Текст книги "Чёрный полдень (СИ)"
Автор книги: Юля Тихая
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)
lxi.
Были времена, до Полуночи и до Охоты, когда парой зайца всегда была зайчиха, и рождались у них только зайчатки. С самого детства они были отмечены даром оборота, проводили едва ли не полжизни в зверином обличье и жили животными кланами, в которых не было места чужакам. Всякий клан чтил своего покровителя и одному ему строил храмы; а ещё одни звери отчаянно воевали с другими, и мыши с крысами делили землю так, что вся она была залита кровью, волки загоняли оленей для развлечения, а лисы изводили птиц и милостиво принимали подношения живыми соловьиными яйцами.
Так вот, тогда, уж конечно, нельзя было быть ни с кем, кроме пары. Бывало, мы узнавали друг друга ещё детьми; бывало, и позже – но только от пары могут быть дети, и только с парой можно было провести ночь. Да и как иначе, если измена пахнет на весь клан так, что этот позор и не вымыть никогда? В некоторых местах бывало такое, что глава семьи утешал молодых женщин, чьи пары уехали воевать или работать, но и то – скорее редкость…
Это сейчас я только подумаю – и плечи сами брезгливо вздрагивают. А тогда были другие времена.
Потом, после Крысиного Короля, Полуночь пожелала нам быть равными и не делать различий между лягушкой и рысью. По мановению её руки все мы перепутались, а зверей – и судьбу – стали ловить в Долгую Ночь, когда небо горит тысячей цветных огней, а духи бегут с запада на восток, отчаянно приближая рассвет.
Великое время, – говорят одни про ранние годы новых Кланов.
Страшное время, – говорят другие.
Я больше думаю: страшное. Потому что мир тогда встал набекрень, вывернулся наизнанку и сошёл с ума, а жить в таком – мало кому понравится.
Но стало свободнее, пожалуй. Сложнее в чём-то, но свободнее. И мы стали другие, и Лес стал другой, и всё стало совсем иным. Но постель – это всё равно было про пару; и только лет так пятьдесят назад вдруг стали писать про секс в газетах, и что-то там рассуждать об удовольствиях и здоровье.
В общем, сейчас нет ничего такого в том, чтобы одинокая змейка, не встретившая пока своего единственного, спуталась с кем угодно: хоть с росомахой, хоть с осьминогом, хоть даже с лунным. Справочку только надо взять или защиту использовать, чтобы не подхватить какой-нибудь грибок; в школе на домоводстве нас даже учили надевать презерватив на скалку, а мы – ну, что с девчонок взять, – ржали и краснели.
Интересно, – вяло подумала я, утирая лицо полотенцем, – а Дезире хоть не болеет ничем? Хотя, Полуночь, он ведь лунный. Да он же сделан из света. Какие к морочкам презервативы!
В общем, нет в этом теперь ничего такого.
Главное только – не забыться. И помнить, что это – не навсегда, несерьёзно. Маленькая интрижка, приятные несколько недель или месяцев вместе – столько, сколько Полуночь отмерит до той самой встречи…
– Не понимаю этого, – качала головой мама. Мама была по-хорошему чуть-чуть старомодной, но никогда не ругалась, только «не понимала». – Если несерьёзно, без чувства, то и зачем?
Мама очень любила папу. Не как пару, хотя и так, наверное, тоже, а просто – как его самого. Смотрела на него такими глазами, что всегда становилось немного неловко и ужасно завидно. А папа ради неё научился играть на гитаре, перебрался в Марпери и поехал к оракулу, когда узнал про «проклятие».
И мне, глядя на них, не хотелось – несерьёзно и без чувств. Сама оракул сказала, что видит меня с мужчиной; и, какой длинной ни вышла бы дорога к нему, я пройду её, я дождусь, и стану его любить.
Я любила его – всегда. Это был огонёк, тёплый и ласковый, трепещущий где-то за сердцем. Однажды мы встретимся, и тогда всё станет хорошо, легко и просто. Я буду любить его, я буду для него любой, я приму его – кем бы он ни был. И он станет любить меня.
У нас всё будет правильно. По-настоящему. Мы уедем из Марпери, чтобы стать вместе счастливыми. Для него были и мои длинные косы, и то расшитое цветами платье, что я вышивала две зимы, но так и не надела ни разу, и вся нерастраченная нежность. Для него одного – никогда не сказанные слова, ласковые прикосновения, яркие губы…
Мне не с кем будет сравнивать, а ему – не в чем меня упрекнуть. И дом будет – полная чаша, и…
Тётка Сати всё твердила: найди кого-нибудь. Ну, кого-нибудь там, чтобы был. Любого, какая вообще тебе разница. Она сама даже, вроде как, находила; после аварии её полюбовник исчез, будто и не было – может быть, погиб тоже, а может быть, не захотел больше знать калеку. Спрашивать было неловко, а сама она никогда не заговаривала.
Ты тоже найди. Ну и что, что храм не одобряет такое; храм застрял в далёком прошлом, а теперь все так делают. Простые женские радости, Олточка, это ведь тоже в жизни надо…
Радости. Радости, да.
Тут не поспорить, конечно: с Дезире было радостно. Тепло, ярко, очень просто. Ни стыда, ни стеснения, только острое переживание чужих прикосновений и мягкая, щемящая нежность, и…
Только сейчас радостно не было. Сейчас было мучительно стыдно и больно за всё то, что теперь будет неправильно.
Я громко высморкалась, утёрла слёзы ладонью. Они всё текли и текли, без остановки, откуда только взялось столько. Я плакала, пока пыталась кое-как, у умывальника, подмыться и привести себя в порядок. Плакала, жестоко раздирая спутанные волосы. Плакала, когда пришла хозяйка и стала, вытягивая шею в дверях, выспрашивать: что это у вас здесь? Жилец из комнаты у лестницы сказал, у вас что-то взорвалось. Вы ведь знаете, что во многих домах запрещают в комнатах газовые плитки? Я вот тоже, понимаете ли, могла бы их запретить! И если жильцы так и будут продолжать…
– У меня голова была, – перебила я. – Мраморная, скульптура, я очень её… а она… разбилась.
– Мраморная? Разбилась?
Я пожала плечами.
Мраморное крошево так и лежало на полу горкой, в облачке белёсой пыли – будто муку просыпали. Хозяйка дома заполошно всплеснула руками. Она была неплохая, немного суетливая женщина, и дело вела хорошо. Только вот уходить всё никак не хотела.
А ведь чуяла и мужчину, и всё остальное – я приоткрыла окно, но много ли нужно двоедушнице?
– Вы не плачьте, Олта, – наконец, сказала мне она и снова всплеснула руками таким птичьим движением, что лёгкий платок на плечах показался крыльями. – Мало ли у вас ещё будет… голов!
И посмотрела на меня с таким выражением, что я заподозрила её в плохом. Нигде не говорилось, будто куропатки любят сплетни; но она ведь частенько сидела на первом этаже, то за счетами, то за вязанием, и наверняка видела лунного, вышедшего из дому в одних штанах…
– А гость ваш где? – уточнила она будто бы между делом, а сама почему-то посмотрела на шкаф, как будто я спрятала лунного прямо там, между кастрюлей и носками.
– Отлучился, – сухо сказала я и кивнула на дверь.
Хозяйка на мгновение поджала губы, а затем сразу разулыбалась снова.
– Вы если увидите, кто цветок рвёт, – с достоинством сказала она, – вы сообщите. Он у меня живо из жилья вылетит!
– Обязательно.
Я поскорее заперла за ней дверь, взялась за совок – и присела на колени у головы.
Слёзы наконец-то кончились, и я только гладила мелкие осколки там, где они были хоть немного крупнее песка. Эта голова… сколько всего мы прожили с этой головой? Столько времени прошло, и всё это время…
Я ведь так ждала его. Я так ждала, я так надеялась, я молилась, я старалась. И когда он пришёл – меньше всего я думала о своей паре и дурацком возможном будущем, в котором я работаю в ателье с витринными окнами, и это ателье свалилось мне на голову буквально само собой и непонятно откуда.
Я просто радовалась ему. По-настоящему, до крика, до слёз. И всё во мне…
Что он влиял на меня – глупости, конечно. Не было ни голоса этого гипнотического, ни разлитого в воздухе запаха силы. Был он, растерянная улыбка, блестящая смешинка на дне голубых глаз. И я отчаянно хотела быть с ним, всеми возможными способами.
– Такие вещи, – у меня в голове это было сказано голосом учительницы, той самой, с презервативом на скалке, – не надо решать, когда у тебя в ухе уже чей-то язык! Сначала пусть на два шага отойдёт, а потом уже улыбайся, что он милый, и ему всё можно!
Он был милый, – я признала это и снова тронула мраморный осколок. И живой, настоящий, такой невозможно-реальный. Наконец-то не дух, запертый в бесчувственном камне, а человек, которого можно любить. Даже если на самом деле любить нельзя.
Когда это случилось со мной? Как? Почему?
Я смела осколки в совок, стараясь не поднимать пыли, и так застряла в этом странном, волнующе тёплом и невыносимом переживании, что не сразу поняла: вот этот звук – это мне не кажется, это кто-то негромко барабанит пальцами по двери.
– Олта?
Выронила совок. Негромко выругалась, смела всё в него обратно, вывернула в ведро, отряхнула руки. Утёрла глаза тыльной стороной ладони.
Когда я взялась за щеколду, мои пальцы не дрожали. Почти.
lxii.
– Прости меня. Я не хотел…
– Прости меня. Я не хотела…
Это было первое, что мы сказали друг другу. Прямо в дверях, неловко, глядя глаза в глаза, – и от этого как-то сразу вдруг стало снова легко.
Дезире вышел от меня в одних своих ужасных штанах: грязно-серых, растянутых на коленях и откровенно ему коротких. А вернулся – ещё хуже чем был, хотя, видит Полуночь, это не должно было быть легко!
На ногах появились резиновые тапки, вроде тех, что надевают в общественную баню, огромные и почему-то ярко-зелёные. А идеальную мужскую грудь прикрыл фривольный сиреневый шарфик.
– Меня остановили на улице, – немного смущённо пояснил Дезире и потёр шею. – Сказали, что с голым торсом… что-то там про общественный порядок. Не помню, чтобы я на это соглашался!
– Мы когда приехали, нам на вокзале брошюрку выдали, – хихикнув, попеняла я. – Мы даже её читали!
– Не помню такого…
Помолчал немного и вздохнул:
– Шарф надо будет вернуть.
– А тапки?
– Тапки из мусорки… чего в ногах-то непристойного?!
Я схватилась за голову, а потом посерьёзнела, обняла его руками за талию, ткнулась подбородком в грудь.
– Я глупость сказала. Много… глупостей.
– Есть такое.
– Я просто… я всегда думала, что никого не буду любить, кроме него. Что он… что я… а теперь… накатило вдруг. Я знаю, что ты не стал бы, что я сама, я просто плохо подумала, и оно…
Дезире вздохнул и запустил мне снова пальцы в волосы. Прочёсывать их было мукой: плотные, тяжёлые, почти совершенно прямые – они были всё-таки слишком длинными, чтобы не путаться от каждого неверного движения; и всё равно я не возражала, подставила макушку ненавязчивой ласке.
– Тебя не задело?
– Меня? Чем?
– Осколками. Мне казалось, что получилось аккуратно, но…
– Нет, – торопливо сказала я. – Нет, только… я даже не знала, что мрамор может так…
– Не может, – Дезире помрачнел.
– Но…
Вместо ответа Дезире чмокнул меня в макушку, прижал к себе теснее, а потом сказал беззаботно:
– Хочешь, поженимся?
Я так опешила, что разучилась дышать, и получился только сдавленный хрип:
– Чего?!
– Ну, – у Дезире как-то выходило говорить эту чушь деловито, как серьёзное предложение, – по-двоедушникову нам нельзя, по-лунному тоже сложно, я не уверен, что у меня может быть хме. Но есть же ещё колдуны, они женятся, и это можно попробовать… Узнаем?
– Ты больной, – с облегчением сказала я.
И засмеялась.
Наверное, про женитьбу он всё-таки говорил не совсем по-настоящему, потому что тема эта быстро забылась. Я внюхивалась в его запах – странноватый, но нестерпимо родной, – и слушала, как в груди бьётся большое, живое сердце. Дезире играл с кончиком моей косы, и это было почему-то очень приятно.
Я жаловалась тихонько, что никогда и никого не хотела любить. Он легонько касался губами волос, гладил горячей ладонью по спине, косился недовольно на ведро с осколками разбитой головы.
Это было правильно. С кем бы ни соединила меня Полуночь, это было – настоящее.
Даже если только на несколько дней.
– …и теперь…
– Олта, слушай… мне реально надо вернуть этот дурацкий шарф. Мне его одолжила какая-то женщина из цветочного, я обещал быстро. Я туда и обратно, ладно?
Я заглянула в его лицо, тёплое и немного растерянное. Потом посмотрела на тапки, на пузыри на коленях, на честные-честные глаза человека, который искренне не видит в сиреневом шарфе ничего такого уж ужасного…
– Так, – тяжело сказала я, – у меня здесь где-то были твои деньги.
Шарф цветочнице вернули со всем почтением, я даже постаралась сложить его аккуратно – хотя это всё равно не могло скрыть низкое качество пошива, из-за которого плохонький газ скрутило и перекосило. После этого я потащила лунного в пассаж, научив его попутно читать расписание трамваев и компостировать билетики.
Дезире не сопротивлялся, только глазел по сторонам с любопытством.
– Олта. А чем тебе не нравятся эти штаны?
– Ты похож в них не на человека, а на…
– Я и есть не человек.
– Это же не значит, что нужно одеваться, как огородное пугало!
Раньше Дезире очень нравилось обсуждать со мной мои швейные придумки, – и у него это неплохо получалось. Он знал названия для всяких вещей из модных каталогов, у него был свежий взгляд и явная тяга играть с фактурами и стилями; при этом к собственному внешнему виду он оказался совершенно безразличен. Мне сложно было понять, как человек, который предложил мне пустить по воротнику платья-футляра лаконичный ряд металлических клёпок, мог носить эти чудовищные штаны!..
С другой стороны, он и не сопротивлялся. Ещё дома я предложила ему помыться – на простынях остались следы босых ног, – и теперь он пах моим шампунем и вообще немножко мной.
Он рассказал чуть неохотно, что действительно проснулся в склепе, в чаше из бронзы и золота, под сводом белого потолка. Долго лежал, глядя, как дрожит свет, и не понимая, почему он проснулся.
Кто-то позвал? Но кто, и где зов, почему его не слышно так же чётко, как обычно?
Или же просто – устал спать? Но ведь…
Память возвращалась медленно и как будто не целиком, словно разрозненные кадры, все – с главным героем, отчего-то немного похожим на него. Тень, которая жила своей собственной жизнью. Излишне разгулявшееся отражение, возомнившее себя свободным.
Может быть, это и значило – «заблудиться в свете». Что бы ни составляло твою суть в самой её основе, была ещё память, и иногда связь тебя-нынешнего и тебя-которого-можно-помнить становилась такой тонкой, что терялась в игре световых бликов.
Там, в склепе, были колдуны, хозяева дома, видимо – почитатели лунной моды, потому что для Дезире они даже приготовили халат, как модно в некоторых друзах. Роскошный халат, богато расшитый, из какой-то гладкой мерцающей ткани. Халат!..
Он попросил штаны, пусть бы и растянутые, какая разница. И пошёл в них – ко мне, по прямой, как по натянутой ниточке, откуда-то точно зная, где ему нужно быть.
– По-моему, тебе подходит, – наконец, решила я, обойдя его по кругу.
Дезире поддёрнул штанину:
– Они длинные.
– Зато не короткие!
– Как скажете, мадам!
Я смутилась, а он засмеялся и согласился: да, штаны ничего.
Ещё я нашла в фабричной лавке пару приличных рубашек, а Дезире отыскал где-то мягкие тапки, по виду – сделанные из ковра. Вряд ли создатель считал их уличной обувью; с другой стороны, вряд ли он думал, что их когда-нибудь купит лунный!..
Штаны я подшивала на руках, потайным швом. И как-то вдруг получилось, что шила я, удобно устроившись на кровати, у него между ног, в кольце крепких рук, а Дезире устроил подбородок у меня на плече и иногда касался носом шеи.
Я откинулась немного назад, и его губы легко нашли мои. Тепло, сладко, нежно. Тянет внутри робким желанием, свободой и осознанием: он мой, мой.
Дезире оторвался от меня неохотно. Я воткнула иголку в ткань и попыталась думать о своей паре. Но стоило признать, наконец: всё, что думала о своей паре, было не больше, чем дымной, пустой мечтой о каком-то ином будущем. И теперь, столкнувшись с чем-то настоящим, она выцветала в слепую полуденную тень.
– Я ведь не знаю, – негромко сказал он, – любил ли я когда-то. Я не знаю, могу ли я…
Я дёрнула плечами, сделала ещё стежок.
– Это важно разве? Кого ты любил.
– Это правило. Если ты уже любил однажды, у тебя не может быть хме. Я и так не совсем настоящий лунный, и если…
Я много раз слышала это слово – «хме». Но даже в справочнике оно объяснялось как-то так странно, что ничего не было ясно.
– Кто это такие – «хме»?
– Это не переводится.
– У вас там всё такое, я читала. И я не понимаю… вообще мало что понимаю. Ладно хме, но… ты… что ты вообще такое? Саркофаги эти, жрецы, запретная магия, Усекновитель, и в книгах пишут про крылья, и ко мне приходила Става, она из Службы, и она сказала, что… кстати, она ведь просила, чтобы я её позвала, она хотела…
Дезире вздохнул, взъерошил волосы, вздохнул ещё раз. Выдернул шнурок из моей косы, закопался пальцами в пряди, – и кто-то другой мог бы решить, что он не хочет отвечать и не ответит.
А я вдруг поняла особенно остро: это он. Тот самый лунный, который предлагал мне разобрать радио, чтобы посмотреть, как оно устроено. И он не будет мне врать, и изворачиваться тоже не будет, и я тоже не стану – даже если ужасная правда в том, что я уже успела как-то его полюбить.
lxiii.
– Хме – это… ох, вот что бы тебе не спросить что-нибудь полегче!
Я пожала плечами и расправила подшитую штанину на кровати, прогладила рукой. А хорошо получилось, аккуратно и незаметно, даже в колледже не стали бы придираться. Хотя, конечно, приличная швея никак не может работать, «сложившись, как червяк».
– Хме – это выбор, – наконец, сказал Дезире. – Души и духа, глубинный и истинный. Дар и насмешка богов, что-то такое… в общем, когда-то…
Если кто-то и знал, откуда взялись лунные, то это были они сами – и они были связаны древним большим обязательством молчать о своей природе. Всем остальным было достаточно и того, что лунные были очень, очень давно, и Луна была к ним благосклонна.
Лунные вечны и мудры; говорят, кто-то из живущих ныне застал времена Крысиного Короля. Лунные не стареют, и людям неизвестны способы, как им можно было бы навредить; оттого им чужда смерть – однажды они всего лишь возвращаются в свет.
Десятилетиями они живут в своих таинственных друзах, соединяясь с потоком изначального света, пока не уходят в него навсегда. Они забывают тела, отрываются от материального и находят свою суть, и всё человеческое должно быть им совершенно безразлично, – и всё равно бывает, что лунному случается полюбить.
Что это такое – обречённо любить смертного, принадлежащего совершенно иной силе? Это боль сильнее многих других. А Луна милостива к своим детям, Луна добра.
И Луна подарила им хме.
Единственный раз за всю бесконечную жизнь лунный может выбрать того, кто нужен его сути. Хме – это родственная душа, если угодно; любовь сильнее всех прочих границ.
Для кого-то это и вправду любовник, для кого-то – лучший друг, партнёр в деле жизни, или…
– Я знал одного, у него хме была кошка, – хмуро сказал Дезире. – Красивая кошка, пушистая и злющая.
– Кошка? В смысле… двоедушница?
– Нет, в смысле кошка. Такая, мяу-мяу.
Кошка, подумать только. Должно быть, у того лунного была очень печальная и очень одинокая жизнь.
– Получается, – я наморщила лоб и чуть откинулась на его груди так, чтобы глазеть снизу вверх на выразительный подбородок, – хме, он как бы… не умирает? И радует своего лунного вечно, как канарейка?
– Что? Нет! То есть, да, хме живёт вечно, но Олта, хме – это… ох… в общем, другие лунные будут принимать хме, как равного.
Я хотела сказать: я никогда не видела хме. Но быстро вспомнила, что я и лунных видела – всего ничего. Да и не может быть, чтобы таких хме было много; часто ли случается, чтобы дитя Луны полюбило человека.
– Я мог бы подумать, что это будешь ты, – сказал Дезире ровно. – Но я не совсем правильный лунный, и я не помню…
– А я жду свою пару, – перебила я. – Оракул говорила, что я его встречу.
Мы оба замолчали напряжённо, и оба смотрели куда-то мимо. Недоговоренное жгло язык, рвалось наружу, и глупая Олта внутри твердила: скажи ему. Скажи ему, что ждала, что надеялась, что видела его во сне, что ныряла в невозможный свет, и там был он, и была золотая нить, и что не обиделась и не испугалась, что…
– Вообще, это и хорошо, – вдруг решил Дезире. – Да и кто знает, что в итоге получится?
– Это потому, что ты «неправильный лунный»?
Как по мне, так все они, лунные, были неправильные донельзя.
Но Дезире усмехнулся – и кивнул. А потом посерьёзнел:
– Олта… тебе надо, наверное, знать.
Всё это давно не было правдой. Устарело, выцвело, потеряло вес. Выплыло из черноты, в которой жили синие глаза на мраморной голове, и вместе с тем словно в той же черноте и осталось. И даже воспоминания были всего лишь картинками, образами прошлого, набором ничего не значащих изображений – будто кто-то взялся вырезать из журнала фигурки для будущих аппликаций, но позабыл их склеить.
– Это про меня, – неохотно признал Дезире, – но я не понимаю, как я… что я…
Он не чувствовал больше, будто тот человек был хоть как-то с ним связан; только картинки в памяти – кадры, сделанные из его глаз.
Тот, кого Дезире помнил так, будто сам продолжает жить его жизнь, был, пожалуй, учёным – и энтузиастом выше всякой меры. И Бездна была ему – без малого домом родным.
Чёрная вода шептала. Чёрная вода дышала силой, и начертанные ей знаки светились во тьме. Книги, полные неназываемых имён, становились сами чёрными и текли в руках, будто смола, – марая руки, склеивая пальцы.
Свет бился в призмах, сила дрожала и сминала пространство, и магия, настоящая, истинная магия, а не тот отвратительный суррогат из заученных наизусть слов, была в самой его крови.
Он хотел… добра, наверное. Дезире помнил знаки, но не помнил их смысла; и помнил ритуалы, но с трудом мог понять их цель. Что-то о мире, да, о свободе, о равенстве, о чём-то ещё. Тогда он знал точно, как должно быть; и Бездна, глядящая на мир из его сердца, давала силу воплотить это в жизнь.
Потом… потом всё это закончилось. А он, потерявшийся в страшных водах чернокнижник, был проклят на веки веков и стал белым воином, обрушивающим кару на головы таких же, каким он сам был когда-то.
Их была целая череда – Усекновителей, облечённых правом карать и миловать, и Луна выбрала его своим рыцарем, Луна дала ему силу, Луна подарила ему крылья из ветра и серебра, Луна подчинила ему молнии и грозу.
Проклятие забрало у него волю.
Он слышал голос Бездны, – должно быть, лучше, чем кто-либо ещё во всём мире; он слышал, что она просыпается. Это был – будто звон невидимых колоколов, шелест несуществующих волн, треск переламываемого стекла.
Тогда он просыпался, потому что не мог не проснуться. И шёл, потому что не мог не идти. И поднимал меч, чтобы разбить им небо.
– Чёрная молния, – тихо сказала я. – Над Марпери, когда…
– Это была случайность, с колесом, – мрачно произнёс Дезире. – Или, может, он специально туда встал, чтобы… если меня позвали, я не могу остановить это. Даже если хочу.
Потолок у меня был – белёный с синькой. В дальнем углу сплёл паутину паук; я смотрела на него каждый вечер перед сном и теперь, хотя по комнате уже раскинул тёмную шаль вечер, знала, что он где-то там, в серой тишине, есть.
Чёрная молния. Авария, от которой сотрясся весь мой город. Папа, мама, многие сотни других людей. Тётка Сати, не способная подняться с постели. Разваленный дом, нищета, проржавевший поезд на два вагона…
Всё это сделал он – мужчина, в руках которого я так хорошо устроилась и которому только что подшила штаны.
– Кто этот… «он»?
– Один там… целитель. Голос восточной жрицы.
Я помнила очень смутно, что в моём детстве там, за перевалом, были лечебные воды. Волшебное озеро, в котором будто бы отразилась сама Луна, – так, как нигде больше не отражалась. Отчасти потому к нам и ехали: грузы после подъёмников разъезжались по горам дальше, а люди останавливались в Марпери, отчаянно пытаясь поймать последний луч ускользающей надежды.
– И что с ним… стало?
– Сгорел.
– От молнии? Совсем? Лунный?..
– Совсем.
Получается, он лечил запретной магией, чёрной этой водой Бездны. И однажды её стало так много, что это разбудило Усекновителя, и он пришёл, чтобы покарать…
Целителя! Его пациентов! И всех нас – совершенно ни за что; я ведь и не видела тех вод никогда, и я… а я по крайней мере осталась жива. Похоронила близких, смотрела за тёткой, пока она заново училась ходить, бросила школу, чтобы сесть ломать глаза за прямострочкой и гнить, гнить, гнить в умирающем Марпери, среди калек и сумасшедших. И мне – почти повезло. У меня брат остался, живой, а тётка всё-таки прошаркала как-то десяток лет и лишь потом слегла насовсем и сошла в землю. А Царбик, который похоронил своих детей и двинулся крышей? А Мадя, которая переехала с парой в квартиру и бросила все свои цветы, только бы не оставаться в гулком опустевшем доме? А похоронный лес, в котором собралось столько лент, что иногда за ними не разглядеть листвы?
– В чём… в чём был он виноват? Чтобы ради этого… чтобы настолько… за что?
– Я не знаю. Когда я просыпаюсь, сила решает сама, что я должен сделать. Что-то правильное, так говорят. Я не могу это изменить.
– Ты? Ты – не можешь? Это ведь ты делаешь! Ты! И ты всегда говоришь, что всё может быть, что… как так?
Дезире молчал, только гладил меня неловко по плечу. В сумраке я плохо видела его лицо, и это, может быть, было к лучшему.
– Я просыпаюсь, когда меня зовут, – хрипло сказал он, наконец, – поднимаю меч. Бью. И засыпаю. Я не решаю, что именно…
– А кто? Кто решает?
Слова казались стекольным крошевом.
– Я не знаю.
Подумать только: меньше года назад я плакала, что зазря накрутила кудри перед танцами. Жалобно, горько плакала, прижимаясь лбом к дрожащему стеклу в вагоне. И говорила: расстроилась, да. Очень расстроилась.
С тех пор всё столько раз перемешалось, что теперь мои чувства – будто рубленый фарш: не отличить больше, что из чего, но у бортов тазика собирается жидкая липкая кровь. Я ненавижу его? Люблю? Боюсь? Сочувствую? Я и так понимала? Или шокирована? Разгневана? Виновата? Пусть тот, кто хорошо называет всякий порыв ветра в растревоженной душе, первым бросит в меня камень.
Когда эта буря коснулась меня впервые, в моей жизни остались только синие глаза и мраморный рыцарь; а теперь он сидел на моей кровати, откинувшись затылком на стену.
И позвал меня хрипло:
– Не уходи. Ты не уходи только…







