь, и расцвечивал воду ослепительными бликами.
Здесь, в северном пригороде, почти не строились двоедушники: слишком крутые, неудобные холмы, река сильно сужалась, а ледоходом уже снесло однажды мост. Дворец висел, гигантский и поразительный, на сотне прозрачных нитей-канатов – как муха, застрявшая в едва видимой паутине.
– Как это сделано? – спросила я, не чувствуя, по правде, особого интереса.
– У Дарёма есть хме, – с готовностью отозвался Дезире. – Инженер. Наверное, они посчитали как-то, чтобы эта штуковина не падала. Здорово получилось!
Я пожала плечами, а потом кивнула. Мир всё ещё был для меня пустым – и болезненно бессмысленным.
Как она могла? – спрашивала я, как будто на этих словах в горле заело пластинку, и она скрипела одно и то же, одно и то же, с каждым разом всё неразборчивее. — Как она могла?
На самом деле, здесь не было никакой загадки.
Она могла просто потому, что для неё здесь не было ничего сложного. Она была лунная; порождение чистого света; сознание, овеществлённое по случайному капризу самой Луны. Она зажигала огонь в ладони безо всяких слов, могла одной рукой вырвать бревно из ледяной корки, не нуждалась ни в пище, ни в тепле и была, в конце концов, крылата. Её крылья сделаны из ветра и света, а два глаза разных цветов умели глядеть в разные места.
Что ей стоит убить прикованную к постели женщину? Может быть, она и вовсе заглянула в портрет, сказала «бу» и наблюдала, как уходит жизнь из бледного лица. А, может быть, она могла протянуть сотканные из света руки в чужую грудь и сжать ледяными пальцами живое сердце.
Словом, она могла. И всё, что должно было бы остановить её, было слишком уж… человеческим.
«Если её не будет, сумма счастья…» – заговорил Дезире как-то, когда-то очень давно. Тогда я пришла в ужас, но какой-то слабый, недоумённый, – может быть, потому, что я не понимала ещё эти слова настоящими.
И эти все, в хрустальном дворце – они были такие же. Они сидели там, среди прекрасных видов и струящегося света, важные, поразительные. Они помогали чернокнижникам или по крайней мере не мешали, – хотя те убивали людей во имя своих странных целей, хотя из-за них разливалась Бездна, а молнии Усекновителя разбили Марпери.
– Я и не человек, – усмехнулся Дезире как-то.
А вчера ночью, перебирая мои волосы и касаясь сияющим туманом лунных украшений, пробормотал:
– Может быть, я хотел бы быть человеком.
Тогда я только прижалась к нему крепче и долго, с усилием смотрела вверх, чтобы слёзы не выкатились из глаз.
Мы были – пыль на дороге больших процессов. Мелочи, не имеющие веса. Кому есть дело до людей, чьи жизни уничтожила та катастрофа, если Бездна – всё-таки не открылась, а преступник – заплатил за всё? Кому есть дело до зверушки, посмевшей связаться с лунным?
Я могла бы уехать сейчас. Я могла бы уехать куда-нибудь к морю, жить там свою маленькую жизнь и листать газеты, вчитываясь между строк: что за трагедия случилась в Огице, и что за статую поставили в городском саду.
Но это значило бы, что всё было – зря. Что ничего не изменится, как не меняется ничего и никогда. И что Полуночь была права, когда назначила мне тихо гнить на самой окраине Кланов.
А я могла бы… может быть, я могла бы изменить что-то. Или хотя бы досмотреть до конца.
– Возьми вот булавочку, – ласково сказала Става и, перегнувшись через переднее сидение, сама приколола её к воротнику платья. – Там в ушке опал, щёлкнешь иглой – у меня тут всё заверещит.
Она важно похлопала по сумке: под вязаной оболочкой с ярко-оранжевыми аляповатыми цветами угадывался короб алтарного комплекса. Я нащупала булавку в воротнике и кивнула.
Става снова была добродушна и излучала оптимизм. Она сидела рядом с водителем, в ней ничего не напоминало о недавней вспышке, и улыбка у неё было всё такая же – придурковатая.
Когда мы спустились, я не стала трясти её: а ты уверена; а что, если; а, может быть; а точно ли; но как же… это было пустое. Во мне всё закончилось, будто с дрожью выплеснулись наружу все силы, и остались только упрямство и странная, глупая надежда.
– Это не пригодится, – тускло возразил Дезире. – Мы уйдём до последней песни.
– Конечно, конечно. Олта… ты вот ещё одну возьми, – Става неожиданно засуетилась и сунула вторую булавку в кошель у меня на поясе. – Пусть лучше две, да ведь? Если одну ткнёшь, я решу, что у тебя проблемы. А если две – что большие проблемы. Договорились?
– И что ты тогда сделаешь? – безразлично спросила я.
– Не знаю, – серьёзно сказала Става. – Но так же всё равно лучше?
Я кивнула и отвернулась к окну.
Дезире сидел рядом со мной, на заднем сидении, собраный и безразличный. Вереница цветастых городских домов прервалась, нырнули в стороны линии проводов, поредели фонари. Вдоль пустынной дороги потянулись заборы, сперва важные кованые, а затем – попроще, деревянные, с облупившейся краской.
Бурлила зелень, пахло тепличным духом, перегноем и влажностью, из огородов здесь и там торчали задницы увлечённых дачников. На одной из веранд дремал, опустив рогатую голову, лось; похоже, здесь двоедушникам уже позволялось оборачиваться.
– Стало громче, – спокойно сказал Дезире, когда нитка заборов оборвалась тоже. За деревьями, обступившими извилистую дорогу, тут и там мелькал хрустальный дворец.
– Здесь? – заинтересовалась Става.
– Вообще, – лунный пожал плечами. – Всё громче и громче, с каждым днём.
– А. Ну, ещё бы. Тут было нападение… вчера вечером. Похитили колдунью, её охрану закляли по-лунному. Ребята ещё работают, но я почти уверена, что это по нашей части.
Дезире так и смотрел в окно, и я спросила вместо него:
– По-лунному?
– Смешанные чары, наши всё ещё ковыряются. Навертели там… ну да не так это и просто, украсть Бишиг!
Бишиг, вяло повторила я и покрутила фамилию на языке. Наверное, та самая недовольная женщина из особняка с горгульями, которая первой показала мне усыпальницу. Это там, в пустой чаше саркофага, проснулся потом Дезире.
Когда я приходила, он был, наверное, ещё везде; но что-то из его сути уже дрожало в тусклом свете старого склепа.
За это на неё и напали – что видела Усекновителя? Или за что-то другое? И не из-за этого ли Става сегодня – ещё дёрганее обычного?
Да какая теперь-то разница.
– Я наводила справки, – ожесточённо продолжала она. – Вечер поющих песков – вроде как большое дело. Думаю, они все там будут. Олта, ты всё запомнила?
– Да.
– Лунный, ты уверен?
Дезире снова пожал плечами.
Става оглядела нас беспокойно, а потом вздохнула:
– Ну, ладно.
И вот он – хрустальный дворец старших лунных. Дорога вывернула из-за поворота, и он появился сразу перед нами, величественный и будто сияющий изнутри.
Пахло речной водой, летом и недавним дождём. Водитель – на белом автомобиле красовались шашечки такси, но я была уверена, что по правде он работал на Службу, – мягко съехал с асфальта на каменистый берег. Вода шелестела внизу, а вытоптанная площадка обрывалась резко, будто песок и камень обвалились когда-то в реку.
Вверх уходила широкая стеклянная лестница без перил.
Дезире вышел первым, обошёл машину и подал мне руку. Я вышла и мысленно прокляла каблуки: как мы подниматься-то будем по этим ступенькам?
Но оказалось не так уж и страшно. Я придерживала юбки, шла по самому центру лестницы и старалась не смотреть вниз, а Дезире и вовсе, кажется, было всё равно.
Закатное солнце билось в стеклянных гранях дворца.
У самых высоких дверей Дезире вдруг остановился, поглядел на меня как-то странно и сказал бесхитростно:
– Я люблю тебя.
Я растерялась так, что не успела ответить.
Он опустил на лицо серебряную полумаску и подал мне руку. Я вложила пальцы в его ладонь, и Дезире с силой ударил в колокол.







