Текст книги "Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма"
Автор книги: Ян Отченашек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 44 страниц)
Кривые улочки Старого Места встретили их тишиной; они шли под газовыми фонарями, неторопливо приближаясь к дому, в котором жила Зорка, – а нужные слова все не приходили. Дойдя до последнего угла, оклеенного плакатами, Индра не сдержался, со стуком поставил наземь чемодан:
– Ну, хватит! Довольно ходить вокруг да около! Мы не комедианты. Сейчас двинем обратно и поедем ко мне! Ведь все это глупости, Иржина. Ты же знаешь, я тебя люблю! Живи у меня, а завтра я схожу в ратушу насчет оформления. Я твердо решил: дальше не пойду!
Иржина стояла перед ним, освещенная желтым светом фонаря, маленькая, худенькая, но серьезная и спокойная.
– Нет, Индра, не уговаривай, – покачала она головой. – Бесполезно. Я тоже решила никогда не повторять того, что было… что едва не погубило меня. Ты бы вскоре опять увидел во мне прежнюю дурочку. И быть может, был бы еще прав. Понимаешь? Я не отказываю тебе, это глупости. Но я уже не могла бы жить рядом с тобой как робкая курочка, не могла – и ты тоже не мог бы. Мне предстоит пройти еще какой-то путь, и я пройду по нему, потому что это – правильный путь. И если в конце его мы встретимся, то встретимся как равные. Здесь нельзя торопиться. Я многое поняла, через многое пробилась в последние месяцы, не старайся меня сбить. Да, впрочем, тебе это и не удастся. Понимаешь ли ты?
Он стоял перед ней, словно удивленный мальчишка. Прошел мимо человек с сумкой за спиной, проехала машина, Индра все молчал – раздумывал. Что ей ответить? Хотел было возразить, начать уговаривать, да взглянул ей в лицо – и со вздохом пожал плечами.
– Наверное, ты права, не разбираюсь я в этом.
Он взял ее под руку и повел к дому. Посмотрел на нее сверху и со стороны – улыбнулся:
– Скажу тебе одно: я тобой горжусь, товарищ Мизинова!
Она тоже улыбнулась, но ничего не сказала.
Потом он спросил:
– Что же ты теперь будешь делать?
– Очень просто! Прежде всего раздобуду жилье, потом найду работу, если не дадут стипендию. Этого я не боюсь. Закончу учебу и пойду служить. Я и этого не боюсь – вообще ничего! Вероятно, уеду из Праги, хотя не совсем понимаю зачем…
– Ты права, – одобрил он ее решение. – Я тоже уеду. Город мне не по нутру. Вот добью университет, поеду куда-нибудь, где чистый воздух. А что ты скажешь, может, мы…
Ее взгляд заставил его замолчать. Индра пожал плечами, поставил чемодан у кованой двери дома и запустил пятерню в свои жесткие вихры. Из окон первого этажа доносились звуки гитары, в окне этажом выше звонко засмеялась девушка, а так – тишина кругом. Индра собрался уходить, подал руку.
– Ну, – успеха тебе, Иржина! – с наигранной твердостью произнес он и, крепко сжав ее руку, тихонько добавил: – Мы ведь не прощаемся, я уверен!
Иржина подняла к нему лицо.
И тут он схватил ее в объятия, приник толстыми губами к ее, холодным. Она не противилась. Даже сама прижалась к нему, обняла за шею тонкими руками.
Индра быстро пошел прочь, не дожидаясь, чтоб она вошла в дом; не оглянулся. Странные мысли вихрем проносились у него в голове. Что же думать обо всем происходящем, черт возьми? Мы с ней, в сущности, ничего и обсудить-то не успели! К чему ненужные осложнения – я ведь люблю ее! Он со злостью наподдал ногой скомканную бумажку, валявшуюся на тротуаре, сунул руки в карманы.
Лишь постепенно мысли его прояснились.
Иржина права! Как ни прикидывай, а она права, товарищ Беран, и перестань ты раз и навсегда воображать себя умнее всех. Эта маленькая мещанка здорово тебя проучила. Тем лучше!
Он поднял глаза на узкую полоску ночного неба, видневшуюся над ущельем старой улочки, и подумал: распогодилось – завтра будет славный денек!
Рано утром в воскресенье Бартош поехал к матери – впервые не один. Погожее сентябрьское утро выбралось из рассветных туманов, солнышко, хоть и слабое уже, пригрело землю, словно баюкая ее в теплом объятии. Над вспаханными полями дрожал прозрачный чистый воздух.
Бартош всегда любил осень. Костерки полыхают на скошенных полях, пахнет печеной картошкой, сожженной ботвой… Яблоки в корзине наполнили своим ароматом горницу, из которой ты вышел в мир, в мир жестоких схваток, разочарований и счастья, всего того, что называют жизнью; и где-то глубоко в себе ты уносишь этот сладкий яблочный аромат.
Он смотрел из окна поезда на пролетающие мимо пейзажи и вспоминал.
Оглянулся, поймал взгляд серых глаз, ответил легкой улыбкой. Многое хотел бы он сказать Марии, уверен был: она поймет, но купе забито людьми и вещами, разговаривать трудно. Мария пришла на вокзал нарядная, раскрасневшаяся от спешки, смущения; Бартошу понравилась ее пестрая косынка. А она хорошенькая, с некоторым удивлением подумал он – и чуть ли не подосадовал. И вот они едут к его матери, каждый остро осознает близость другого. Странное, непривычное чувство – знать, что ты – вдвоем среди посторонних людей и вместе с этим другим человеком едешь к общей с ним цели.
Вышли на шумном вокзале; перед обшарпанным закопченным зданием сели в автобус, он затрясся по изъезженной проселочной дороге. Автобус довез их до деревенской площади, откуда уже недалеко было до домика, притулившегося под старым раскидистым ореховым деревом. Здесь Бартош родился, здесь он знает каждый камень, каждую щербинку на углах домов. Вот усадьба богача Сикоры, владельца самых крупных угодий в предместье, через этот забор мы лазили с мальчишками, отправляясь в поход на сикоровский сад – у него там зрели груши, сочные, ничуть не менее вкусные оттого, что расплачивались за них выволочкой и разорванными штанами. А сразу за садом течет по прелестной равнине Лаба, его река. Ветер шуршит камышами, незримой ладонью гладит речную поверхность. Куда течет наша река, мама? Бартош помнит, какое огромное значение в его глазах приобрела Лаба, когда он узнал, что впадает она в далекое море, по которому плавают корабли. Мир, далекий мир – и этот маленький ветшающий домик, от которого протянулись твои следы…
Их встретила на пороге застенчивая старушка, с простой приветливостью приняла и Марию, пригласила в низенькую горницу, захлопотала, не зная, как получше их угостить. Мелкими шажками убежала в кухню доваривать праздничный обед, но то и дело прибегала к ним, радуясь нежданным гостям; ее, казалось, вовсе не интересовало, в каких отношениях с ее Бедей состоит эта стройная барышня из Праги – по крайней мере, она об этом не спрашивала.
Бартош исподволь наблюдал за Марией. Та сидела, положив руки на вышитую скатерть, и странно размягченным взглядом обводила комнату. Молчала; взяла в руки бутылку, внутри которой был искусно собран крошечный кораблик; глянула на часы-кукушку с позолоченной шишечкой-грузом и перевела глаза на фотографию школьника с ранцем за спиной – мальчик стоял с очень важным видом возле кресла и с любопытством наблюдал за действиями провинциального фотографа. Мария улыбнулась, повернулась к Бартошу:
– Это ты?
– Я.
После обеда остались у стола, завели разговор. Старушка рассказывала им о временах, давно минувших; о первой мировой войне, отнявшей у нее мужа, а у Бедржиха отца, о юных годах сына. Вспоминала его проделки и насмешливо улыбалась, уговаривала счастливую Марию не стесняться, отведать яблочного пирога, который испекла наспех – специально для Бедржиха, он так любит! Кабы написал заранее, она приготовила бы с маком – маку выпросила бы у соседки, нынче, знаете, его не достать, трудная жизнь… Но ничего, бог даст, и получше станет. Мария с первого взгляда полюбила старушку и мысленно корила Бартоша за то, что тот забывает о ней. Этому надо положить конец, мать стара, и, хотя бодрая еще, как перепелочка, все-таки о ней нужно заботиться.
Потом Бедржих с Марией вышли погулять. Бродили вдоль реки, по тропке, вьющейся меж кустов и камышей. Над ними возвышалось головокружительно-голубое осеннее небо, озаренное неярким солнышком, его сияющее отражение купалось в речной ряби. Пересекли желтеющий луг и вошли в реденькую рощу, уже сбрасывавшую летний наряд; под ногами шуршали палые листья, и Бедржих с Марией вели тихий разговор.
Он рассказывал ей о своей молодости, о долгих горьких годах поисков и борьбы, о женщине, которую когда-то любил, о людях, с которыми встречался в нацистских концлагерях, – и о том пути, который привел его в партию. Ему ничего не надо было скрывать.
Мария слушала молча, опустив голову, смотрела себе под ноги, порой прерывала его словом, вопросом. Понимала его. И какая-то сильная уверенность и отвага просыпались в ее сердце, вытесняя страх перед будущим. Жизнь простерлась перед ней, как открытая равнина, пересеченная сетью дорог.
Вот эта – ее дорога!
В тенистой лощинке посреди рощи Бартош поднялся на мшистый пригорок, за руку подтянул к себе Марию. Она стала рядом, и он уловил в ее глазах до сих пор не ведомый ему тихий свет.
Возвращались в переполненном вагоне, зажатые людскими телами в темном коридоре у самого окна, за окном пролетали, сцепляясь, прочерчивая воздух огненными чертами, искры от паровоза, грохот поезда мешал разговаривать. Бартош только смотрел на белевшее в полутьме пятно ее лица, прижавшегося лбом к стеклу, да переступал с ноги на ногу, балансируя между наваленными на полу чемоданами и узлами. Никогда еще не испытывал он такого странного состояния души. Закурить бы!
Вдруг он почувствовал, как в его ладонь скользнула теплая рука. Было это так просто и красноречиво – он тотчас все понял. Сжал теплую ладошку, тонкие пальцы машинистки, и уже не выпускал всю дорогу.
И еще в тот же вечер порог его неуютного холостяцкого логова перешагнула живая, во плоти, женщина. С ее появлением, казалось, все изменилось, даже лампа на голом круглом столике засветилась ярче. Вдова Барашкова от изумления забыла захлопнуть свой беззубый рот и прямо-таки рухнула на табуретку в кухоньке, где вечно пахло подгорелым луком и мазью от ревматизма. И сидела там, укоризненно качая головой. Кто бы подумал, святая Мария Святогорская! Но недолго вдова выдержала в одиночестве – побежала к соседке излить свое разочарование.
– Пани, милая, представьте, мой-то даму привел! И теперь она у него! Вот уж не заслужила я такого за всю мою заботу! – И пошла молоть мельничка сплетен. – Такой приличный жилец, и вот переманит его теперь какая-то… А каким порядочным казался, пани милая, кто бы подумал…
Дня через три, на глазах у «этой женщины», Бартош выгреб из ящиков все свои тетради, исписанные заметками о людях, об их лицах, жестах, словах, об их пристрастиях, радостях и горестях – выгреб все это мудрствование, через которое старался постичь сложность человеческих душ, набил всем этим печку и без колебаний чиркнул спичкой.
Освобожденно вздохнул, вытер руки платком и – стал жить.
4
Подходит к концу наша история, похожая на день, в который были и тучи и солнце; но уже завтра, с рассветом, встанет новый день, быть может, еще более наполненный всем тем, что делает жизнь человечной, а борьбу – прекрасной. Всем, что движет вперед, туда, за черту горизонта, которого достигает наш взгляд. История завершена, но открыты пути людей, этих нескольких обыкновенных участников сильного, благородного времени. Оно ворвалось в их жизни, чтобы перепахать и отворить их души, поставило перед ними вопросы, которые не обойдешь, как пенек на полевой тропинке. И вот – первые перекрестки.
Досказать осталось немногое.
Однажды, на склоне сентября, Вацлав Страка, председатель заводского совета Приозерной стекольной фабрики, национального предприятия в Яворжи, отправился в Прагу.
Причина поездки была хороша.
В домик рабочего поселка прилетела телеграмма и всколыхнула всю семью. Телеграмму положили на стол, и там она лежала вплоть до отъезда Вацлава. Старый стеклодув Страка мотался по комнате как призрак, кашлял измученными легкими и раз двадцать принимался перечитывать несколько телеграфных слов.
В последние месяцы его старая голова шла кругом, отказывалась понимать события, вихрем налетавшие на него. Сначала принесли сына Вацлава с кровавыми ранами на теле. Это чуть не лишило его рассудка, а когда он узнал, кто совершил злодеяние, – разъярился и проклял своих бывших кормильцев и в этой и в той жизни. Выздоравливающему Вашеку пришлось успокаивать старика – тот считал себя виноватым. Затем в один прекрасный день на пороге дома объявилась дочь и рассказала всю свою историю. И опять старик ничего не мог взять в толк. Бродил по дому, качая головой, да сплевывал. Его Ирена! Он настаивал, чтоб она осталась дома, и не понимал, почему она не согласилась, уехала. Сколько забот! А Вашек еще ее поддерживал! Мол, хочет сама встать на ноги. Нет, не мог постичь этого старик, все маячила у него перед глазами маленькая Иренка, его любимица, его баловень – отца душила запоздалая нежность, страх за нее… И в это-то тревожное время и подоспела телеграмма.
На кратком семейном совете было решено ехать в Прагу Вашеку – старик недомогал, очень уж расчувствовался, того и гляди заплачет. Он поедет потом. С этого момента он то и дело выдвигал дикие идеи – что надо сделать, что послать Ирене и внучку – и настаивал на своем со старческой неуступчивостью, даже снова разругался с сыном. После этого потихоньку отправился в городскую сберкассу, снял несколько тысяч из денег, которые копил себе на похороны, и послал их дочери и внуку. Хорошо еще, Вожена, сноха, оказалась по-матерински практичной: послала молодой матери бельишко, оставшееся от собственных детей – пригодится! Вашек прирезал во дворе молодого кролика.
– Ну вот… – бормотал старый стеклодув, прощаясь с сыном – умиление сдавило ему горло, он путался в словах. – Передай привет обоим… и тому человеку, который ее приютил… всем там привет передай, да пускай домой-то заедут! И если что… того… да сам-то гляди осторожнее!
Вацлав свободно вздохнул, только очутившись на дороге к станции. Божена несла его чемодан – правая рука Вашека еще висела на перевязи. Он постепенно выздоравливал, железный организм справлялся с последствиями ранения, но при всяком резком движении в руке все еще отзывалась боль. И все-таки он уже потихоньку двигал ею, упрямо пробовал, когда никто не видел, шипел от боли и гнева – но так, чтоб никто не слышал. Ничего, дело пойдет! Чертова рука…
На перроне он поцеловал жену и вскочил в вагон.
В тот же день к вечеру Вашек постучался в комнату к Бриху, где теперь жила Ирена, и ввалился без всякого стеснения. Ирена лишь накануне вернулась из родильного дома, в комнате все было вверх ногами. Она кинулась навстречу брату с ликующим криком, повисла у него на шее:
– Вашек! Вашек, это ты?
– Нет – мой дух, – смущенно отозвался он, заметив, что в комнате они не одни.
Вацлав терпеть не мог патетики, особенно на глазах у людей, в таких случаях он всегда казался себе плохим актером-любителем. И теперь высвободился из объятий сестры и, ухватив ее за пышные кудри, потрепал шутливо, как маленькую девочку.
– На, ощупай меня, коли не веришь! Я это, я. А теперь похвались-ка, где же твой нахлебник, дай-ка взглянуть на него, родня, чай!
Ирена, покраснев от материнской гордости, позвала брата к кроватке у окна. Он наклонился, задерживая дыхание, к спящему младенцу, задумался, стараясь спрятать покрасневшее взволнованное лицо. Новорожденные всегда казались ему такими крошечными! Он спросил, сколько весит племянник, довольно проворчал:
– Так…
И весело подмигнул Ирене: порядок, девочка! Только теперь обвел взглядом комнату.
У стола стоял стройный человек с темно-карими внимательными глазами и сосредоточенно наблюдал за ним. Вашек пристально посмотрел на него – всего секунду, но этого было достаточно. Он всегда полагался на первое впечатление: понравится или нет? Порой корил себя за опрометчивость суждения, ибо случалось, что на какое-то время ему приходилось менять свое мнение о человеке; но, как правило, первое впечатление не обманывало. Такой опыт вынес он из общения с людьми. Сейчас он сразу понял, кто этот стройный малый, – слыхал о нем от Ирены, но до сих пор с ним не встречался. Так постояли они, меряя друг друга по-мужски испытующими взглядами, потом этот человек отлепился от стола и со спокойной улыбкой, понравившейся Вашеку, протянул руку:
– Брих!
Ладно. Вашек тотчас почувствовал, что этому человеку не нужна его благодарность, и был приятно удивлен, ощутив, сколько честной силы вложил Брих в рукопожатие. Гм, а этот парень не из теста слеплен, удовлетворенно подумал он.
– Страка! – сердечно ответил Вашек. – Рад познакомиться с вами. Наша девчонка о вас рассказывала.
Говорил он громко, и Ирена попросила быть потише – как бы не разбудил ребенка. Вашек плюхнулся на стул, который, однако, накренился, – ой, ой! – Вашек едва успел вскочить. И тотчас громогласно захохотал. Всякое смущение прошло, и вскоре Вашек, размахивая руками, непринужденно болтал, словно у себя дома.
– Надеюсь, девочка, теперь ты снова засядешь за пианино. Ты ведь из музыкантской семьи! Твое бренчанье стоило уйму денег, а их надо вернуть!
Он рассказал о Яворжи, об отце, удовлетворенно хмыкнул, узнав, что Ирена уже взялась за работу, хочет наверстать упущенное; и только о своем ранении Вашек решительно отклонил все разговоры.
– Слушай, дело прошлое, чего ж копаться! Одно меня бесит; не попался мне в лапы этот подонок. А рука уже ничего, глянь, как двигается! Все эти подонки – не самое страшное нынче. Только на то и способны, что пырнуть из-за угла да дать деру, – а вот убить… Нет, всех нас им теперь уже не перебить. Ну, я побежал – у меня тут еще дельце в профсоюзе. Сами понимаете: председатель заводского совета, голова идет кругом. Будьте же все здоровы да валяйте в Яворжи!
Он ушел, оставив за собой славную атмосферу мужественной силы. Брих проводил его до галереи, а вернувшись, застал Ирену на тахте: она еще мало ходила и быстро уставала, приходилось отдыхать.
Брих подсел к ней, взял за руку. Она смотрела на него из-под светлых бровей с тихой улыбкой на порозовевшем лице и казалась счастливее и прекраснее, чем когда-либо.
Многое изменилось за последние месяцы; Брих что-то понял, чего-то еще нет. И поймет ли когда?
Ирена поселилась с ребенком в его комнате, а он перебрался в холостяцкую берлогу Бартоша, который в ней больше не нуждался. Вот ведь как! – посмеялся Брих, когда впервые улегся в постель под шиферной крышей малостранского дома. – Всегда-то я мечтал жить на Малой Стране! Несколько романтическая мечта, и вдруг жизнь поворачивается, и ты оказываешься именно там, где мечталось. На новой своей работе он еще только нащупывал почву под ногами; честолюбие, жажда активной деятельности, новые заботы. И все же – счастье! Оно вокруг тебя, только не будь трусом. Брих снова принялся за учебу, часами просиживал за столом Бартоша над учебниками, статистическими пособиями, и его мозг, изголодавшийся от бездеятельности, все впитывал легко и жадно. Господи, сколько всего надо усвоить!
Он заботливо опекал Ирену и радовался при виде того, как к ней возвращаются силы, как стряхивает она с себя пыль и грязь. Начала работать, строит планы. Брих просил Власту помочь ей и знал, что Ирена – в надежных руках. Удастся ли ему когда-нибудь достойно отблагодарить Патеру и его жену? Над этим он не ломал себе головы – такие услуги были чем-то естественным для черноволосой Власты.
Но о самих себе они с Иреной еще не заговаривали откровенно. Бриху это казалось преждевременным да и лишним; ей надо было сперва полностью прийти в себя, нужен был покой, чтоб вывести малыша в мир. Да, но ребенок-то – не его… Раздумывая обо всем этом во время вечерних прогулок по улочкам Малой Страны, Брих ощущал в душе некую занозу, разочарование. Боролся с этим и кое-как справлялся. Глупец я! Но… но это сидело в нем. Да и Ирена, с присущей ей чуткостью, угадывала, что-то в нем бродит, и тщательно избегала разговоров об их будущей жизни, хотя и не скрывала своего счастья. Ребенок! Как она ему радовалась!
И вот теперь сидят они друг с дружкой, а рядом в мягких перинках спит ребенок. Брих держит Ирену за руку и с безмолвным изумлением оглядывается на запутанные пути, по которым пришлось им идти навстречу друг другу. Началось все это… постой, когда же это началось? Тогда выли сирены над крышами, была война, долгая, бесконечная, умирали люди – в эти-то темные ночи и родилась их любовь. Была она незрелая, робко сжавшаяся – только «до конца войны», как он потом назвал ее; нечто нереальное, хоть и дурманяще-прекрасное, – желание прибиться поближе друг к другу, тень, некрещеное дитя одиночества и тоски двух молодых людей, жаждавших настоящей жизни; а позади этой любви зияла уже только боль несбывшейся надежды, и смятение, и блуждание в тумане.
Какой кружный путь к сильному человеческому чувству, что дозревало в них в последние месяцы! С напряжением ждал Брих появления неведомого маленького существа, словно в нем было решение всех запутанных мыслей и чувств.
И вот оно явилось. Ирена показала ему ребенка без стыда, без чувства вины, лицо ее радостно розовело, и в эту головокружительную минуту он ощутил, как в душу его входит уверенность.
Тонкая рука выскользнула из его ладоней. Он очнулся от задумчивости. Смотрел, как Ирена берет ребенка на руки и поразительно прекрасным, благородным, древним как мир движением всех матерей подносит его к пышной белой груди, чтоб перелить в него силу своего щедрого тела, – у Бриха даже дыхание замерло. Смотрел на нее безмолвно, в нем поднималась волна согревающей нежности, несказанной, безмерной гордости этой хрупкой, но торжествующей женщиной.
Ирена подняла на него глаза, знакомым жестом отвела прядку волос со лба и легонько ему улыбнулась.
Несколько позднее Брих услышал за тонкой стеной, отделявшей его комнату от соседей, как простучали по полу подкованные ботинки: видимо, домой пришел Патера. Брих встал, взял на руки ребенка и успокоил Ирену, следившую за его действиями вопрошающим взглядом:
– Не бойся, мы сейчас вернемся. Надо же представиться соседям!
Осторожно неся ребенка, он вышел в темную прихожую и, освободив левую руку, постучался.
Патера был один: жена с детьми еще не вернулись с прогулки, а мать гостила у своей больной сестры в Розтоках. Патера стоял у окна, спиной к двери. Стук в дверь оторвал его от мыслей, он круто обернулся, узнал вошедшего.
– Входите, доктор. О, какие гости!
– Мы пришли сказать вам спасибо, Патера.
– За что? – не понял тот. – Сначала я вам, потом вы мне – соседи небось! Помните, как я бегал к вам за помощью, когда появился наш Пепа? В феврале-то?
– С той поры многое изменилось, – серьезно проговорил Брих, и показалось ему: какая-то тень промелькнула по лицу соседа.
– Вы правы, доктор. Изменилось… – вздохнул он, но тотчас встрепенулся, провел рукой по лицу, улыбнулся, с любопытством отвернул одеяльце. – Славный бутуз, доктор. А я – то ведь первым узнал о его… этом самом. Конкуренция нашему парнишке! Что ж, поздравляю. Постойте, кажется, моя-то прячет в буфете капельку рому, еще с рождества, – может, нам бы…
– Патера, – с нетерпением перебил его Брих, – я должен многое сказать вам, многое объяснить. Да подождите вы, ради бога! Ведь этот ребенок…
Он осекся, заметив, как недоуменно поднял брови Патера. Оба стояли у стола, разделенные ребенком, которого Брих держал на руках. Брих в нескольких словах рассказал все. Патера покачал головой, помолчал смущенно, потом, чуть ли не с возмущением, воскликнул:
– Ну и что?! Такое, значит, дело – и что особенного? Что вы от меня-то хотите? Чтоб я вас пожалел или посоветовал, что делать? А я – то думал…
– Да ничего не надо, дружище. Я уже сам знаю. Просто вспомнил наш с вами недавний разговор, тогда, в феврале. Нет, я за свои слова не стыжусь, я тогда думал, что прав. И не стыжусь признаться, что сила вашей правды… победила меня. Знаете ли вы, что я чуть было не совершил?! Предательство, дружок! Да вовремя опомнился. В последнюю минуту!
– Зачем вы мне это говорите? – выдохнул Патера. – Я это и так знаю.
Брих пожал плечами:
– Вы правы, наверное, это глупо и не нужно…
– Да нет! – нетерпеливо перебил его Патера – и смолк.
Взял у Бриха белоснежный сверточек в свои сильные руки, отнес к окну, чтоб заглянуть в глупенькое личико, в глазки, ничего еще не понимающие. Долго разглядывал – и вдруг громко – Бриху показалось, строптиво – рассмеялся, как человек, который с трудом научился смеяться по-прежнему.
– Ну, добро пожаловать! – сказал Патера младенцу. – Приветствую тебя, маленький гражданин, в нашем мире! Ах ты, человечек, сумел-таки выбрать хорошее время!
Когда за Брихом закрылась дверь и Патера остался один – сильное волнение охватило его.
Он снял с вешалки пальто, надел, задев при этом правый карман – а в нем было письмо, пришло позавчера на его домашний адрес. Письмо короткое, просто приглашение явиться сегодня утром, но достаточно выразительное, чтобы Патера почуял за тремя гладкими фразами явную угрозу.
Не пошел. Нарочно поменялся на утреннюю смену, чтоб одолеть тревогу и искушение продолжать разговор, – и вот с утра сегодня давил пневматическим молотком заклепки. Грохот металла заглушал мысли.
Нет, больше его не собьешь! Как бы тот ни старался!
А теперь скорей за дело.
Сел к кухонному столу, аккуратно отвернув стопку выстиранных пеленок, вынул из ящика скрипучее перо, которым давно никто не писал, разлинованный лист – и перо быстро побежало по бумаге.
Патера писал Власте, жене, и лицо ее стояло перед ним, оно доверчиво улыбалось, обрамленное смоляно-черными кудрями, оно было близко и спокойно. Написал ей обо всем, обо всем, чего не мог высказать за целых пять месяцев, – ни о чем не умолчал, ничего не приукрасил.
В улицы Жижкова медленно прокрадывались ранние осенние сумерки, надо бы зажечь лампу над столом; на буфете пронзительно тикал будильник – он не мешал. Мысли сами просились к перу, ясные, точные. Патера кончил, облегченно вздохнул, подумав, приписал еще несколько слов.
«То, что я теперь делаю, – вовсе не печально, Властина моя! Так надо. В сущности, я даже не знаю, почему выбор пал именно на меня, и не знаю, каким целям я должен был служить, но не это главное. Главное – то, что я не могу жить с нечистой совестью, с какой-то тайной, права не имею. А потому пойду, не глядя ни на себя, ни на вас. Долго не мог я этому поверить, но теперь знаю: враг нападает на нас не только снаружи, но и изнутри. И мы распознаем его не по красивым змеиным словам, а по его методам, по мыслям, чуждым нам, – и я знаю, уничтожить его мы можем только сообща. Отдельный человек слаб, бессилен. И если я в чем виноват, так только в том, что долго раздумывал. И знаю, ты со мной согласишься. Я доверяю тебе, нашей партии, нашим людям до конца, значит, и бояться нечего, хотя я еще и не знаю, что получится. Но знаю теперь, в чем мой долг и где мое место. И я люблю вас всех, тебя, маму, Аничку и нашего малыша, потому и иду!»
Вложил письмо в конверт, большими буквами надписал на нем имя жены и прислонил к недопитой чашке кофе.
Встал.
Снял с вешалки кепку, открыл дверь. Над узким двориком клубилась туманная мгла осеннего вечера. Деревянные ступени заскрипели под ногами.
Вниз по крутой улочке Патера чуть ли не бежал. Трамвай долго тащился по городу, стеная на поворотах. Входили люди, надоедливо звякал звонок, кондуктор с шуточками продавал билеты.
Наконец выбрались из шумного улья центра, загромыхали по Длинному проспекту через Карлин.
Ах, такая знакомая, тысячи раз пройденная дорога – единственный путь для Йозефа Патеры! Он словно новыми глазами смотрел на нее, узнавал перекрестки, освещенные витрины, кусты вдоль трамвайной линии, блестящий шар газохранилища в Либени – все теперь обретало для него новое значение.
Наконец!
Торопливо пересек заводской двор, обошел платформу, груженную дюралем, адский грохот ударил по барабанным перепонкам. Смесь знакомых запахов – металла, пыли, пота и еще чего-то, что не имеет названия. Тут были все рабочие его смены.
Пепек Ворачек заморгал светлыми ресницами:
– Ты что, с неба свалился?
У длинного стола с шеренгой тисков увидел Адамека. Старый рабочий прервал работу, глянул на Патеру поверх очков.
– Гляньте-ка, Патера! Уж не пожар ли у тебя?
Адамек не спеша отложил напильник, вытер руки о фартук и терпеливо выслушал просьбу Патеры. Покивал головой, подумал, обошелся без расспросов, нюхом учуял: дело важное.
– Ясное дело, раз надо, созову комитет. Почти все на месте, кроме Етелки, за Машеком пошлю домой, он тут близко живет. Ладно, значит, через час в парткоме. Хорошо… А в чем дело-то? До завтрашнего заседания не потерпит? Ну ладно, сделаю, – бормотал он, протискиваясь меж станков.
Добрые полчаса просидел Патера в помещении парткома, курил сигарету за сигаретой, разглядывал стены. Все тут было ему знакомо. Сколько долгих часов провел он здесь, у этого стола с пепельницами, переполненными окурками. Знал каждую царапину на столе, каждое пятнышко. За широким окном – силуэт заводских корпусов, очерченный твердыми линиями на фоне серо-голубых сумерек, цепочки огней, стройные стволы труб, устремленных в небо. Голые стены – два портрета да плакаты, вот и все.
Стали собираться члены парткома. Входили один за другим, он знал всех. Адамек сел во главе стола, вынул из кармашка комбинезона очки, торжественно воздел их на нос, от скуки стал терпеливым взглядом просматривать бумаги, перебирать их.
Вбежал черноволосый красавец Сантар, за ним – Ирачек, Тоник Ирачек, – Патера вспомнил, как в студеную февральскую ночь стоял вместе с ним в карауле; за ним еще и еще другие…
– Что опять стряслось? – проворчал в дверях Машек, которого вытащили из дому, оторвав от приемника. – Уж и вечерами человек в себе не волен… С собрания на собрание…
Адамек молча показал головой на Патеру, Машек удивленно нахмурил брови, проглотил недосказанные слова. Чего это он? Покачав головой, уселся на стул, с которого имел обыкновение вскакивать, выпаливая ехидные реплики; шлепнул кепкой о колено и нетерпеливо забарабанил пальцами по столу.
Ввалился взъерошенный Ферда Батька, этот горлопан с вечно взлохмаченными бровями, – Батька всегда вспыхивал, как пучок пакли, когда его упрекали за отсутствие по неуважительной причине. Еще с порога он заговорил в своей обычной манере:
– Ну что, ребята, чего нынче стричь будем! В чем дело?
Его вызвали из буфета, где шел жаркий спор насчет плановых заданий; Батька успел-таки опрокинуть стопочку для куражу. Адамеку пришлось его утихомирить:
– Слышь ты, переведи дух, шлифовальщик, стричь будешь после… Ей-богу, чистый портняжка, не токарь!
Как хорошо знал всех Патера! Этих предавать нельзя! Каждый – личность, непохожая на других, каждый нес в себе свои недостатки и достоинства, свои мнения, привычки, жизненный опыт, у каждого был свой взгляд на вещи, свои увлечения, свои неприятности, – и все же все были как бы из одного, хорошо замешенного теста; как члены одной семьи, порой ссорившиеся, и все же родные. Легко дышалось в этой семье, она была как бы малой частицей чего-то огромного, живого, сказочно сильного. Оглядись вокруг, Патера, – это нельзя предать, это хуже смерти! И ты это знаешь!