Текст книги "Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма"
Автор книги: Ян Отченашек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 44 страниц)
– Увы, это правда! И нет смысла дискутировать.
– Нет смысла… дискутировать… – машинально повторил Патера.
– Если хочешь, покажу документы. Но мне нужно знать другое!
– Где… где он?
– Кто?
– Этот… где он?
– Этот нам уже не поможет. Удрал за границу тотчас после войны.
Человек на стуле, казалось, разваливался на части. Упершись кулаками о стол, закрыл глаза, из груди его вырывалось какое-то прерывистое сипенье. Долго не шевелился Патера – Полак смотрел на него терпеливо, с искренним сочувствием.
Наконец Патера пришел в себя.
– Что же теперь? Что делать? – спросил он чужим голосом. – Говори, что тебе надо?.. Спросишь, знал ли об этом и я? Может, я такой же гнусный осведомитель, доносчик… предатель? Что? Чего ты добиваешься?..
– Спокойно, товарищ, – перебил его Полак. – Советую держать нервы в руках. И не кричи! Вовсе нежелательно, чтобы это дошло до ушей третьих лиц…
– Не желаю я ни перед кем ничего скрывать… понятно? – Патера стукнул кулаком по столу. – Не желаю! Что мне остается? Оправдаться! Найду его, из-под земли достану, даже если он на тридцать метров зарылся, за шиворот приволоку – говори!
– Да опомнись ты, наконец! – срывающимся голосом прикрикнул Полак – у него, видно, тоже расходились нервы. Он остановился, стал поглаживать отвороты пиджака – чтобы успокоиться. Сел за стол, устало передохнул и заговорил слабым тоном:
– Послушай, не стану я тебе, коммунисту, объяснять, что живем мы не в изолированном мире, не в заповеднике, что вокруг нас враги – теперь, как и раньше… Каждый из нас может поскользнуться, совершить ошибку – важно намерение человека, его отношение к делу… Что я хочу от тебя услышать? Правду! Ты не знал об этом, не знал, что передаешь сообщения мерзавцу… Не знал, что, помимо воли, быть может, привел кого-то на край несчастья, а то и на виселицу… Это не твоя вина, во всяком случае, не моральная вина перед партией – и партия тебе поверит!
– Нет, я так не хочу, – прохрипел Патера, тряхнув головой. – Доказательства! Вот что нужно…
– Их ты не добудешь! Нет их! Твое доказательство – твоя рабочая рука и слово коммуниста, – напористо выговорил Полак, но, увидев, что Патера упрямо качает головой, продолжал: – Вот ты говоришь: секреты от партии. Глупец! Партия об этом знает!
– Неправда! Не может того быть! Кто об этом знает?
– Я! И другие товарищи, не стану называть их, но уверяю: это люди достаточно ответственные и много понимающие. Ты не один, дорогой товарищ. Более того: смотри на это дело сегодняшними глазами. Ты нужен партии, и тебе сейчас представляется возможность дать самое убедительное – и самонужнейшее – доказательство из всех, какие ты можешь дать! Это твоя работа. Самоотверженная…..
Патера схватился за голову – ему казалось, сейчас она расколется, как взрывчатка. Как все это понять? Повернулся помертвевшим лицом к Полаку.
– Хочешь довести меня до безумия?
– Нет! Если только ты сам себя не доведешь. Перед тобой открывается возможность доказать свою невиновность: прими ответственное задание и работай – этим ты докажешь, что и сердцем ты коммунист, а как таковой просто не мог быть предателем. Криком тут ничего не докажешь, как бы ты ни распинал сам себя. И я не хочу, чтоб ты терзал свою душу, в таком состоянии лучше вернуться к твоим заклепкам. Самобичеванием и смятением никому ты не поможешь, ни себе, ни своей семье, а ведь у тебя маленький сын! Докажи, что ты достоин доверия, и веди себя соответственно!
– Да не могу я его принять! Доверия партии! Кому тогда будет ясна правда? Тебе? Между мной и партией должна быть ясность, понятно? Ясность! Иначе – это значит обмануть… такое доверие, и ты… Ты хочешь, чтоб я именно теперь… принял это…
Он выдавливал из себя обрывки фраз, будто выдергивал их из воспаленного мозга, – и не заметил, как Полак нажал кнопку звонка под столешницей. Вскоре зазвонил телефон, Полак снял трубку и стал слушать с серьезным видом, кивая головой. То было испытанное средство прекратить разговор, который зашел в тупик.
– Хорошо, товарищ, сейчас приду! – бросил он в трубку и нетерпеливо посмотрел на ничего не подозревающего Патеру. Потом встал, вышел из-за стола, положил ему на плечо руку, как бы утешая:
– Закончим на этом, товарищ, у меня дела… Тем более что тебе нужно прийти в себя. Хочу только сказать еще: по-человечески я тебя понимаю. Бывают тяжелые моменты в жизни коммуниста… – Он помолчал, глядя в окно на крышу противоположного дома, по которой хлестал дождь. – Но ведь они-то и закаляют, испытывают крепость сердца, теснее связывают человека с партией. Ничего не говори, знаю я, что ты хочешь сказать! Ступай-ка теперь к себе да все обдумай. Разумно, реально, без ребячливости. Ведь что нужно: найти конструктивное ядро и спросить себя: чем могу я быть полезен партии в данный момент и в будущем? Вот что важно, что требует самоотвержения, понимаешь? А я тебе, брат, верю. В подтверждение этого вот моя рука!
Патера отлично видел протянутую руку, но не сделал никакого движения навстречу ей. Протекла минута тягостного ожидания, руку отвели, и Патера поднялся, как деревянная кукла.
Что еще? Все сказано, остается только уйти.
Привычным движением нахлобучил кепку.
– Ладно, как хочешь, – бросил ему вслед Полак. – Я согласен. Приходи, когда переваришь все – не сомневаюсь, ты найдешь единственно правильный выход. Важно одно: молчать. Это, надеюсь, тебе ясно. Все это не предназначено для ушей…
– …рядовых коммунистов, – договорил за него Патера.
Ему так хотелось взорваться – напряжение, нараставшее в нем, требовало разрядки.
– Что ж, почему бы и не сказать прямо? Да, это не предназначено для того, чтоб размазывать по собраниям. Из-за какой-нибудь мелочи все так может запутаться, что и концов не сыщешь, поскольку доказательств не хватает. И принесло бы это много вреда, а ты, как человек и как коммунист, просто утонул бы. И погиб, товарищ! Я, как человек и член партии, запрещаю – слышишь?! – запрещаю тебе губить себя. Никаких глупостей! Рассуждай логично!
– Логично!.. – Патера закрыл лицо ладонями.
– Именно так! Сейчас ты на это не способен, сейчас ты способен только извергнуть из себя хаос, царящий в душе, но запомни одно, пожалуйста: если вздумаешь безответственной, преждевременной, истеричной – скажу прямо – идиотской болтовней нанести вред интересам партии, то не только я, но и решающие инстанции будут вынуждены принять крутые меры. Никакого мученичества! Я сам – несмотря на то, что как человек ты мне симпатичен, несмотря на слабость, какую ты выказал, – не стану колебаться ни секунды. Учти это – и честь труду!
В дверях Патера оглянулся, бросил на Полака недоумевающий взгляд. А тот сидел уже за столом и белым платочком вытирал лицо, как после тяжелой физической борьбы. Тем не менее он ответил Патере слабой, ободряющей улыбкой.
Громко хлопнула дверь кабинета номер сто двадцать три.
Под ногами падала куда-то лестница с портретами по стенам. Ах, эти знакомые глаза! Смотрят, сузившись в щелочки, а сколько в них серьезности, смутных подозрений, отчуждения и печали! Ферда! Ферда Мрачек! Патера шел шпалерой глаз и лиц, как слепой хватаясь за перила. Прочь отсюда! На свежий воздух! На завод! – Нет, нельзя; сегодня не хочу смотреть в лица товарищей, сначала… Что сначала? Куда теперь? Домой? Нет, задохнулся бы там… Так куда же? Куда? А сердце… Никогда не ощущал этот послушный механизм в груди, а теперь – будто кто-то сжимает его горячей ладонью…
– Тебе нехорошо, товарищ? – спросил швейцар – три недели назад он встретил Патеру как чужака; но тот, кто сейчас в ответ ему отрицательно качнул головой, был уже совсем другим человеком.
Вращающиеся двери подхватили Патеру и извергли на улицу.
Он плыл по мокрому тротуару в толпе пешеходов, руки повисли, опустошенный мозг отказывался принимать глыбы мыслей. Дойдя до угла, Патера закурил сигарету. С удивлением осознал, что тело его еще живет, требует своего. Зашел в маленькую закусочную, стиснутую жилыми домами Старого Места; здесь шипел аппарат эспрессо, под запотевшим стеклом засыхали жалкие бутербродики с вялой петрушкой. У Патеры не было с собой талонов на мясо – он понес к высокому столику порцию картошки с подливой и с трудом проглотил несколько ложек.
– Хлебные карточки есть? – спросил молодой официант с тиком под правым глазом. – Если хотите хлеба, давайте талон на пятьдесят граммов.
Патера отрицательно качнул головой и вышел словно лунатик.
В витринах магазинов тускло отражалась его сгорбившаяся фигура. Патера бездумно разглядывал текстильные изделия, гипсовые манекены – нечеловечески элегантные – идиотски улыбались ему белыми как мел зубами; он смотрел и не видел их, думать они не мешали. Апрельский дождь пролился на город, забарабанил по скользкому асфальту. Патера приютился в подъезде магазина грампластинок, рупор над дверьми оглушил его пронзительной мелодией саксофона, в которую врывались сердитые возгласы труб, – проигрывали пластинку с меланхолическим танго. Нет, уж лучше под дождем! Сжал кулаки в карманах, поднял воротник, побрел дальше. Куда глаза глядят. А куда же еще?
На набережной он опомнился.
Подставил разгоряченное лицо ветру, поднявшемуся с реки, но это не помогло. Надо что-то делать, не покоряться же, как овца на бойне! Пойти в ближайшее отделение госбезопасности и сказать: товарищи, случилось то-то и то-то, требую расследования! Нет. Расследовать – не в человеческих силах, он сам сказал, этот… Или в райком партии, на завод, созвать партийный комитет! Нет, тот человек прав, в самом деле только навредишь. Патера представил себе изумленные лица – Адамека, Машека, Батьки – «Патера, чик-чик, и готово!» Сказал бы он так сегодня?
Вскочив в трамвай, поехал на Смихов. Ага, вот здесь: угол улиц, обдуваемый ветрами, оклеенный плакатами – здесь я как-то ночью столкнулся с пьяными эсэсовцами; разбитая мостовая узкой улочки, ветер с реки доносит назойливый смрад пивоваренного солода. Который же дом? – Дом он узнал тоже по запаху. В коридоре первого этажа терпко пахло деревом и столярным клеем: тут была столярная мастерская. Да, здесь!
Четвертый этаж, дверь возле самой лестницы. Перевел дух, попытался успокоить сердце – казалось, с каждой ступенькой оно поднимается все выше к горлу, как пузырек воздуха в стеклянной трубочке. Позвонил, не прочитав табличку на двери. Все равно тут темно.
За дверью послышалось:
– Кто там?
Патера молчал, не зная, как себя назвать. Голос спросил:
– Это ты, Павел? Мамочка, это, наверное, Павел!
Брякнула дверная цепочка, и из темной прихожей выглянула черноволосая девушка в тренировочных брюках. Вопросительно посмотрела на неподвижного Патеру.
– Что вам угодно?
– Нельзя ли войти на минутку? – спросил он осипшим голосом и шагнул через порог, словно опасался отказа.
– Мамочка, тут мужчина какой-то незнакомый! – крикнула девушка без всякого возмущения, но с оттенком разочарования.
Из соседней двери вышла дородная мамаша в кухонном переднике, устремила на пришельца любопытный, но приветливый взгляд. Терпеливо выслушала его объяснения.
– Нет, этого имени я не слыхала, – сразу ответила на его вопрос. – Не помню. Вы не ошиблись номером?
– Нет, нет, – поспешил заверить ее Патера. – Но, может быть, у него было другое имя… Собственно, я и сам забыл. Высокий такой, черные волосы, большой нос. Вечно ходил со светло-желтым портфелем под мышкой, а разговаривал…
– Мне очень жаль, но, право, не помню.
– А кто жил в этой квартире во время войны?
Женщина спокойно скрестила руки на груди и, подумав немного, ответила:
– Видите ли, это вам вряд ли кто скажет точно. Говорят, жил тут какой-то бывший советник, уже на пенсии, по фамилии… Постойте, странная такая фамилия… Ох, бедная моя головушка! Ну, может, вспомню потом. Вдовец, жена у него умерла в сорок первом. Тихие такие люди, ни с кем в доме не общались. Когда он овдовел, так и из дому-то почти не выходил, навещала его молодая девушка, может быть, дочка, только не думаю – когда его перед самым концом войны хватил удар, никто ее не видел даже на похоронах. И ничего-то после бедняги не осталось, а к могиле его проводили только соседки. Ужасно, когда остаешься совсем один на старости лет, правда? Никто и не помянет… И наследники, кажется, не объявились – вещички да кое-какую меблишку увезли власти…
Управдомша, визгливая женщина, была сдержаннее. Да, она помнит высокого с желтым портфелем, попадался ей на лестнице, но ей о нем ничего не известно.
– А вы-то почему интересуетесь? – вызывающе осведомилась она, уперев в бока пухлые кулаки. – Кабы помнить всякого, кто когда тебе лестницу сапожищами испоганил, так и памяти не хватит!
Ничего. Единственный след на песке развеял ветер, занес пеплом шести лет, перевернувших жизни людей.
Ну, куда же еще? Дальше нет пути! Точка! И я ведь ничего не сделал, этот человек прав! Как он сказал? – Обдумать все разумно! Реально! Найти конструктивное ядро… Он прав: если опрометчиво раскрыть рот, и впрямь можно нанести ущерб партии. Что же мне остается?
Принять завод и работать до изнеможения! Работать за пятерых, браться за самое трудное, быть на передней линии борьбы, стократно возместить зло, причиненное этой тенью… Выход ли это? Быть может. Но как жить, господи, как с таким грузом жить в партии? Сможешь ли посмотреть в глаза Адамеку? Невозможно! Тогда что же? Выйти из партии? Стать вне ее рядов? Прийти к товарищам, сказать: выхожу из партии, потому что… потому что… почему?! Что сказать им? Что – не верю? Болен? Громоздить ложь дальше? Выйти хотя бы из состава парткома!
А не лгал ли тот? Ерунда, зачем ему лгать? Он коммунист, занимает ответственный пост и даже верит тебе, верит, что ты невиновен, хочет тебе помочь. Ты не имеешь права подозревать! Это тебе не поможет…
И вот сидит теперь Патера на табуретке, положив кулаки на колени, следит взглядом за женой. Та кормит ребенка. Так близко она – протяни руку, и водопад черных волос прольется у тебя меж пальцев. Так близко – а ему кажется, она отдаляется. Сказать ей? Представил ее глаза, расширенные от изумления, может, от страха… Нет! А ведь он никогда не имел от нее тайн. Но вдруг это будет опасно? – Кормящей матери нужен покой, значит, стисни зубы и молчи. Власта должна быть в безопасности, и все остальные тоже – ребенок, мать, маленькая Андулка. Надо молчать, одному тащить неподъемную тяжесть. Рассуждать, обдумывать – если есть что! Опять круг, все время замыкается круг…
Из соседней комнаты долетели звуки радио, проникли через тонкую стенку. Этот блажной, этот свихнувшийся Брих слушает зарубежные передачи. В последнее время – каждый вечер. Впрочем, это не запрещено. Удары барабана бьют в виски Патеры. Музыка. А мир – мир несется опрометью к новой войне! «Ньюс кроникл» пишет в передовице… Слушайте комментарий к последним событиям в Чехословакии…
Ложь, ложь, беззастенчивая ложь просачивается через стенку… Минутка тишины – потом из соседней комнаты донеслись звуки шагов.
Патера еще вчера хотел зайти к соседу, поговорить. Сегодня на это нет сил. И кажется: нет уже Патеры, рухнул он в какую-то яму, поглубже, чем Брих…
Власта расслышала тяжелый вздох за спиной. Обернулась – нет, ничего. Патера, заметив, что она на него смотрит, встал, погладил ее по голове, попытался улыбнуться. «Я лгу!» – подумал он.
– Что с тобой?
– Ничего, девочка. Так, заботы. Ништо – посплю, и забудется. Прошу только, ни о чем сегодня не спрашивай. Как малыш? В порядке? А я вчера на заводе заказал билеты на субботу в Национальный… Сможешь пойти?
Он все говорит, говорит, впервые избегая ее взгляда, но прекрасно знает: жена ему не верит. Подошел к двери, снял пальто с вешалки и так, налегке, выбежал на ночную улицу.
Часть третья
РЕШЕНИЕ
1
Пирог с маком да «Сказки Гофмана», исполняемые не слишком уверенной рукой, – вот главные детские впечатления Франтишка Бриха, сохранившиеся в памяти от посещений квартиры дяди Мизины. «Замечательный рояль! – с гордостью хвастался дядя своею собственностью, надуваясь, как зобатый голубь. – Настоящий Петрофф!» – «Идите же, кофеек остынет!» – прерывала его тетушка, с улыбкой приглашая гостей к столу.
И покойная мама! За три дня начиналось: «Хорошенько вымой шею, Франтишек, она у тебя как сапог! Мизины – важные люди, еще оговаривать станут! И ничего не трогай, ты неуклюжий, дядюшка этого не терпит. Да ручку ему поцелуй! И не набрасывайся на торт, словно неделю голодал, не то скажут: новый разбойник Бабинский растет!» Мама… В гостях у Мизины, бывало, застенчиво примостится на краешке плюшевого канапе – бедная родственница, подавленная роскошью буржуазной квартиры; теребит уголок белоснежной скатерти, жеманно отламывает кусочек сдобной булки. Берите, берите, золовушка, не стесняйтесь…
Уже фасад дома на Виноградах отличали все признаки разжиревшего вкуса своего времени, своего создателя и хозяина. Приближаясь к нему, Брих всякий раз вспоминал мать. Архитектурное чудо в стиле «модерн»… Глиняные колоссы подпирают свод над коваными дверьми, нимфы и сатиры ухмыляются с пролетов ледяной лестницы…
В феврале сорок пятого, во время налета, поблизости упала бомба, взрывом попортило все безвкусные украшения дома: его достоинство было покороблено и осмеяно! Зато эти повреждения давали дядюшке возможность рассказывать всем и каждому, сколько страху он тогда натерпелся. Начинал он всегда словами: «Стою это я вот здесь, набиваю сигаретки, жена в кухне возится, вдруг – бац!»
Дверь открыла тетка, с пошлой приветливостью матроны влепила Бриху поцелуйчик.
– Проходи, Франтик, – зачирикала сладенько, вводя племянника в гостиную. – Придется немножко подождать, сам знаешь, служанки у нас уже нет, наши помогают мне на кухне!
Брих мог выбирать – перелистывать, зевая, семейный альбом или лениво разглядывать комнату. Раскрыл альбом, лежавший на дубовом секретере, и без всякого интереса в который раз принялся рассматривать фотографии родичей – отцов, дедов, прадедов; нашел пожелтевшую свадебную карточку родителей – ее засунули подальше: еще бы – бедные родственники! О, эти лихо закрученные отцовские усы, волосы, подстриженные ежиком, робкий взгляд мамы! Она вышла замуж вопреки воле семьи, против воли брата, который так никогда и не простил, что она привела в дом мужа-бедняка, машиниста паровоза. Отец умер вскоре после окончания первой мировой – сказались последствия фронтового ранения. Дальше – снимки Иржины, по ним можно проследить развитие фотографии за последние двадцать лет. Иржинка в колясочке, первый путь в школу, первое причастие. «Наша душечка», – написано на одной карточке некрасивым почерком. А вот дядюшка: выпускник гимназии с элегантным узеньким галстучком, вольноопределяющийся накануне отбытия на фронт. Фотографии пожелтевшие, заплесневелые, любительские и профессиональные с непременными резными креслами, античными колоннами и полотняными кулисами, изображающими парковую перспективу; семейные пирамиды, группы, кто-то из родственников выставил округлое брюшко, чтобы камера увековечила золотую цепочку часов.
Брих с детства сохранил неприязненное отношение к квартире дяди. Здесь не найдешь интимных, греющих душу мелочей, присущих жилью бедняков: тут картинку, засунутую за стекло буфета, там линолеум, прожженный сигаретой. У Мизины все отмечено мещанской аккуратностью, все подчинено неприязненному порядку. Аквариум, освещенный снизу, горка с небольшой выставкой фарфоровой посуды, которой никто никогда не пользовался – этот фарфор предназначен только для того, чтоб его вытирали от пыли в ожидании свадьбы Иржинки. «Все это будет твоим, девочка», – говаривала дочери тетка, проходя через гостиную. Иржина как-то призналась Бриху, что порой ее охватывает желание переколотить весь этот хлам. Ненавидит! Тетушка была типом хозяйки-уборщицы; в школе домоводства, которую она посещала как дочь состоятельных родителей, ей внушили твердые правила относительно поддержания порядка, и теперь даже уход служанки не мешает ей по пять раз в день протирать пол, хотя гостей, которые могли бы осудить ее, у них не бывало – приходили лишь Брих да изредка семейство Казды.
В гостиную заглянула Иржина в накрахмаленном фартучке, заговорщически подмигнула:
– Очень скучно?
– Как всегда – ничего.
– Так договорились? Выручишь?
– Положись на меня, товарищ! – он тоже сощурил глаза в улыбке, и Иржина снова скрылась на кухне.
Сегодня она звонила ему на работу и в обычном для себя стремительном темпе попросила встретиться. Брих согласился – он любил свою несмелую двоюродную сестренку, подавленную отцовской безапелляционностью, понимал ее, хотя и поддразнивал иной раз, добродушно посмеиваясь над крошечными заботами и, сам того не желая, сделался ее поверенным; Иржина, не стесняясь, выбалтывала ему свои девичьи тайны. Да, он разговаривал с ней, но в последнее время перестал давать советы. Особенно с тех пор, как она влюбилась и не могла выбросить из головы его бывшего соратника, Индру Берана. О, тот наверняка ходит теперь задрав нос, – олицетворенная важность! Ну, это уж ее дело!
Они встретились в кафе, и Иржина, разрумянившись на бегу, за чашкой чаю излила свои сердечные горести. Брих слушал терпеливо, кивал головой. Бедняжка Иржинка! Жизнь ее теперь – непрерывная цепь опасений и страхов: Индра – отец – институт… И она металась между ними, подобно бильярдному шару меж бортов. Призналась, что вступила в коммунистическую партию, а дома об этом еще не знают! Не знают, что она дружит с Индрой. Сколько раз готова была уже открыться отцу, но тот одним взглядом, одним язвительным словцом закрывал ей рот. И Индре она лжет! Сказала, что дома во всем призналась, но чувствует: он ей не верит. Подозревает в трусости и вообще недоволен… Что делать, Франтишек? Ведь все это рухнет, вся эта непрочная стена лжи! А товарищи в партийном комитете так хорошо к ней относятся, ей так вольно дышится среди них, что и сказать нельзя… Если бы не они – задохнулась бы дома! Папа каждый вечер слушает заграничное радио, отпускает ехидные словечки! И она должна это слушать! А его таинственные перешептывания с мамой! Вчера ей удалось перехватить и спрятать от родителей повестку на партсобрание, но долго так тянуться не может, все обнаружится! Что тогда скажет папа об ее партийности? А мама все твердит: подумай о душе, девонька! И таскает с собой на сборища верующих, а когда Иржина отказывается, начинаются упреки, слезы… Я просто непорядочная, не могу я так дальше, ведь я лгу, предаю партию, скрывая, что состою в ее рядах, я вообще не могу считаться коммунисткой, обманываю всех, и Индру тоже… Все это скверно кончится!
– Послушай, – прервал Брих ее причитания, – ты сама-то знаешь, чего хочешь?
Иржина недоуменно взглянула на него. Как это не знает? Она хочет жить как человек, смотреть людям прямо в глаза, любить Индру и…
Брих остановил ее:
– Что тебе делать – не скажу, хотя и знаю, Иржинка, кто за всем этим стоит, ради кого ты вступила в партию.
– Неправда! Напротив! – вскричала она и потупилась. – Мы все время из-за этого ссоримся! Индра высмеивает меня, как и ты!
Озадаченный Брих покачал головой.
– Конечно, это твое дело, Иржинка. Но сомневаюсь, чтобы от тебя была большая польза партии. Не спутала ли ты ее с благотворительным обществом? Партия как защитница робких барышень от злых папочек – это уж, ей-богу… Да и вообще, понимаешь ли ты, что происходит? Известно ли тебе, что им нужно? Откуда ты знаешь, что они правы?
– Знаю! – строптиво вырвалось у нее.
Иржина посмотрела на свои пальцы – у нее была дурная привычка – разволновавшись, грызть ногти. Сколько ей за это доставалось! Вот и теперь Брих легонько шлепнул ее по руке, отвел пальцы от рта. «Знаю…» Знает она только то, что мало образованна, Индра часто доказывал ей это, ну и пускай! Шепотом она добавила:
– Я это чувствую… И я… я хочу быть коммунисткой, понял?!
Она чувствует! Брих снисходительно усмехнулся.
– Это, конечно, убеждение – твердое, как скала. Что ж, коли оно у тебя есть, Иржина, – действуй! Больше ничего тебе посоветовать не могу. Ты сама уже взрослая.
Иржина обвела рассеянным взглядом полупустое кафе, потом со вздохом пожала плечами:
– Не знаю, как тебе сказать, Франта. У меня такое чувство, будто я чем-то… как бы скована. А ведь это мои родители, я им обязана… даже если… если мы совершенно не понимаем друг друга. А мама – мне ее жалко, отец превратил ее бог знает во что, а с другой стороны…
– Чти отца своего и матерь свою, – иронично процитировал Брих. – Религиозный предрассудок, товарищ коммунистка! Поздравляю с такой сознательностью…
– Да нет, не так! И не смейся надо мной, пожалуйста, и ты тоже! Я сама не понимаю, что мне мешает. Просто кажется: живу в клетке, трясу решетку, стараюсь вырваться на волю – и не могу! – Тряхнув головой, она вскочила, взяла сумочку. – Кажется, я слишком задержала тебя своим нытьем. Прости. Но вечером – поможешь мне, да?
И посмотрела на него с такой детской мольбой, что он кивнул. Завтра Индра уезжает на неделю – добровольцем в бригаду, и именно сегодня, когда в семье Мизины званый вечер, он вспомнил, что надо попрощаться с Иржиной. Брат и сестра условились, что около девяти Брих вытащит Иржину из дому под предлогом небольшой вечерней прогулки.
– Что с тобой поделаешь, барышня! Впрочем, характер у меня слабый, и хотя я не слишком гожусь на роль Купидона, – ладно, помогу! Только это ведь не решение вопроса, пойми, трусишка.
– Знаю, – девушка остановилась, на ее веснушчатом личике расцвела счастливая улыбка. – Ты прелесть! Ну, я помчалась, а то дома опять начнется буря. Папа сторожит меня, я ему сказала, что у нас сегодня семинар… Ах, только б удалось! От всего этого у меня живот схватило…
Сидя теперь в гостиной дяди, Брих думал о недолгом, торопливом разговоре с Иржиной в кафе; не удержался от улыбки. Странная пошла молодежь, размышлял он. К примеру, – Иржина или сын Казды Алек… и этот Индра. Всего несколько лет разницы между ним, Брихом, и этими тремя, – а они уже не такие, как он. У них свои проблемы, свои трудности – но не те, что были у него во времена Первой республики. Эти молодые – яснее, прямее, есть в них какая-то решимость, уверенность в себе – сложные они, но не запутавшиеся. Взять хотя бы Иржину. Наивная, робкая, такая ясная – и все же…
Как это она сказала? «Знаю, чего хочу»?
В гостиную вбежал дядя, опоясанный фартуком, на подносе, который он нес, – супница с горячей лапшой. За ним по пятам – Алек Казда. Сегодня его тоже пригласили отметить день рождения Иржины. Алек поздоровался с Брихом; вид у него был утомленный.
– Что нового на факультете? – осведомился Брих: Алек учился на юридическом.
– Нового хватает, как ты легко можешь представить. Теперь многое изменилось к лучшему.
Алек говорил серьезно, но Брих недоверчиво махнул рукой.
– Никаких разговоров, мальчики, суп простынет! Я сам готовил. К столу, к столу! – весело закричал дядя тоном ярмарочного зазывалы, который вовсю старается загнать побольше зевак под полотняную крышу своего балагана. – А ты, Иржина, ступай в ванную, лапки вымой. Поросенок! Ну, ребята, пошли, пошли – долго звать не стану! А после ужина каждому – по кружечке пивка!
Едва опустили ложки в тарелки, в столовую приплелась бабушка. Все вскочили подвинуть ей стул, но она вроде и не заметила. Прислонив тонкую палочку к столу, обратила на дочь свои бледно-голубые колючие глазки. Что-то ее, видимо, рассердило. Скрипучим голосом бабушка осведомилась, кто это рылся в ее комнате?! Не желает она, чтоб туда совались, она сама приберется! Брих не впервые становился свидетелем короткой, но сердитой ссоры за семейным столом. Тетка, вздыхая, отвергла обвинение своей матери, но старуха упрямо стучала палкой об пол.
– Нет, нет! Я с первого взгляда все вижу! Меня не проведешь! – твердила она, отыскивая глазами зятя.
Тот поспешил вмешаться, поняв, что ссора подбирается к той грани, когда бабушка начнет грозить переселиться к Каздам.
– Дивлюсь я вам, матушка, – с горьким упреком сказал он. – И что вы все беспокоитесь! Вы же знаете, как мы вас любим!
Старуха бросила на него язвительный взгляд и замолчала. Но взгляд ее словно говорил: «Нечего болтать, шут гороховый, сам только и ждешь, когда я помру!» Однако аппетита это ей не испортило. Ела она жадно, будто животное, долго пережевывала пищу. Пергаментная кожа, обтягивавшая ее выступающие скулы, двигалась. Брих поражался, глядя, как доблестно справляются с мясом ее дрожащие пальцы.
– Ну как, Алек? – обратилась она к внуку, не поднимая головы от тарелки. – Что папа?
– Плохо, бабушка, – грустно ответил юноша. – Сегодня первый день вышел на работу, а вернулся – опять хуже стало. Если б только он согласился лечиться!
– Зря уговариваете, – поддакнул дядя. – Сколько я к нему приставал: «Карел! Брось все, лечись! Ну, чего тебе недостает?» – Как горох об стенку. Ушел бы на пенсию, пока его не унесли прямо от письменного стола. Бедный мой, непокорный друг, охо-хо!
Бабушка покачала своей маленькой головкой. Так, так! Это была жадная старуха, скупая до умопомрачения. Всякий раз, глядя на нее, Брих вспоминал бальзаковского старика Гранде. Бессердечная, твердокаменная хранительница состояния, сколоченного по грошику вместе с покойным мужем, подозрительная и обидчивая. Сердце ее принадлежит вкладным книжкам. Что ж, правильно! Знает старуха, что живет в атмосфере алчности. Этот паршивый огрызок, этот шут гороховый, ее зять, втершийся в семью с одними заплатами на заднице, подстерегает ее денежки. Голодом бы ее уморил. Ей надо быть неумолимой, как меч! Быть на страже! Состояние уменьшалось, кругом воры, все вынюхивают в ее каморке. На ее срочном вкладе красовалась фантастическая сумма, о которой родня толковала затаив дыхание. И все пропало из-за Гитлера! Черт бы его побрал! А на то, что осталось, точит зубы Мизина; осталось-то немало. В сорок шестом продала доходный дом на Жижкове, и хорошо сделала. Кое-кто распускал слухи, будто деньги она не доверила сберегательной кассе, держит под подушкой. Спит на них, сторожит, ключ от каморки на шее носит. Все это не мешало ей торговаться с зятем за каждый кусок хлеба, она готова была чуть ли не взвешивать свои порции и пересчитывать их стоимость в кронах. И всегда одерживала верх в спорах. Это доставляло ей ребяческую радость. Причину притворной ласковости зятя она всегда отлично понимала.
Понимал ее и Мизина. Ясно ведь, что семидесятисемилетняя бабка когда-нибудь да протянет ноги, и в выигрыше будет тот, кто раньше проникнет в ее каморку. Но бабка здорова как дуб, глянь, как набивает брюхо. Пожалуй, и до ста лет дотянет, и нас всех переживет. Не лучше ли все-таки отправить ее жить к Каздам? Этот вопрос вечно мучил Мизину. Тоскливо проводил он взглядом старуху, которая тотчас после ужина потащилась в свою нору. И размечтался, вспомнив, как она стара.