Текст книги "Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма"
Автор книги: Ян Отченашек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 44 страниц)
– А ты, разумеется, из родственных симпатий согласна с этим!
– Полностью! – вырвалось у нее; она чувствовала, что больше не может оставаться спокойной.
Раж пристально посмотрел на жену. Она выдержала этот взгляд. Раж громко и весело рассмеялся.
– Здорово, Ирена! В голове у тебя совершенная каша. Ты, видимо, считаешь брата современным героем, да? Интересно! – иронизировал он, но глаза его недобро сверкнули. – Если бы я не знал тебя, мне пришлось бы считать врагом собственную жену; ужасно, но факт! Извини, но в политике ты ничего не смыслишь, Иренка, хотя в остальном молодчина! Может быть, я допустил ошибку, не просвещая тебя на этот счет. Я поступал так с хорошими намерениями, но сейчас это выходит мне боком. Однако я терпелив, деточка, и люблю тебя.
Он вскочил, обнял ее за плечи и крепко прижал к себе. Она замерла, упрямо смотрела ему в глаза и, закусив губы, боролась с желанием убежать. Но куда? Он говорил тихим, нежным голосом, проникающим в самую душу, и сбивал с толку, хотя и не убеждал окончательно. Она дрожала от прикосновения Ондры, но он держал ее крепко, вырваться было невозможно.
– Что произошло между нами, Ирена? Мы играем скверную комедию, и оба знаем об этом. Это мерзко, недостойно! Мы оба не виноваты: это подлое время пытается вбить между нами клин. Давай же держаться друг за друга, не дадим разлучить нас! Ведь ты моя жена, Ирена. Не забывай об этом. Я не знаю, чего ты от меня хочешь!
– Нет, знаешь!
– Но это безумие, вздор! Пойми, в каком я положении, здесь мне грозит опасность, нас травят, как зайцев. Нет, есть только один путь, и мы на нем не одиноки. Все порядочные люди и демократы рано или поздно… Пойми, что здесь произошло…
– Но у меня будет ребенок! – воскликнула она, измученная этим спором. – Я не хочу!
– Именно потому, что у нас будет ребенок, мы должны уехать! Ты думаешь, я допущу, чтобы мой сын вырос здесь, в этой тюрьме, чтобы я видел, как вы нуждаетесь? Прозябать здесь, как раб, из-за каких-то сантиментов? Нет, этого не нужно, это нелепо, ты сама скоро поняла бы. Времени для размышлений мало. Я не желаю, Ирена, и категорически запрещаю тебе ездить к отцу. Я против того, чтобы тебя там сбивали с толку. Ты моя жена, принадлежишь мне, и никому другому! Я запрещаю тебе, я обязан рассуждать здраво. Но оставим спор, он ни к чему. Я отчасти тебя понимаю, ты перепугана, но для страха нет причин. Мы выберемся, вероятно, не раньше чем через месяц, приготовься к этому времени. Кстати, с нами поедет Брих…
– Ты уверен, что он поедет?
– Конечно! Он понадобится мне там, ведь он очень хорошо говорит на нескольких языках…
– Он тебе понадобится! – воскликнула она с горечью. – До него тебе дела нет!
– Преувеличиваешь, Ирена! Я желаю ему добра. И знаю его. Интеллигентик, он будет колебаться и раздумывать, вертеться, как ржавый флюгер на ветру, но в конце концов поедет! Для него это тоже единственный путь, не сомневаюсь! С такой путаницей в голове, как у него, он не найдет здесь счастья. Довольно, оставим этот разговор, ты хочешь спать, утро вечера мудренее!
Но он снова заговорил на эту тему, когда Ирена, измученная бесконечным спором, расчесывала волосы перед зеркалом в спальне.
– Ты просто дурочка, я знаю, чего ты боишься! Зря! Мы будем жить хорошо и начнем все сначала! На свободе! Ты, я и ребенок… Я знаю, как ты ему радуешься. Посмотри, я получил сегодня окольным путем письмо оттуда… Ты понимаешь немного по-французски?
Она стремительно обернулась, бледная как мел, ноздри ее раздувались.
– Я не хочу ничего читать! Неужели ты меня никогда не поймешь?
Раж посмотрел на Ирену. «Без конца одно и то же», – подумал он, и ему показалось, что он больше не сможет сдерживаться. Вот всегда так: она перестает упорствовать, и он думает, что вопрос решен, но оказывается, что это не так. Что ж, спокойствие! Надо улыбнуться и начать все сызнова! Он знает жену. Нужны осторожность и такт, чтобы не прийти в ярость от этих вспышек ее детского упрямства. Он знает, что поставит на своем, но эта никчемная и нескончаемая борьба с женской строптивостью начинает его утомлять, да и надоедать, ведь все повторяется до противности. Иногда он спрашивал себя: а что, если я не сумею уговорить ее? Поеду я без нее? Ответа он не находил, да и к чему его искать? Ведь он любит жену, несмотря на то, что она своим упрямством пробуждает в нем слепой гнев. И он не привык уступать. Когда-то его забавляли уступки ей, но сейчас другое дело! Она поедет! Нужны только спокойствие и выдержка. Тем не менее ему казалось, что он пробивается сквозь стену льда, когда он спросил:
– Почему? Опять дуришь!
– Потому что… потому что не поеду! – воскликнула она в отчаянии и швырнула гребень на ковер. – Не поеду! Понимаешь теперь? Ты меня не любишь, ты не мог бы хотеть этого… Я не могу и не хочу! – вырвалось у нее, и ей захотелось кричать от страха. Этому конца нет! Ирена бросилась на постель и забилась в судорожных рыданиях. «Не поеду, не поеду!» Раж подсел к ней, мягко обнял за плечи и заговорил ласково, словно утешая упрямого ребенка. Он снова повторил все свои доводы, так жестко, так холодно-настойчиво, что она заткнула уши, чтобы ничего не слышать; перед глазами у нее проносились неясные картины, человеческие лица! Патера с оладьей в руке, позади него улыбается черноволосая женщина с простым, спокойным лицом, и маленький ребенок в теплом полумраке. И Брих стал перед ней, немой, беспомощно пожимая плечами: благоразумие, благоразумие, Ирена! И Вашек, его слова и родной дом, там так безопасно. Убежать домой и спрятаться за сарайчиком для кроликов, как когда-то в детстве… «Ирена! – доносится в это тайное убежище голос отца. – Ну же, Иренка, куда ты спряталась?» – «Я здесь!» – «Кто это кричал?» И Вашек, этот верзила, с проклятиями ловит ее, маленькую, сажает на ветку старого ореха, сиди там, реви, пока не смиришься! Но куда сейчас? Куда бежать от этого… Нет, я не смею допустить, я должна, должна сопротивляться! Но… Ведь это же Ондра, какой он был близкий, я любила… Ирене казалось, что ее окатывает какое-то предательское бессилие: она слышала, как Ондра рядом с ней все говорит и говорит, – нет, этот не умеет уступать, он ее сломит! Она чувствовала, как нежно берет он ее, ослабевшую и вялую, в сильные объятия, целует крепко в застывшие губы и шепчет. Она так беспомощна и разбита, что даже не сопротивляется. Она чувствует только унизительный стыд, отчаяние проигрыша, испытывает мгновенное наслаждение… и потом ничего, решительно ничего, кроме унижения, пустоты и бесслезных рыданий.
Ирена закрыла глаза руками и оттолкнула Ондру от себя. Но она понимала, что все это уже ни к чему. В борьбе один на один с мужем она потерпела поражение. Ее прекрасная, но такая нетвердая решимость сгорела, как щепотка магния, и ветер развеял пепел. Неравная борьба за что-то, что она скорее чувствует, чем понимает разумом, начинается снова…
7
Во второй половине марта весеннее солнце уперлось лучами в застывшую почву и дышало на нее до тех пор, пока спящую землю не проткнула трава, колючая, как щетина на небритом подбородке. Но едва взъерошенное ветром облачко закрывало горячий шар, как прохожие начинали стучать зубами от холода.
К горсточке храбрецов, не побоявшихся весенней прохлады, принадлежал и Бартош.
После полудня он расположился на скамеечке под Новоместской башней, закутанный в зимнее пальто, подняв воротник и засунув руки в карманы. Он щурится на солнышке, подставляя ему похудевшее лицо.
Третьего дня Бартош выписался из клиники. Те несколько недель, которые он был привязан к белой койке, прошли в бесконечном ожидании! Он лежал, обреченный на бездействие! Сколько он ни возмущался, ничего не вышло. Ты запустил свою болезнь, ну и лежи теперь, глазей в потолок, умирая со скуки, и молчи! Приветливый врач, хороший коммунист, который простукивал и вертел его во все стороны, наградил Бартоша на прощанье наставлением:
– Сохраняй благоразумие, товарищ! Какой тебе интерес занимать у нас койку? – ворчал он, пожимая Бартошу руку. – Не перегружай себя работой и собраниями, хотя я и знаю, что сейчас у нас их по горло, – то, что я говорю тебе, относится и ко мне. Сон, свежий воздух и солнце! Сегодня первый весенний день, выберись-ка из дому!
Бартош что-то бормотал, растерянно попытался возразить, но врач знал, как его образумить.
– Политическая ошибка, товарищ! Уклон! Зря испортить себе здоровье – для большевика в этом нет никакого геройства. Заботиться о людях, – а я думаю, ты это делаешь, – значит заботиться и о самом себе, не продавать свою шкуру задешево! И чтоб я не скоро увидел тебя здесь!
Теперь Бартош сидит здесь на ярком солнышке и слегка поеживается от холода, но ему хорошо. «Вот как, – думает он, – этого я, дурак, еще никогда не пробовал!»
Но попытайся уберечься от мыслей – не сумеешь! Вскочить бы лучше да побежать, чтобы организовать и то и это. Нет, до шести – отдых! В шесть начнется заседание районного комитета, а до тех пор – покой, выкинуть все из головы!
Вчера он вернулся на службу. Сойдя с трамвая, летел на работу, словно за ним рвались гранаты. И сразу же с головой погрузился в хлопоты, говорил сразу со множеством людей, звонил по телефону и после часу дня с досадой вспомнил, что забыл пообедать. Проклятая жизнь – приучусь я когда-нибудь к порядку?
В здании компании за время его болезни произошло много перемен: вместо Кашалота руководство всеми бухгалтериями было поручено инженеру Сламе, социал-демократу, искреннему и порядочному человеку, опытному специалисту. Он долго прозябал под раскидистой сенью Кашалота на второстепенном месте, без надежды на повышение. В бухгалтерии повеяло свежим ветром: Слама не был поклонником карьеризма и решительно прекратил противное подхалимство, которое было у некоторых служащих во главе с Мизиной просто в крови. Бартоша он встретил с улыбкой на спокойном лице, без пиджака, с засученными рукавами клетчатой рубашки, до боли крепко пожал ему руку. В трех коротких фразах сообщил, что отменил ненужные отчеты, которые Бартош до сих пор составлял по категорическому указанию директора, и сказал, что немедленно переводит его в отдел контокоррентных счетов к Казде; там необходим еще один человек. Старый Штетка уже не справляется с работой и сам высказал желание перейти в отдел статистики оборота, почему бы не удовлетворить его просьбу, правда?
– Так что ж? Согласен, товарищ?
Бартошу понравилась решительность Сламы и его желание работать, и он сейчас же согласился.
Когда Бартош вернулся в свою мышиную нору в конце коридора, чтобы освободить стол, то с удивлением осознал, что почти рад, хотя и привык к одиночеству. Он спрашивал себя, нет ли в нем какой-то перемены оттого, что он, лежа на больничной койке вместе с десятком больных, слушал их вздохи и рассказы, чтобы скоротать вечера. Глупости! Бартош не служил в армии и не знал особой прелести дружбы, объединяющей мужчин одной казармы; взрослый, он жил всегда один, и его общение с людьми ограничивалось встречами с товарищами на партийных собраниях, и вдруг теперь одиночество стало ему как-то в тягость.
Странно! Вчера вечером, вернувшись из больницы, он понял, что ему недостает пустяковой болтовни людей вокруг и холостяцкая комнатка нагоняет на него уныние. Он решил, что пойдет куда-нибудь, но вдруг снова с удивлением убедился, что идти, собственно, некуда. У него не было друзей и таких знакомых, у которых вечером он мог бы со спокойной совестью нажать кнопку звонка; он перебрал несколько лиц из комитета и отказался от этой затеи, стоит только представить себе, с каким изумлением его встретят, если он ни с того ни с сего появится у их дверей; возможно, что они бы даже немного испугались, подумали, что случилось что-то чрезвычайное, значит, лучше не надо! В кино ему не хотелось и еще меньше в кафе. Табачный дым зря соблазнял бы его, возможно, что пришлось бы слушать мяуканье оркестра, – куда уж! Он решительно все отверг и, так как в комнате было сыро и холодно, залез, как хомяк, под перину, немножко почитал, и после некоторых усилий ему удалось заснуть.
«Странные у тебя идеи, Бартош, – подумал он, когда сейчас вспомнил об этом. – На старости лет тебе хочется болтать о пустяках, как скучающей буржуазной дамочке».
Он сунул фотографию матери в ящик стола, чахлую крапиву поставил на окно, опасаясь доверить ее при переезде неосторожным рукам рабочих, затем присел за непривычно пустой стол и стал перелистывать записную книжку. В больнице прибавилось несколько незначительных записей, несколько попыток написать характеристики больных, но все они показались ему поверхностными, незаконченными, слабыми. Он хотел уже сунуть записную книжку в карман, когда на глаза ему попалась запись: «Франтишек Брих, доктор прав!..» И ряд вопросительных и восклицательных знаков. Интерес был пробужден. «Что же с ним? Возможно, в отделе контокоррентных счетов я не встречу его, должно быть, он уже прижился двумя этажами ниже». Но не успел он подумать над этой дразнящей любопытство неоконченной записью, как в каморку ворвалась крикливая кучка силачей, которые явились перенести его канцелярскую обстановку. Он покорно освободил им путь.
Едва ли он мог представить себе, какой переполох вызвало в отделе контокоррентных счетов известие о его переводе. Новость принес Мизина, и, когда он огласил ее, настала тишина, как после взрыва бомбы. Старый Штетка тихонько вздохнул и невольно заслонил рукой лицо, словно защищаясь от незримого удара:
– Вот так сюрприз, господа и дамы! – прошептал он. – И как раз его! Ну, хоть бы кто-нибудь другой, например Мареда, или… но…
Перспектива быстрого отступления в отдел статистики показалась ему теперь спасательным поясом, брошенным в бушующие волны.
Притихли и женщины. У Марии Ландовой ни с того ни с сего глаза затуманились слезами, мягкий подбородок жалобно задрожал, и, если бы Брих вовремя не успокоил ее, она, вероятно, предалась бы своему бессильному горю. Главач сохранял легкомысленное спокойствие, но, судя по его поговоркам, приход этого «твердокаменного» не слишком пришелся ему по вкусу. Готовьтесь, господа! Главач вступил в партию совершенно добровольно, был принят единогласно, и это его подбодрило; он вслух хвалил доклад о международном положении на последнем партийном собрании: «Господа, у меня в башке прояснилось, я просто рот раскрыл, все понятно, как слово божье…» Но рядом с Бартошем, этим холодным праведником, в присутствии которого у тебя возникает неприятное ощущение, что ты наверняка допустил в отношении партии и народа что-то бесчестное, чего ты и сам не понимаешь, Главач чувствовал себя как-то неуверенно.
– Господа! – честно признался он. – Теперь придется придержать язык, особенно такой, как у меня! Что скажете, пан Брих!
– Меня это не удивляет, – пробормотал Брих и даже бровью не повел. Следить за столькими языками, сколько их здесь есть в управлении, не легкое дело. И это называется демократией! Понимай ее каждый как хочешь!
В «аквариуме» новость не дождалась отклика. Мизина оповестил о приходе пресловутого коммуниста, от одного появления которого кое у кого начинают бегать мурашки по спине, но эта канцелярская крыса Казда что-то пробормотал в ответ, едва повернув голову. Он оперся локтями о стол, положил ладонь на позеленевший череп и начал дрожащими пальцами выстукивать марш. Через стеклянную перегородку Мизина увидел, как неуклюжие парни с трудом протащили в дверь черный письменный стол, и, заметив вошедшего вслед за ними Бартоша, вышел из «аквариума», чтобы не опоздать.
– Сердечно вас приветствую, товарищ, в нашей семейке, – звонко заговорил он, открывая в улыбке залатанные золотом зубы и стараясь поймать руку Бартоша. Бартош принужденно улыбнулся, прищурив глаза на Мизину, который хлопотал у окна над устройством его стола. Стараниями Мизины стол Бартоша был водружен наконец напротив стола Бриха; теперь Бартош и Брих были раз и навсегда обречены смотреть друг на друга и делить один телефонный аппарат, который из-за короткого шнура пришлось оставить, несмотря на протесты Бриха, на столе у Бартоша. Бартош предложил поменяться местами, но Брих обиженно отказался. После ухода Мизины Бартош обошел столы и всем по порядку пожал руку. Ландова опустила голову, будто школьница перед учителем, и ее холодная рука задрожала в его ладони, как сухой лист. Она робко избегала взгляда Бартоша.
– Надеюсь, я не буду вам мешать сигаретами, – сказал Бартош с виноватой улыбкой. – Впрочем, теперь я много курить не стану.
– Ну, что там, – одновременно отозвались Штетка и Главач, растерянно взглянув друг на друга; Штетка стыдливо отступил, а более храбрый Главач набрался смелости:
– Кроме, значит, пана Штетки и барышни Ландовой, мы все дымим, как цыгане. А пан Штетка…
Штетка, имя которого было упомянуто всуе, беспокойно поерзал на стуле. Проклятый Главач, легкомысленный человек! Почему все время «пан» Штетка, вместо полагающегося товарищ?.. Чего доброго, подумают, что мы тут прославляем господ, говорим друг другу «вы», растим реакцию – неприятностей не оберешься! Главач стоял к нему спиной, так что нельзя было предупредить его знаком. Когда Бартош вежливо спросил: «Так вы переходите в отдел статистики, пан Штетка?» – тот оцепенел, еле пошевелил пересохшим языком: «Да-а, товарищ!» – и быстро отвел глаза. Не было ли в этом «пане» иронии? Скрытого намека?
– Может, нам удлинить шнур от телефона? – обратился Бартош к Бриху. – Я думаю, что долго сидеть вместе нам не придется, но пока вы не уйдете, может, это поможет делу, как вы думаете?
– Конечно, – кивнул Брих и добавил: – Впрочем, не знаю, куда бы я мог уйти. Вы, вероятно, плохо осведомлены!
Телефон, зазвонивший на столе Бартоша, принудил Бриха к первому мучительному путешествию через шнуры и провода. Звонил Ондра. Он болтал без конца, а Бриху приходилось отвечать с таинственной односложностью, потому что все, как нарочно, благоговейно стихли и, как ему казалось, навострили уши.
Наконец Брих с треском бросил трубку на рычаг. Уже сидя на месте, он заметил на себе первый пытливый взгляд своего визави и почувствовал, что его охватывает тихое возмущение. «Начинается!» – подумал он и погрузился в работу.
Днем на заседании парткома Бартош в первый раз вышел из себя. На повестке дня стоял вопрос о приеме новых членов на общем партийном собрании. Бартош просмотрел заявления, делая короткие пометки на листочке бумаги, потом попросил слова и резко, с хмурым лицом, выступил против послефевральских методов вовлечения в партию:
– Явная ошибка, товарищи! С первого взгляда видно, что вот эти подали заявления из трусости. А вот эти карьеры ради! Нарушение полной добровольности – это недопустимая ошибка, преступление против партии: понуждение ведь может быть и не прямым. Не знаю, имело ли у нас место давление на людей при вовлечении в партию, но решительно протестую против огульного приема. Это ослабит наши ряды, хотя ясно, что весь мусор в конце концов всплывет на поверхность. Мы знаем, товарищи, что такое партия нового типа, об этом достаточно ясно написано!
Он говорил горячо и прочувствованно и стучал пальцем по бумаге, возражать было невозможно. И все-таки он чувствовал, что он чем-то задел присутствующих, что в чем-то внутренне они несогласны с ним; его хмуро слушали, а он отчитывал их, точно школьников. Когда Бартош кончил, вдруг вспыхнул горячий спор, начали даже стучать кулаками по столу. Больше всех шумел Мареда, этот тихоня. Он упрекнул Бартоша в холодности и чрезмерной подозрительности. Почему такой-то не должен был подавать заявление? Что ты о нем знаешь? Мы должны верить людям, проверять их, а не рубить сплеча, направо-налево. Вот и обращение Готвальда открывает людям двери в партию, призывает доверять им.
– Да, но не каждому! – решительно перебил его Бартош. – Читай как следует, товарищ! Призыв относится к честным людям, и таких много. Я убежден, что партия воспитает из них коммунистов. Но нужно выбирать. Нельзя упрощать дело с помощью циркуляра! Карьеристам, мелкобуржуазным предателям, которые лезут теперь к нам, полные ненависти, с нечистой совестью, и хотят как можно скорей доказать свою лояльность, этим места в партии нет! Партия возлагает на нас, низовых партийных работников, обязанность самим разобраться, кто достоин быть членом партии!
Спору не видно было конца, голосование было бурное. В конце концов Бартош, как всегда, убедил товарищей, были вычеркнуты несколько наиболее одиозных кандидатур, но он, несмотря на это, остался недоволен.
– Разве я не был прав? – спросил он Мареду, когда они встали из-за стола.
– Был. Как обычно, – хмуро ответил Мареда.
Только сегодня Бартош ясно осознал, хотя ощущал это и раньше, что между ним и ими углубляется какая-то невидимая трещина.
К нему относились дружески, но как-то сдержанно, ценили его солидное образование, политический кругозор, организационный опыт; он никогда не совершал ошибок, ни разу не поскользнулся, на любой случай жизни мог точно вспомнить цитату или пример из истории партии, охотно помогал, советовал, не обижал людей, самоотверженно заменял в работе кого и когда угодно, ни у кого не было с ним личных неладов, и все же… Иногда он замечал, что если он входил в комнату, то вдруг разом умолкал дружный заразительный смех и все строго принимались за работу. Слишком непогрешимый? Непонятный? Все, конечно, были уверены в его честности, энтузиазме и образцовом товарищеском отношении к ним ко всем. И все-таки… Он это почувствовал сегодня вдвойне, и неясная тоска сжала его сердце. В голову лезли глупости. Например, все зовут друг друга по имени. Вот Вашек, вот Франта, Бузек, Камил. «Товарищ такой-то», – говорят им только на собраниях, а его так называют даже при случайной встрече, в коридоре. Всегда только «товарищ Бартош»! «Ну, а какое значение это имеет? – возразил он сам себе. – Может ли быть более прекрасное обращение, чем «товарищ»? Не может, ну вот видишь!» И тем не менее ему захотелось попросить, чтобы его звали Бедржих, или Беда, или Фрицек, или… как угодно; в самом деле – он это понял сегодня – его имя как бы перестало существовать, его давно уже никто так не называл; ни к чему это, он отлично обойдется и одной фамилией. Жаль своего имени! Сказать им об этом? Нет! Ему представилось, как трудно было бы им произносить это «Бедржих», как бы они старались, чтобы не обидеть его, как путались бы и поправлялись, и тотчас же отверг это мучительное представление. Это должно прийти само собой. Но как? Можно поболтать с ними о пустяках, о их семьях, о хлопотах, о детях. Мареда, например, страстный рыболов. Недавно Бартош видел у него на столе брошюрку о рыболовстве и хотел что-то заметить по этому поводу, но ничего не получилось. Может быть, он сказал бы глупость, ведь он не разбирается в удочках, лесках и во всех этих рыбацких снастях. Он тогда только отметил в своей записной книжке: «Мареда рыбачит!» На этом и кончилось. Жаль! Было бы прекрасно… «В чем тут, собственно, дело? – ломал он себе голову вечером дома. – Как избавиться от этого? От чего, собственно? Нет ли во мне какого-нибудь недостатка, хотя бы, скажем, эта замкнутость! Ах, люди!» Бартош, поеживаясь от холода, взял в руки записную книжку и перелистал тщательно исписанные страницы. Ему пришло в голову что-то о Мареде, он протянул руку за карандашом, но захлопнул и отложил записную книжку, как будто она ему мешала.
Эти из комитета! Как они сегодня яростно спорили! Словно что-то защищали от него, что-то, чего он ясно не понимал. В конце концов они не могли не согласиться с его доводами, и согласились! Конечно, нужно было возразить им, не допустить ошибок! В этом он был прав. Но, может быть, следовало сказать это иначе? Непогрешимый Бартош, подумаешь! «Я форменный идиот! Да, – понял он с горечью, – они признают тебя, уважают, но не любят! Ты им удивительно чужд и далек! Товарищам! И в этом ошибка, Бартош, в полном смысле слова – политическая ошибка, как ни поверни, признавай ее или нет, но это так».
Дурацкие мысли лезут в голову, одна вытесняет другую, а ты сиди и не думай! Так говорят врачи!
Несколько молодых мамаш сошлись неподалеку от его скамейки. Они болтают, смеются, покачивая колясочки. Солнце освещает их лица. Они кажутся Бартошу красивыми и здоровыми, а сам он рядом с ними – как старый-престарый пень, поросший мхом и затянутый паутиной. Ради этих молодых мамаш стоит надрываться на собраниях, гнуться над работой и хлопотать! И ради этого пухлого, черноглазого карапуза, который неуверенно ковыляет на кривых непослушных ножках, держась за мамину юбку. Мальчуган останавливается прямо перед Бартошем и рассматривает его с серьезной сосредоточенностью и любопытством, которое выглядело бы у взрослого человека дерзостью. «Кто ты?» – доверчиво спрашивают круглые глазенки. Бартош боится встать, чтобы не испугать его, надувает губы и делает одну из тех дурацких гримас, которыми взрослые удостаивают малышей с нелепым намерением осчастливить их. Но вышло наоборот – малыш испугался и с сердитым криком пустился наутек. Скорей к маме, да здравствует спасительная юбка, и дело выиграно! Как тут поступить? Хотелось погладить малыша по мягким волосикам, показать ему «козу рогатую», и вдруг такой конец.
Повернув голову, Бартош заметил знакомое лицо. Сослуживица Мария Ландова! Да она ли это? Идет, непривычно выпрямившись, и ведет девочку лет шести в короткой юбочке, на лоб ей падает красивая челочка. Очки на вздернутом носике – видимо, от косоглазия. Обе очень милы: машинистка, которая что-то быстро рассказывает девочке, показалась Бартошу выше и моложе, чем обычно. Он удивленно глядел на нее. Словно, уйдя со службы, она смыла с себя канцелярскую пыль и только теперь превратилась в женщину. Она даже сняла очки в роговой оправе, которые уродовали ее, и поэтому узнала Бартоша только поравнявшись с ним. Он заметил, как лицо Ландовой дрогнуло от недовольства и испуга, она попыталась наклонить голову и притвориться, что не видит его. Но было уже поздно.
Он поймал ее взгляд и улыбнулся, вставая со скамейки.
– Добрый день, барышня! – поздоровался он. – Вот так встреча!
– …Добрый день, – выдавила она, опуская глаза, и было видно, что она не собирается останавливаться. Он понял и не хотел ей мешать. Но как найти достаточно быстро прощальное слово? В растерянности от мучительной паузы он спросил:
– Это ваша дочка?
И тут же спохватился, что это бестактный вопрос; Ландова-то ведь не замужем.
– Да.
Она произнесла это без всякой обиды, с откровенной гордостью. Последовало молчание, чувствовалось, что Ландова не хочет продолжать разговор. «Да» и «нет» – других ответов на свои вопросы он не получал. Девочка, которая с любопытством его рассматривала, оказалась храбрее. Она объяснила ему без церемоний певучим голоском, что зовут ее, как и маму, Мария, но все называют ее Машей, что у нее есть бабушка, что она уже ходит в первый класс, и без обиняков добавила дальнейшие подробности: она любит книжки с картинками и ходит на гимнастику в «Сокол», живет с мамочкой, а папы у них нет.
– Маша! – вскрикнула испуганная Ландова, страдальчески взглянув на Бартоша. Он хотел ей помочь оправиться от смущения и задал вопрос девчурке:
– А кукла у тебя есть?
Удачно! Он узнал, что куклы у нее нет, потому что есть медведь.
– Что ты говоришь! – изумился он. – Живой?
Она замотала головой, так что волосики на плечах запрыгали. Где там! Маленький мишка, но он очень болен, у него болит животик, в нем такая вот дырка, из нее сыплются опилки, и лапка оторвана. Мамочка ее пришила. Он очень хороший, и Маша его любит.
Они незаметно пошли по дорожке, и девочка продолжала трещать без умолку. Ландова, растерявшись от этой детской болтовни, уже не пыталась остановить дочь. Она смотрела на Бартоша серыми несчастными глазами, но тот улыбался. Однако, заметив, что Ландова сама не своя и ей не терпится распрощаться с ним, пока Маша не выболтала еще чего-нибудь важного, он помог ей. У края дорожки он расстался с ними, хотя у него еще оставалось время и ему хотелось побыть с девочкой.
– Всего хорошего, Маша! – протянул он руку. – Передай привет мишке и слушайся маму!
– До свиданья! – пропела она, доверчиво вложив тоненькую ручонку в его ладонь. – Вы придете посмотреть на мишку?
– А что, если он будет этим недоволен? – поспешно возразил Бартош. – Ведь он болен!
Бартош постарался замять это бесхитростное приглашение, заметив смятение Ландовой, которая не знала, куда девать глаза. Он подал ей руку и, немного поколебавшись, тихо спросил:
– Наверное, большая радость – иметь дома такую болтушку, правда?
Она потупилась, будто не решаясь ответить. Ей казалось, что он хочет слишком далеко проникнуть в ее личную жизнь – именно он! Какое ему дело? Может ли он понять, сколько ночей она проплакала в отчаянии, прежде чем завоевала право на это нежное, радостное чувство! Материнство! Маша принадлежит ей, только ей! Ее отец изменил! Это был плохой человек, эгоистичный, лживый, она любила его юной, слепой любовью, прощала… нет, лучше не вспоминать об этом! Все это позади, она давно уже потушила в себе этот унизительный огонь, после которого ничего не осталось, кроме пожарища в сердце и маленькой Маши. И все-таки, протянув Бартошу свои тонкие пальцы и заметив его вопросительный, скромный взгляд, она закончила их встречу непонятной для нее самой вспышкой доверия:
– Да… это большая радость.
Бартош вернулся на ту же скамейку. Он привык точно распределять свое время, а до вечернего собрания оставалось еще около часа. Он сидел и думал.
«Вы придете посмотреть на мишку?» – вдруг вспомнилось ему. Едва заметная улыбка шевельнула его обветренные губы.
Поздно ночью он добрался по тихим улочкам домой и еще у двери заметил на столе письмо в голубом конверте. Вдова Барашкова прислонила его к пустой вазе. Это было удивительно, он не привык получать письма: мама не пишет, у нее ослабло зрение, а брат, этот толстосум-мясник, – лучше забыть о нем! Письмо было без подписи и без обратного адреса.
«Чтоб ты сдох, красная сволочь!» – начиналось оно. Дальше шло двадцать строк на машинке, полных брани и оскорблений, которые мог породить только мозг, ослепленный безрассудной ненавистью. Бартош брезгливо отложил письмо, потом снова взял, заинтересованный извращенной образностью оборотов и угроз, видимо, свихнувшегося анонима. Кто бы мог осчастливить его такими излияниями? Конечно, кто-то из тех, кто хорошо знает Бартоша, об этом говорила каждая строчка. «Ну, голову ломать не стоит, – решил он невозмутимо. – У меня серьезные заботы, а этот аноним не объявится. Будет только марать бумагу и писать, писать, писать! Самоуслаждение злого и трусливого человечишки». Он задумался над психикой человека, который сидит за столом и пишет анонимные письма. Нет, реакционная крыса, меня ты не запугаешь! Попусту марки тратишь.