Текст книги "Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма"
Автор книги: Ян Отченашек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 44 страниц)
Брих до сих пор помнил этого «владельца мясной лавки К.». Тьфу!
Приписка обозлила его, он хотел разорвать письмо и бросить в унитаз, но что-то задержало его руку. Сердце забилось. Он перечитал листовку еще раз. В ней не было ничего, с чем он не мог бы согласиться. Значит, переписать и разослать? Не потому, что он трус и боится угроз. Да, конечно, не из страха. Но ведь это мышиная возня, кукиш в кармане, бумажный, бесцельный бунт. Ну, а разве при протекторате мы не боролись за свободу и такими методами? Но ведь тогда здесь были чужаки, фашисты, они заполонили страну, душили ее. А теперь… против своих же? Это письмо зовет на борьбу против масс, которые Брих видел в феврале на улицах. Это вздорный донкихотский поступок, но… но ведь это призыв к борьбе за свободу, перечитай его! Это не озлобленные выпады реакционера или торговца, лишившегося своих товаров. Так написал бы и сам Брих, это именно то, что он думает.
Эти мысли были мучительны. Брих сунул листовку в карман, напился у крана в коридоре и вернулся в отдел. Никто ни о чем не догадывается! Брих не без труда заставил себя не смотреть на коллег. Этот Бартош! Как бы ему хотелось заглянуть мне в душу! Не-ет, не дождешься! Закурив сигарету, Брих пускал дым и глядел в окно, за которым шел дождь. Он нагнулся над счетами, но мысли кружились, как кружатся птицы над чащей леса, не зная, где опуститься. «Кто же знает обо мне? – мелькнуло у Бриха. – Кто знает, что я «надежный»? Кто послал мне эту листовку?» Видно, кроме той пары глаз напротив, что следит за ним в отделе, есть еще и другие. На той стороне. Они толкают его к действию, эти незримые наблюдатели. Они будут следить за каждым его шагом, снова раскидывать свои сети и наконец заполонят его сознание!.. Нет, не соглашаться!
У Бриха страшно разболелась голова, он сжал ее руками и закрыл глаза.
– Вам нездоровится? – услышал он над собой голос Бартоша.
Брих вскинул голову, стиснул пальцами твердую доску стола и посмотрел перед собой измученным взглядом. Что ему надо? Но поняв, что вопрос был задан без назойливого любопытства, просто из участия, Брих овладел собой.
– Ничего, – с трудом сказал он и попытался улыбнуться. Поскорей уйти, уйти отсюда! Он потушил окурок, чадивший в переполненной пепельнице, и опять замкнулся в себе.
– Сходите к врачу, – тихо сказал Бартош.
– Спасибо, нет надобности. У меня всего-навсего разболелась голова. Вчера я поздно лег.
Пишущие машинки снова затрещали, ветер и редкий дождь хлестали в окна. «Шальная погода!» – проронил Главач.
Бартош, не поднимая глаз от бумаг, размечал цветным карандашом длинные столбцы цифр.
– Что, получили неприятное известие? – спросил он наугад и продолжал работать.
– Трудно сказать, – ответил наконец Брих и не успел сказать ничего больше, потому что зазвонил телефон. Бартош снял трубку.
– Это вас, Брих. Обычный голос.
– Не бросай трубки, юрист! – услышал взволнованный Брих в трескучей трубке. – Всего пару слов. Я сдаюсь, баран ты этакий. Поступай как хочешь. Я буду скучать без тебя на прогулке, спорить-то будет не с кем! А теперь всерьез: в субботу приходи к нам. Маленькая вечеринка… на прощанье. Хочу пожать тебе руку и опрокинуть пару рюмок со старым однокашником. И Ирена тоже. Она вчера была у тебя? Нет, нет, я ничего!.. Если ты едешь с нами, можешь не приходить в субботу, если же нет, приходи обязательно! Договорились? Больше я не звоню, а ты до субботы еще подумай.
– Приду, – упрямо сказал Брих.
– Шляпа! – насмешливо пропела мембрана, прежде чем Брих успел повесить трубку.
Круглые часы над дверью показывали четвертый час. Бартош поглядывал на них, чувствуя, как с каждой минутой в нем нарастает странное волнение. Сегодня он спросит ее! Что такое с ним творится, он и сам не понимает! Непостижимая, тоскливая и прекрасная песня зазвучала, вырвавшись из его сурового сердца. Только, пожалуйста, не называй имени, Бартош, ведь это нелепо, невероятно: ты и она!
И все же это было так. Иногда он поднимал взгляд и косился на пишущую машинку. Оттуда, казалось, веяло незнакомым теплом. И вместе с тем – тоской. Не помогает твоя прирожденная аккуратность, Бартош, не помогает блокнот… Да успокойся же, образумься!
Мария Ландова! Одно из заурядных имен, фигурирующих в этом блокноте. Но почему тебя тянет к ней? Ты не знаешь и не поймешь этого! Целыми днями вы сидите рядом, и ты даже не смеешь взглянуть ей в лицо. А ее не тянет к тебе, она, наверное, – нет, наверняка! – даже побаивается тебя! Иногда ты встречаешь уклончивый взгляд ее глубоких серых глаз, иногда заглядишься на быстрые пальцы над клавишами, иной раз завяжешь разговор о самых обыденных вещах, но и этот разговор скоро иссякает, потому что Мария не поддерживает его, а Бартош стесняется продолжать. Так почему же именно она?.. «Добрый день!» – говорит он ей по утрам. «Добрый день!» – раздается тихий ответ, в котором звучит нежелание вступать в разговор. Рассудком, конечно, можно понять, ведь он знает кое-что о ее жизни, у него записано в блокноте. Странная женщина! На столе, под стеклом, у нее лежит стихотворение Киплинга «Когда» и несколько наивных афоризмов. В верхнем ящике ее стола Бартош недавно заметил портрет «папаши Масарика».
Нет, он не ошибается в ней: она наивна, политически совершенно несознательна, видимо, сентиментальна, полна глупых предрассудков, робка и пришиблена. Она верит всем вымыслам о народной демократии и коммунистах… и о нем! Наверное, ее даже можно убедить, что он питается кровью «честных демократов». Итак, логически ясно, что она – враждебна, проникнута наследием ненавистного и презренного прошлого и пассивна!
Так почему же именно она? И маленькая Маша?.. Как это объяснить?
Читаешь дома инструкцию райкома и с испугом сознаешь, что тебе хотелось бы быть на службе, потому что там она. Преодолей же это! У тебя пропасть работы, скоро выборы, реакция возлагает на них последние надежды, партия ведет острую классовую борьбу. Что ни день, какая-нибудь реакционная тварь удирает за границу и там поднимает крик по радио: террор, полицейский режим, диктатура! На западе бряцают оружием и испытывают атомную бомбу. Поистине сейчас не время заниматься личными переживаниями. Ты знаешь, как сильна партия, знаешь, что солнце светит нам с востока – это Советский Союз – надежная опора. У нас бывали времена и потруднее, но и сейчас надо не дремать. Партия выросла, приняла в свои ряды тысячи честных людей, и это правильно. Но надо пресечь попытки врагов, предательских крыс, иуд и иудушек разного калибра, старающихся пролезть в партию, чтобы подорвать ее изнутри. Это не пройдет!
Приходится говорить на собраниях до хрипоты. Чувствуешь уважение и восхищение одних, страх и ненависть других. Споришь со своими и чужими. Иной раз, сжав голову руками, упорно стараешься поглубже осмыслить все эти бурные и вдохновляющие события. Что сейчас нужно делать? Наносить удары и набираться сил, бороться с головокружением у тех, кто вообразил, что все уже достигнуто. Нет, борьба еще только начинается! Бороться с диктаторскими наклонностями некоторых честолюбцев! С администрированием и карьеризмом. Ведь есть и такие коммунисты, которые пытаются шкурнически использовать партбилет. Их немного, но их честолюбие принесло много бед. Вот ему, Бартошу, пришлось выдержать у себя в комитете упорную борьбу с бывшим кладовщиком Саской, типичным честолюбцем и зазнайкой. Напористый Саска ходил гоголем, корчил из себя значительную персону, неутомимо «разоблачал» чьи-нибудь «проступки». Всякими интригами ему удалось, несмотря на возражения честных членов парткома, стать заместителем начальника отдела закупок. В компании он стал притчей во языцех, на него указывали пальцем. Вражеская пропаганда раздула несколько подобных случаев до гигантских размеров: вот-де каковы коммунисты!..
Надо отражать клевету и нападки из-за угла, разъяснять трудящимся причины продовольственных затруднений, а с продовольствием прескверно. Надо организовать в компании трудовые бригады добровольцев и отправить их в помощь угольным шахтам, там до зарезу нужны рабочие руки. А по вечерам еще приходится читать мерзкие анонимки, изобилующие бранью, гнусностями, бессильной злобой и кровожадными угрозами. Ну и что ж! Анонимка кладется в папку, а ты сплюнешь и подумаешь: «Пишите, сволочи, не жалейте бешеной слюны, рисуйте в ваших письмах петли и виселицы. Нас это не испугает, не собьет с пути, мы взялись за дело и не отступим, что бы ни случилось…»
Бартошу кажется, что он и без того живет в пять раз напряженнее обычного, а тут еще одна мысль неотвратимо проникает в душу.
Почему именно Мария и Маша? Они нераздельны. Женщина с робким уклончивым взглядом и ребенок. Бартош всегда думал, что партия – его единственная семья, теперь он вдруг с изумлением обнаруживает, что хочет еще и другой семьи. Ему вспоминается мать. Старушка живет в ветхом домике около Пардубиц. Сколько горя она испытала из-за него во время войны, когда он попал в концлагерь! Бартош любит мать, но сыновняя любовь – это нечто совсем иное: она хороша и издалека, она довольствуется тихими воспоминаниями и допускает разлуку. «Съезжу к маме», – много раз решал Бартош, но всегда оказывалось, что нельзя отлучиться, потому что предстоит какое-нибудь важное собрание и на нем обязательно надо быть.
Как он готовился к сегодняшнему дню! Бартош даже чуть улыбнулся, вспомнив свой робкий визит в игрушечный магазин. Сколько он колебался и раздумывал, ведь ему никогда не доводилось покупать игрушек. На полках магазина виднелись головы марионеток, расписные лица кукол. Бартош заметил там целую колонну пожарных автомобилей, коробки с играми, целлулоидовых рыбок и всякую всячину. Откуда-то из полумрака вынырнула улыбчивая продавщица.
– Медведя, – серьезно ответил Бартош на ее вопрос, опустил глаза и сделал невозмутимое лицо. Но ему было не по себе.
Девушка ушла за прилавок, тотчас вернулась с коробками и принялась обслуживать покупателя.
– У вас мальчик или девочка?
Бартош недоуменно взглянул на нее и нахмурился.
– Хм… В общем, девочка! – смущенно пробормотал он, чтобы избавиться от новых вопросов.
Продавщица предложила ему куклу с закрывающимися глазами и с бантом в желтых волосах, которая издавала смешной звук. Но Бартош решительно отверг куклу. Только медведя!
Он долго прятал игрушку в служебном столе, выжидая подходящего момента. Наконец дождался. Они остались вдвоем в комнате, Мария стояла около рукомойника и надевала пальто. Бартош быстро извлек коробку из ящика и с виноватой улыбкой подошел к Марии.
– Я… я думал, что Маше это понравится… вот и купил его, – запинаясь, произнес он.
Ошеломленные, они стояли друг против друга. Ландова покраснела и упорно отводила взгляд. Бартош уже прочел на этом лице решительный отказ. И вдруг, почувствовав его смущение и мольбу, она взяла коробку, быстро сунула ее в сумку, как что-то постыдное, испуганно поблагодарила и выбежала из комнаты. Бартош был подавлен. Не важно, зато Маша будет рада.
Он не знал, что Маше так и не суждено было в тот день порадоваться игрушке. По дороге Мария решила отдать медведя соседской девочке, но потом раздумала и заперла его в старенький комод. «Пусть лежит, – твердо сказала она себе. – Не позволю Маше брать подарки от такого человека… Что ему от меня надо?» Женским чутьем она чувствовала тягу Бартоша к ней и не знала, что делать. Его внимание угнетало и пугало Марию. Ей стоило немалых усилий в течение целого дня уклоняться от взглядов Бартоша и от разговоров с ним. Правда, он был тактичен, не навязчив, выглядел усталым и застенчивым: Ландова даже поймала себя на том, что чувствует к нему нечто вроде симпатии, смешанной с жалостью. Но она быстро подавила в себе это чувство. Ведь он коммунист! Она слабо представляла себе, что это значит, но кругом слышала только жалобы на коммунистов и брань по их адресу. Коммунисты! Мать целый день жалуется на нехватку продуктов. А кто виноват в этом? Коммунисты! Машу придется не пускать больше в «Сокол», потому что им завладели коммунисты. Они сняли с должности и перевели на пенсию советника, что живет на пятом этаже. Советник, правда, дурной человек, но все-таки этого не следовало делать. Из соседнего дома пятнадцатилетний мальчик убежал за границу. Кто виноват? Коммунисты! У нас нет больше свободы и демократии (правда, сама Мария этого не ощущала, ведь она живет только на скудный заработок, да еще кормит старуху мать), но она убеждена, что и это произошло по вине коммунистов. Мать очень набожна, жизнь у нее трудная, и единственное утешение она находит в религии. Что бы она сказала, узнав, что к ее дочери неравнодушен… коммунист! Ужасно!
Что он ищет во мне? Женщину? Женщина давно спит во мне. Горькое и унизительное разочарование отрезвило ее. Годы идут, и она совсем немолода: тридцать четыре года. Маша – смысл и цель ее жизни. Надо воспитать девочку хорошим человеком, патриоткой, стойкой женщиной, которая не попадется так легко, как ее мать! Надо приучить Машу не доверять людям, всегда быть настороже, чему ее мать научил лишь жестокий опыт. Вечером Мария с испугом заметила, что она дольше обычного задержалась у зеркала. Ей стало стыдно, ведь мужчины уже давно не смотрят на нее как на женщину, она привыкла к этому и не хочет другого отношения. Она только придаток к машинке, на которой восемь часов в день работают ее руки.
И все же на следующий день Мария оставила дома свои роговые очки. Ведь она обходится и без них… Но заметив удивленные взгляды сослуживцев – особенно Брих что-то чует, – она решила опять носить очки.
Сегодня, после четырех, когда закрылась дверь за Брихом, Бартош застал ее врасплох тихим вопросом: понравился ли Маше медведь? Мария растерялась и не знала, что ответить. Так неожиданно! Она хотела было солгать, но, увидев его напряженный взгляд, не смогла сделать этого и сказала откровенно:
– Не сердитесь… Я его Маше не дала. Я не могла…
– Почему же? – Бартош удивленно покачал головой.
Она пожала плечами, и ее лицо приняло упрямое выражение. Однако удивление и огорчение Бартоша были слишком непритворными, невозможно было не верить ему; Марии стало немного стыдно. Ну и пусть! Пусть знает, что она не приняла подарка от человека, которого одни боятся, – и она тоже! – другие ненавидят, а Мизина заискивает перед ним, как перед сатрапом. Пусть же он знает, что у нее есть свои взгляды и… и что Машу она к нему никогда не подпустит!
И все же, когда он глухим голосом спросил, можно ли немного проводить ее, она сначала протестующе поглядела на него, потом испугалась, а потом вопреки своему намерению кивнула.
Всю дорогу она молчала и чувствовала себя очень неловко. Как давно она не шла рядом с мужчиной! Бартош говорил мало и медленно, бережно выбирая слова. Мария напряженно прислушивалась. О чем это он, зачем он мне это говорит?
Бартош рассказал что-то о своем детстве, о мальчишеских проделках, но Мария даже не улыбнулась. Он понял, что ей это неинтересно, и умолк. Они остановились на трамвайной остановке. «Слава богу, конец», – с облегчением подумала она. Подъехал восемнадцатый номер. Не успела Мария протянуть руку на прощание, как Бартош вошел в вагон вместе с ней. Всю дорогу до Голешовиц он не сказал ни слова. Они подошли к ее дому. Тревога и растерянность охватили Марию. Только бы их никто не видел, такая пища для сплетен! И не дай бог, если Маша выскочит на улицу, еще узнает его и… А мамаша? Что за глупости! Я веду себя как семиклассница, которую вопреки родительскому запрету провожает юнец с пушком на подбородке.
Дальше ни шагу! Мария остановилась, испуганно взглянула на Бартоша, хотела что-то сказать, но только открыла сумочку и демонстративно вынула ключи. Он понял и тоже остановился.
– Покойной ночи! – Он пожал ей руку, потом решительно поглядел в лицо. – А ведь мне надо сказать вам кое-что, я во всех делах люблю ясность. Не сердитесь за прямоту, может быть, так не полагается, но я боюсь долго надоедать вам. Вы, наверное, спрашиваете себя, зачем я вас провожал? Но ведь вы знаете. Я не найду для этого слов… Да, может быть, их и говорить не надо… Но… вы мне нужны… Может быть, это потому, что я слишком одинок, понимаете… Иной раз хочется поговорить с кем-нибудь. Но мне кажется, что вы меня… вроде как бы боитесь… Я знаю, все это странно… Но вы мне… как-то близки… Нет, вы не обижайтесь, если…
Она глядела на него расширенными глазами, не в силах двинуться с места. Зачем он говорит это, лучше бы молчал, ведь это безумие!
– Машу я люблю, – продолжал он. – Правда! Да иначе и быть не может, ведь все, что мы делаем в республике, это для всех… таких Маш.
Он замолчал, думая, что она, верно, как раз обратного мнения. Нет, слова бессильны и только мешают. Но он заметил, что Мария не обиделась.
– Покойной ночи!
В полном смятении чувств Бартош остался стоять на улице. Закурив, он сказал себе: «Ты совсем спятил, Бартош. Все это чепуха!»
Тут он вспомнил, что в половине восьмого у него заседание в райкоме, на повестке дня подготовка первомайской демонстрации, в этом году она особенно важна. Отбросив сигарету, Бартош зашагал к центру, торопясь как на пожар. Ветер раздувал полы его макинтоша.
Он не знал, что вечером Мария открыла старый комод, вынула неразвязанную коробку и вручила ничего не подозревающей Маше новехонького медведя. Радостный возглас девочки заставил ее вздрогнуть. «Боже мой, – испуганно подумала она, – что же я наделала!»
– Мы назовем его Мишкой, да, мамочка? А Митю я тоже себе оставлю, хоть он и старенький. Пускай дружат. Мамочка, это ты мне его купила?
– Нет, Машка, и не приставай больше.
Но Маша не отставала. Она покачала головой так, что разлетелись косички.
– Кто купил?
Как ответить любопытной мышке? Как уладить все это? Скажу, что это от одного дяденьки у меня на службе, которого мы однажды встретили в парке. Маша все равно не помнит его, и все будет в порядке.
В порядке ли? Марии хотелось схватить медведя, сунуть его обратно в коробку и отнести Бартошу. Она ничего от него не хочет, ничего!.. Но уже поздно!
Она чувствует, что попалась, опозорилась и катится по наклонной плоскости…
11
Как-то апрельским вечером Пепик Ворачек отправился к Патере. От Глоубетина до Жижкова путь немалый. Пепик колебался целый день; идти к Патере – значит отказаться от тренировки, без которой, перед важной встречей их команды со словаками, теряешь уверенность в себе. Ну, может, застану еще ребят в спортзале, – хмуро утешал себя Пепик, пока трамвай вез его через город.
Кому это надо, выносить такое напряжение! Сегодня Патеру опять вызывали в главное управление, и наверняка решилось – по-прежнему ли им вместе клепать заклепки и вкалывать, трудясь над двухлетним планом – чего Пепик молча, но упорно желал, – или Патера «пойдет вверх», как выражались в цеху. Пепик от души желал ему всего наилучшего, однако такая перспектива портила ему настроение. Это ведь не просто так, не хаханьки, и Патера немало поломал себе голову, немало перемучился и передумал – хотя ни словом об этом не обмолвился, – прежде чем сказать: «Соглашаюсь я, Пепик, не то был бы я просто тряпкой и изрядным дерьмом, коли б уклонился! А ты, парень, должен ехать со мной, как ни верти!» Легко сказать: поехали со мной. Это значит – свернуть боксерское барахлишко, разбить команду, с которой провел немало боев, и не без успеха, сказать им: «Бывайте здоровы, ребята», а может, и навсегда повесить боксерские перчатки на гвоздик, отказаться от ринга… Нет, нельзя этого делать! А с другой стороны, надо тогда сказать Патере «ни пуха, ни пера» и на том поставить точку. Тоже ведь неладно!
Трамвай полз как улитка. Когда Пепик наконец постучал в дверь с фамилией «Патера», он чуть ли не физически, где-то в области желудка, почувствовал беспокойство. Недаром любители бокса говорили, что желудок у него – слабое место, и кому удастся поддеть его хорошим аперкотом, тот и одержит верх над Ворачеком, владеющим великолепным хуком правой.
Патера был дома. Нет, видали – без пяти минут директор, а сидит у печки на низеньком табурете и колупает ложкой картофельное пюре с луком прямо из сковородки…
Патера удивленно оглянулся на пришедшего.
– Ба, да это Пепик!
Встретили его сердечно, Власта налила ему кружку эрзац-бурды, а Пепик так растерялся, что принял; глухая бабушка, суетясь на кухне, вытерла для него стул, хотя стулья уже мыли сегодня; но для мужского разговора здесь было не место. Пепик с серьезным видом обозрел младшего Патеренка – малыш плескался, как рыбка, в деревянном корытце, Пепик смущенно ему улыбался, выжимая из себя какое-то неопределенное мычание, и обрадовался, когда Патера увел его на тихую галерею.
Опершись локтями на перила, помолчали, глядя в темный дворик у ног. Наконец Пепик приступил к допросу:
– Ну, как? А мы-то ждали: ты появишься на заводе.
– Не получилось – беготни было много, – ответил Патера, не поднимая на него взгляда, и снова погрузился в загадочное молчание.
С другого конца галереи подкралась полосатая кошка, потерлась о брюки Патеры. Тот поднял ее за шиворот, почесал за ушами – внутри кошки немедленно заработал ласково мурлыкающий моторчик – и снова опустил ее наземь. Пепик не выдержал:
– Ну что, согласился?
Патера медленно выпустил дым изо рта, покачал головой:
– Нет!
– Что? А я думал, ты уже все обмозговал!
– Ну и обмозговал.
– Значит, согласен?
– Еще нет, Пепик. Выяснились кое-какие дела, которые надо приводить в порядок. Вообще все это преждевременно, да если и будет, то очень не скоро. И потом… я не так уж стремлюсь директорствовать, ты ведь знаешь. Это назначение от многого зависит…
Пепик удивленно покачал головой. Молчал, не зная, надо ли радоваться. Почему-то ему казалось, что следует запретить себе радоваться. Но ведь Патера совсем уже было решился, елки-палки! В чем же дело? Ты уже возомнил о нем бог весть что, а он: «зависит от многого, да то, да се»… Раздумывает, как адвокат или кисейная барышня. Что ж, нет так нет, стало быть, все в порядке, тогда чего ж мне тут еще делать? Шататься по гостям не в моем вкусе, идиотское занятие – к тому же, может, поспею еще на тренировку. И Пепику вдруг очень захотелось работать с боксерской грушей, молотить по ней кулаками до тех пор, пока вся злость не уйдет и снова не станешь самим собой, спокойным парнем Пепиком Ворачком.
– Ну, я пошел. Похоже, опять вместе будем вышивать по дюралю?
– Угадал, Пепик, – вяло улыбнувшись, ответил Патера. – Завтра же навалимся.
Патера шлепнул его по спине и долго смотрел, как, свесив жилистые руки, раскачиваясь на ходу, удаляется от него Пепик; вот уже и ступеньки загремели под его быстрыми шагами.
Патера вернулся на свою табуретку у печки.
– Если б он знал! – мысленно восклицал он, опустив голову на руки. Какое сегодня число? Забыть этот день, вырвать из календаря! Ах, чепуха, это не поможет. Утром – такой веселый, кепка набекрень, шел по улице, насвистывая песенку о том, как «ходят по дорожке девушки», и чувствовал себя отлично, а каких-нибудь два-три часа спустя…
Как это было? Одной фразой, единственным словом…
Лестница с портретами рабочих все та же, вот и дверь под номером сто двадцать три. За дверью та же рыжая барышня с осиной талией и товарищ Полак, важное лицо, сморчок с мышиным носиком, в очках – вид у него, как у веселой совы. Все повторилось до мельчайших подробностей; он сел в кресло, откусил кончик сигары – и начался разговор как ни в чем не бывало: обсудили уже все мелочи. Полак объяснил, что еще нужно сделать – пройти курсы, беседу в министерстве… Семью пускай оставит в Праге, пока не устроится, точные инструкции еще получит.
Патера согласился и собрался уходить – от всего этого у него голова пошла кругом.
– Я знал, товарищ, ты, как рабочий и настоящий коммунист, примешь правильное решение, и не сомневаюсь – в своей новой должности хорошо послужишь родине и партии. Товарищ начальник главного управления примет тебя еще в этом месяце.
– Признаться, я малость волнуюсь, – ответил Патера, но тотчас добавил: – Но я справлюсь, сделаю все, что в моих силах. Конечно, неохота тащить семью из Праги, у меня ведь маленький ребенок и старая мама, трудно ей будет расставаться с привычным жильем. Да ладно, это не такое уж непреодолимое препятствие…
– Это твое дело, товарищ, – дружески засмеялся Полак. – Ты директор, тебе и решать!
Он встал, пожал Патере руку и пошел проводить его до двери; шел как-то скособочившись, потому что держал руку на плече Патеры, а тот был выше ростом.
– Ну, товарищ, – честь труду, и до свиданья!
Патера уже взялся за ручку двери, и Полак вдруг, будто вспомнив о чем-то несущественном, окликнул его от своего стола:
– Минутку, товарищ, я забыл кое-что… В голове столько забот, так что не удивляйся…
– В чем дело?
– Вернись на секунду да дверь закрой!
Он вынул из ящика зеленый скоросшиватель, перелистал бумаги, будто разыскивал что-то. Отыскал, наморщил лоб, сложил трубочкой малиновые губы и сквозь сверкающие очки взглянул на Патеру, который, усевшись на стуле напротив него, спокойно ждал. Патера был терпелив – по его мнению, любопытство – исключительно женское свойство.
– Вот в чем дело, товарищ, – приветливо заговорил Полак с мирной, ничего не говорящей улыбкой. Он отложил скоросшиватель и сцепил тонкие пальцы. Партийный значок красиво поблескивал на лацкане его темного, хорошего покроя, пиджака. – На мой взгляд, это мелочь, и мы договоримся. Уверен, тебе только головой кивнуть, и все станет на свои места. Заранее оговариваюсь – лично я не придаю этому особого значения, как, впрочем, и решающие инстанции. Итак, этот разговор останется между нами, договорились? Разгласить его – значит повредить делу и… себе самому.
– Да в чем дело-то? – уже с нетерпением, но еще спокойно повторил Патера.
– Сейчас, сейчас. Речь пойдет о прошлом, точнее, о временах протектората. Насколько мне известно, ты активно участвовал в подпольной работе – вплоть до твоего ареста в сорок втором, правда?
Патера кивнул.
– Правильно, – оживился Полак. – Потом тебя арестовали и выпустили через пять месяцев. Можешь ты мне сказать, как это получилось? То есть почему тебя выпустили?
– Ничего странного в этом нет. Арестовали меня не за нелегальную деятельность – у меня тогда оборвались связи. Тогда многих схватили – видимо, незадача вышла… А меня взяли за ерунду – попытка саботажа на заводе, но я не признался. Меня освободили по недостатку доказательств.
– Вот уж истинно счастливый случай! – кивнул Полак.
– Это могут подтвердить и наши заводские.
– Зачем? Не нужно – у меня нет ни малейшего повода не верить тебе. Тем более что такие вещи трудно доказывать – документов сохранилось мало, и если начать подозревать всех – ах ты, боже мой! Но дело не в том. Итак, ты был связан с подпольем вне завода, это сходится. Гм… Еще вопрос: получал ли ты какие-нибудь награды за свою работу, я имею в виду – нелегальную?
– Нет. Понимаешь, я и не добивался. Просто рад был, что все кончилось. Дел было по горло, завод разбомбили американцы, мы торопились наладить производство… И потом…
– Понимаю, понимаю тебя. Хотя…
– Что – хотя?
– Да нет, ничего, просто стечение обстоятельств. И все-таки: мог бы ты назвать некоторых людей, с которыми встречался в подполье? Тех, кого ты знал по имени, хотя бы по подпольной кличке? В те времена в конспиративной работе действовали еще недостаточно осторожно, и многие за это поплатились… к сожалению.
Патера сразу припомнил два-три имени и описал внешность этих людей. Ни с кем из них он с тех пор не виделся, связи оборвались с его арестом. А когда выпустили, то направили на работу вне Праги.
– Что с ними сталось? – с интересом спросил он.
– Многие из них сильно пострадали, но это к делу не относится. Еще последний вопрос, действительно последний, а там пожмем друг другу руки как мужчины и коммунисты…
– Сдается, ты меня допрашиваешь, – заметил Патера, – его раздражала манера, с какой Полак задавал вопросы; пристальный взгляд этого человека как бы приклеился к его лицу.
– Что ты, товарищ, какой там допрос, – с оттенком укора возразил Полак. – Не надо это так воспринимать! Ты коммунист и понимаешь, что партия посылает тебя на очень ответственное место. Директор завода! Следовательно, необходимо, чтобы между нами была полная ясность. Никто тебя не обвиняет и не судит!
– Ну ладно, спрашивай.
Полак снял очки, положил на стеклянную доску стола, помял покрасневшие веки. Без очков он выглядел немножко смешным и беззащитным. Легонько качнув головой, он тихо спросил:
– Знал ты в подполье человека по имени Ангел?
– Знал, – тотчас ответил Патера, – и даже был связан с ним напрямую, передавал ему сообщения о…
– Где ты с ним встречался?
– В его квартире на Смихове. Впрочем, не знаю, его ли была эта квартира и звали ли его так на самом деле. Насколько мне известно, он был в партии еще до войны…
– Так, так. Впрочем, я не стал бы этого утверждать категорически – в каждом стаде бывает и паршивая овца, а что до его партийности, то тут все несколько сложнее, и вообще…
– Что с ним? – Патера даже встал со стула.
– Сядь и не волнуйся, не надо, я уже сказал, что это никакой не допрос. Не пугайся, но должен тебе сказать: он был агентом пражского гестапо, предателем, преступником, прокравшимся в ряды честных людей – и многих он, мягко говоря, довел до беды. Не сердись, я обязан был сказать тебе это. Хоть и без малейшего удовольствия… Не ты один попался на эту удочку, заверяю тебя, и хочу верить…
Полак не докончил фразы. Он опять надел очки и воззрился на Патеру. Пододвинул пачку сигарет, Патера к ней не притронулся. А тот вскочил, сунул руки в карманы и мелкими шажками забегал по ковру.
Как все это понять? Патера оцепенело уставился на стекло на столе, на маленькую расплывшуюся чернильную кляксу… Противно скрипели ботинки Полака, а за окном дождь – назойливый, непрерывный… Сознание возвращалось как бы волнами. Да, волны плещут о берег, захватывают его каждым своим всплеском; сожми голову руками, пока не лопнула! Как много проносится в мозгу за единую секунду… Власта, маленький Пепа – что-то он сейчас делает? Спит или размахивает ручонками, лепечет что-то… А Андулка, а мама, а товарищи на заводе… Думай о них! Что происходит? Понять, ради бога, понять! Целая гора! На вид безобидная, но вот же – расселась в тот самый миг, когда он доверчиво подошел к ней, камнями завалила сердце…
Вздохнуть!
– Это ложь! – с трудом прохрипел он – ему сдавило горло. Хотел вскочить, пошарил перед собой руками – но был здесь тот, другой, казалось, разросшийся до чудовищных размеров, и ему достаточно было двух слов, чтоб отбросить Патеру обратно на стул.