355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Императорский безумец » Текст книги (страница 5)
Императорский безумец
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:47

Текст книги "Императорский безумец"


Автор книги: Яан Кросс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)

– Гёте.

– Да ну?..

– Посмотрите поближе. Там дарственная надпись и собственноручная подпись.

Маркиз посмотрел на листок, потом повернулся к Тимо:

– Скажите, почему вы такие ужасные вещи говорили обо мне государю?

– Какие?

– Ну… ce plat aventurier italien, cet homme à cinq serments, dont chanque croix rappelle une bassesse?![27]27
  Этот пошлый итальянский авантюрист, этот человек, пятикратно дававший клятвы, каждый крест на котором свидетельствует об очередной подлости (франц.).


[Закрыть]

Как я позже понял, после того как император послал Паулуччи с приказом арестовать Тимо, у Тимо уже не было оснований удивляться, что его слова были тому известны. И он не удивился. Он только мгновение помолчал. Он ответил:

– Я сказал государю то, что я думаю.

Резко очерченный рот маркиза Паулуччи стал еще более четким, и я понял, что это произошло оттого, что маркиз слегка побледнел. С большим интересом я ждал, что же теперь будет. Ибо, насколько мне было известно, после подобных слов таким людям оставалось только стреляться. Но так как один из них был взят под стражу, я не мог понять, что же теперь произойдет. Однако не произошло ничего. Жандармы принесли новые охапки бумаг из кабинета в нижнем этаже и сверху, из комнаты с эркером, и положили их перед генерал-губернатором, тогда он бросил бумаги, которые держал в руке, в общую кучу. Часы в зале пробили восемь, и Ээва сказала:

– Господин маркиз, возможно, наши дворянские дамы пригласили бы вас по такому случаю к завтраку. Я не принадлежу к их числу, как вам известно. И я вас не приглашаю. Так что пошлите ваших жандармов охранять нас. Я хочу позавтракать с моим мужем. Якоб, идем.

Она потянула за собой Тимо, они вышли из залы, прошли через бильярдную и галерею и направились в чайную комнату. И господин маркиз не приказал им помешать. Я повернулся, чтобы последовать за ними, и тут сам Паулуччи пошел вместе с нами. С кислой улыбкой он сказал Ээве, шедшей впереди:

– Сударыня, я не претендую на ваше гостеприимство. Но мне надлежит присутствовать при ваших разговорах. Ибо я не хочу брать с вас слова, что вы не будете между собой беседовать.

Мы вошли в нашу комнату для чаепитий и сели за круглый стол завтракать. Господин Паулуччи уселся несколько поодаль на диване под настенным зеркалом. Кэспер подал на стол кипяток для чая, а Лийзо ветчину и малиновое варенье. Кэспер был бледен, у Лийзо в глазах стояли слезы. Я видел, что, когда Тимо взял серебряные щипцы, чтобы положить в чай сахар, рука у него слегка дрожала. Он обменялся с Ээвой несколькими французскими фразами (до тех пор весь разговор шел на французском). И вдруг Ээва спросила по-эстонски:

– Скажи, что мне нужно делать?

Мгновение Тимо смотрел на нее, не понимая, потом понял, взял ее за руку. Он сказал своим все-таки жестким эстонским языком – и я впервые простил ему этот недостаток:

– Воспитай нашего ребенка. Не забывай меня. Если можешь, не осуждай. Ты же понимаешь, что все остальное не в твоих силах.

– Кого я могла бы просить за тебя?

– Просить не имеет смысла никого, кроме императора. Но я прошу тебя: не проси его!

Генерал-губернатор со своего дивана сказал:

– Je dois vous prier de parler une langue compréhensible[28]28
  Вынужден просить вас говорить на понятном языке (франц,).


[Закрыть]
.

В то утро я несколько раз и порицал Ээву, и воздавал ей должное, поражаясь ее поведению. Несколько испуганно и в то же время с восторгом я думал: моя сестра, эта двадцатидвухлетняя женщина на третьем месяце беременности, что ведь тоже не способствует уверенности в себе. Откуда у нее в такой час эта неслыханная дерзость!.. И в то же время с внутренним содроганием думал: ох, черт бы побрал ее резкость! Насколько я понимаю, отныне все мы предоставлены милости этого косоглазого губернатора… Зачем ей понадобилось так немилосердно сечь его крапивой. А тут от ее ответа я еще больше содрогнулся. Ибо эта самая моя отчаянная сестра повернула свое разгневанное прекрасное детское лицо к генерал-губернатору и сказала ему на безукоризненном французском языке:

– Господин маркиз, у вас имеется повеление императора, чтобы мне не докучали. Так будьте же первым, кто это требование выполняет. Не докучайте мне!

Маркиз Паулуччи счел за лучшее быть кавалером. Он сказал, улыбаясь:

– Господин Бок, я принадлежу к тем, кто решительно осуждает вас за политические шаги, но не к тем, кто не понимает вашего брака.

Тимо ответил:

– Господин маркиз, вы вольны принадлежать к кому пожелаете.

Он позвал Кэспера, велел принести письменные принадлежности и здесь же, рядом с чайной чашкой, написал распоряжение, чтобы в его отсутствие из доходов от Выйсику Ээве выплачивали три тысячи рублей в год.

Он сказал ей:

– Господин Паулуччи может, конечно, сказать, что я написал эту бумагу, находясь уже под стражей, и что поэтому она недействительна.

– Сударыня, – сказал Паулуччи, – бога ради, не подумайте, что я так поступлю…

И потом они стояли вместе, Ээва и Тимо, у крыльца возле небольшой кареты без окон, у которой ждали два конных жандарма. Ээва и Тимо стояли с минуту, а может быть, и дольше – обнявшись, лицом к лицу.

И маркиз Паулуччи оказался все же еще настолько человеком чести, что не приказал жандармам оттащить их друг от друга. Потом Тимо помахал всем, кто вышел на крыльцо его проводить, сел в карету, фельдъегерь с татарскими усиками запер дверцу на ключ и забрался на облучок.

– Куда вы его везете? – спросила Ээва по-русски. Она была совершенно белая, у нее сверкали глаза, но она не плакала.

– Не приказано говорить! – ответил фельдъегерь с самодовольством человека, посвященного в государственные тайны. И карета выехала из ворот.

Я подумал тогда, а может быть, и позже, но во всяком случае вспоминая, как удалялась эта карета без окон: как же в жизни все до ужаса просто. Оказывается, новому, особенному порядку жизни стать повседневным – проще простого. И разрушение этой новой и недопустимо хрупкой повседневности еще проще. Человеческая судьба, а может быть, и судьба всего мира (если только она отделима от судьбы человека) – это лишь крохотное движение в пространстве: росчерк пера, громкое слово, поворот ключа, свист топора, полет пули…

12 часов ночи

Ээва пришла в десять часов.

Слава богу, что я не начал сразу же говорить ей о своем. То есть о Риетте и о себе, а прежде выслушал ее. В темно-сером шелковом платье она была, как всегда, безукоризненна. И как всегда сосредоточенна. Но я заметил, что когда она села, то как-то особенно погладила подлокотник старого плетеного дивана. Я спросил:

– Что случилось?

– Якоб, я видела вчера в Пыльтсамаа господина Латроба. Он пригласил меня к себе. У него были такие новости, что я отправила лошадей с этим тартуским доктором домой, а сама осталась слушать господина Латроба. И через несколько часов вернулась в его карете. Якоб, получен приказ генерал-губернатора. Это значит – приказ императора. Для управления Выйсику создан опекунский совет. Господин Латроб его председатель. Члены – господин Лилиенфельд и Петер, муж Эльси.

– Ну, нечто подобное следовало ожидать, – сказал я. По правде говоря, даже с некоторым злорадным пренебрежением к тому, насколько сильно это, видимо, задело Ээву (госпожу помещицу!) по сравнению с тем, как мало это значило для такого ветрогона, как я.

– Теперь последуют большие изменения, – продолжала Ээва. – Господин Латроб с женой и сыном переселятся сюда.

– Бог с ними, пусть переселяются, – сказал я. – Здесь больше двадцати комнат. Ты так или иначе будешь получать свои три тысячи в год. А Юрика осенью у тебя заберут в лицей. И я не приворожен навеки к Выйсику. Я как раз хотел рассказать тебе о моих дальнейших жизненных планах. Ламинг… – я запнулся и подумал, как же мне от отца переключиться на дочь… Ээва сказала:

– Ламинга из Выйсику увольняют.

Что бы это значило?

Ламинг мне не симпатичен. Это так. Но в нем не было ничего особенно дурного. И сейчас увольнение его мне совсем не по душе. Его отъезд сбивал все мои планы.

– Почему его увольняют?

Ээва особенно пристально посмотрела на меня. Потом закрыла глаза и, поглаживая виски кончиками пальцев, сказала:

– Якоб, я говорю тебе об этом потому, что ты должен это знать. И еще потому, что… иногда мне начинает казаться, что все это становится просто свыше моих сил… Все эти восемь лет Ламинг был в нашем доме правительственным ухом. По тайному распоряжению губернатора в свое время убрали Кларфельда и вместо него поставили Ламинга. Я тоже много лет этого не понимала. Окончательно поняла только сейчас. Сейчас, когда Тимо вернулся, Ламинг уже недостаточно хитрое ухо…

Значит, Ламинг тот… Ну да. Они ведь тоже нужны. Откуда же иначе правительство будет знать, о чем думают и говорят в неблагонадежных домах. Но как противно об этом думать! Как будто, придя домой, вдруг обнаруживаешь, что наружная дверь все время оставалась открытой, комната выстыла, на полу всюду следы чужих грязных ног… А может быть, каким-то образом эта история, связанная с отцом, касается и Риетты?

Ну конечно!.. Впрочем, нет… Ну, не знаю. Подумаю об этом, когда все уляжется, потом.

Я спросил у Ээвы, что в разговорах между Ламингом и Тимо означало говорить правду, и как понять, что Ламинг якобы умер?

И тут Ээва подробно мне все рассказала. Все, о чем прежде она отказывалась пространно говорить. И что однажды с глазу на глаз Тимо сам ей рассказал.

Было это в Петербурге, в Зимнем дворце, году в четырнадцатом или пятнадцатом, в ту пору, когда Тимо был флигель-адъютантом. Однажды вечером государь вызвал его к себе и сказал: «Тимотеус Бок, я долгое время наблюдал за тобой. И я пришел к заключению: ты из тех людей, в чьей поддержке я нуждаюсь. И к которым я предъявляю особенно большие требования. Ты – один из таких, немногих. Пойдем со мной!» Он взял Тимо под руку и повел его в какую-то прилегающую к его личным покоям часовню. Там на аналое между горящими свечами лежала Библия. Император сказал: «Тимотеус Бок…», он даже сказал: «Timothée, mon ami[29]29
  Тимотэ, друг мой (франц.).


[Закрыть]
, положи руку на Священное писание и поклянись мне, что всегда и во всем будешь говорить мне чистую правду, то есть от чистого сердца все, что ты на самом деле думаешь. Как тогда, когда я спрошу тебя, так и тогда, когда сам сочтешь это нужным».

И Тимо дал императору клятву.

– И Ламингу, – сказала Ээва, – как видно, это тоже известно. Бог его знает откуда. Впрочем, понятно откуда. Через тайную полицию. И этот глупец пытается время от времени разыгрывать перед Тимо комедию, будто он император Александр и Тимо должен говорить ему то, что думает…

– И Тимо попадается на эту удочку?

Я спросил об этом Ээву с внутренним волнением. Ибо из ее ответа так или иначе должно было выясниться, каким же она считает Тимо – безумным или нормальным.

Ээва мгновение смотрела на меня и сказала:

– Ты же сам слышал и наблюдал…

И я понял, что она насквозь меня видела и уклонилась от ответа.

Я спросил:

– А кто же теперь будет к нам приставлен в качестве уха?

– Кто его знает, – сказала Ээва, – приедет и предложит господину Латробу свои услуги какой-нибудь новый и еще более тихий управляющий…

Перед тем как уйти, она походила от окна к окну, как будто у нее было еще что-то сказать мне, но она только спросила:

– Но ты никому не будешь об этом рассказывать?

– Конечно, не буду.

Ээва была уже в дверях. Она улыбнулась и протянула мне руку:

– Даешь мне слово? Как Тимо – Александру?

Я пожал ей руку и сказал:

– Ясно. Не так я глуп, что дам тебе слово говорить. Я даю тебе слово молчать.

И сейчас вот сижу здесь за столом. Уже за полночь. Небо сиреневато-багровое. Могу задуть свечу и писать дальше, уже достаточно светло. Но все у меня записано, и, наверно, потому так подробно, что безотчетно я старался выиграть время, чтобы самому себе ответить:

– Как же мне относиться к Риетте теперь, когда я узнал про ее отца?

Сегодня ночью я много об этом думал, шагая взад и вперед по комнате. Конечно, было бы гораздо лучше, если бы я мог уважать отца Риетты. Но ведь я хочу жениться не на отце, а на дочери. В Библии, правда, сказано: «…Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода…» И все-таки, думается, мне следует быть терпимее, чем был Иегова Ветхого завета. Я с пристрастием себя допрашивал, что же делает меня столь снисходительным? Может быть, ко мне, уже закоренелому холостяку, на тридцать восьмом году жизни пришла наконец так называемая большая любовь? И я мог бы себе ответить: нет! Не так уж я глуп! Просто я сыт своим одиночеством. И эта теплая и мягкая девочка нравится мне. Когда она пришла сегодня утром, обняла меня за шею и вынула из белой салфетки половину миндального кекса (который сама испекла и потихоньку от отца утащила), мне было так хорошо и от нее, и от половинки ее кекса – как уж давно ни от чего не бывало. И то, что Ламинг со своей запятнанной репутацией отсюда уедет, для меня не удар, а выход! Пусть едет, куда хочет! На новую наушническую должность. Я останусь с Риеттой здесь. Я женюсь на ней. Чтоб ее душа была спокойна. Буду читать книги. Буду копать огород. Какие бы в Выйсику ни произошли изменения, на тридцати адрамаа для моей лопаты найдется пол-лофштеля[30]30
  Лофштель (треть десятины) – мера земли в Прибалтийском крае.


[Закрыть]
земли. Жить мы будем здесь, в моих полутора комнатах с эркером. И рядом со мной будет кто-то щебетать. Потом заберемся в нашу общую постель, и ни одна собака не посмеет на нас лаять! И что еще очень хорошо: мы с Риеттой на равном положении. Она – дочь обанкротившегося строительного мастера и управляющего мызой, которого шепотом называют правительственным наушником. А я – из навозной телеги попавший в весьма скандальную помещичью семейку… И может получиться, что я, старый холостяк, наконец…

Нет, не получится. Час назад я это понял. Удивительно, что не раньше. О дьявол, я сгрыз половину гусиного пера, которым пишу. Нет! Я могу простить Риетте ее curonus'a. И всех остальных, которые, может быть, до него ее брали. Сколько их там… если они вообще были. Бог с ними. Я не влюбленный школьник! И я могу наплевать на наушничание ее отца, пусть так. Дочери это, может, и не касается.

Но у меня в памяти замелькали странные вопросы, которые задавала мне она сама: на первом уроке она спросила меня о декабрьском мятеже в Петербурге и в самом ли деле Тимо безумен или, может быть, все же это не так… Если ее отец правительственный наушник, то эти вопросы должны быть самыми первыми его вопросами… И я почувствовал, как на меня нахлынуло сомнение, будто мне за шиворот плеснули холодной воды и вся моя одежда насквозь промокла. И я понял: я ведь мог бы высушить одежду, если бы представил себе тепло, которое эта девушка могла внести в мою жизнь. Но все равно я не смог бы спастись от новых ушатов холодной воды подозрений… Все снова и снова, даже если бы десять раз ее спросил и она сто раз поклялась бы мне, что этого не было, – все равно днем и ночью в меня закрадывалось бы сомнение, я мог как угодно старательно запирать свою комнату, моя дверь все равно оставалась бы открытой, ибо от этого не запрешься, и на полу у меня оставались бы следы грязи… следы моей жены… Потому что моя жена только для того и стала моей женой, чтобы через меня проникнуть в дом, а через своего отца быть здесь ухом и глазом властей…

Нет! Пусть мне сейчас как угодно больно, но я не хочу всю жизнь дрожать от лихорадки подозрений или опасаться, что меня вот-вот настигнут ее приступы.

Хватит!

Среда

Риетта и ее отец позавчера, тринадцатого, уехали из Выйсику. У них набралось четыре воза пожитков. Выйсикуские лошади должны были отвезти их отсюда в Вынну. Ламинга я не стал спрашивать, а Риетта не знала, куда они дальше направятся. Ламинг собирался из Вынну поехать в Ригу, искать какую-нибудь строительную работу, небось опять строительство будет, как бы это сказать… как бы побочной работой при его побочной работе…

Риетта пришла ко мне в воскресенье утром. Тяжкий час. Я сказал ей:

– Милая девочка, мне жаль, что ты уезжаешь. Но тут уже ничего не поделаешь.

Ледяная корочка отчуждения уже возникла между нами. Риетта пыталась сквозь нее снова пробиться ко мне. Она сказала:

– Я ведь могла бы и не уезжать…

– Как так? – спросил я с жалким притворным недоумением. – Если твой отец того хочет?

– Но если бы ты не хотел…

Я не стал увертываться. Я сказал:

– Риетта, я хочу, чтобы ты уехала вместе с отцом. Как положено.

Где-то внутри взятого мною лжеотеческого тона один противный мелькающий чертенок наслаждался своей неуловимостью. И тут Риетта наступила на него. Она сказала тихо, хотя ее стройная шейка пылала от волнения:

– Я знаю, из-за чего ты хочешь меня оставить. Из-за того, что ты слышал о моем отце.

Не знаю, почему я именно так ей ответил, то ли из желания сразу показать, что своей откровенностью она меня не поразила, то ли из желания сказать что-нибудь, что было бы правдой (ибо я в самом деле простил ей ее отца), так или иначе, но я сказал:

– Нет. Не потому…

Я надеялся, что теперь я защищен от нее. Куда же ей было еще пробиваться? Она встала с плетеного диванчика. Она говорила, ломая свои красивые руки, а голос ее от волнения звучал приглушенно:

– То, что ты слышал… это… правда. Отцу дал такое поручение губернатор. Но я в этом не виновата! В единственной моей вине перед тобой я признаюсь: в первый раз я пришла к тебе по воле отца. И спросила о том, что ему надо было узнать. О петербургском мятеже и о здоровье господина Бока. Больше ничего. А потом я всегда приходила ради тебя. – Она посмотрела мне в глаза. – Теперь ты знаешь все. И я надеюсь, – ее голос стих почти до шепота, – что ты спасешь меня… и мне не придется… уехать вместе с отцом…

Но я уже принял решение. Мой страх перед возможными сомнениями был слишком велик. Одним словом: моя любовь к Риетте не была достаточно сильной, ибо большая любовь должна быть такой, чтобы во имя ее любить даже само умирание любви! Я взял ее ледяные руки в свои и сухо сказал:

– Риетта. Отец ждет. Иди. И пусть тебе в жизни всегда будет хорошо.

Я видел, как ее взгляд вдруг стал пустым и как застыло лицо. Она выдернула руки и выбежала из комнаты. Я стоял на каменной плите перед камином. Я плотно закрыл глаза и повернулся лицом к камину. Когда я открыл глаза, я увидел между подсвечниками чей-то портрет из осколков пестрых камешков в тоненькой круглой медной оправе, если не ошибаюсь, то был портрет Петра Великого… Государя с острыми усиками и вытаращенными глазами. Не знаю, когда и каким образом сюда попавший. Я схватил его, не глядя. Я сжимал его до тех пор, пока не почувствовал острой боли в руке. Тогда я швырнул портрет на каменный пол и с силой наступил на него каблуком с железной скобой. Но он не сломался. Я колотил по нему пяткой. Я ввинчивал каблук в императорское лицо, и железо скрежетало по камню. Я схватился за каменную плиту и пытался ее приподнять, чтобы увеличить тяжесть. Помню, я задыхался… «Будь оно проклято… будь оно проклято… насилие…» До тех пор, пока портрет не сломался и не превратился в хрустящий порошок…

В понедельник рано утром я поехал верхом на Рыйкаскую зеркальную фабрику, к бухгалтеру. Риетты я больше не видел.

Суббота, 18 июня

Я все еще недостаточно пришел в себя, чтобы писать о событиях прошлой недели. Лучше я уйду под сень десятилетней давности. Когда перелистываешь записанное, кажется, что в чередовании сегодняшнего и давнего есть какая-то закономерность. Пусть так и будет. В дальнейшем постараюсь этому чередованию скорее способствовать, а не мешать. Постороннего человека сегодняшнее и минувшее могло бы запутать, только что мне до этого… если самому мне кажется, что настоящее и прошлое во мне и вокруг меня я едва ли уже способен разделять.

Когда слепая карета с Тимо уехала, Ээва поднялась по ступенькам, подошла к генерал-губернатору и спросила:

– Господин маркиз, как долго еще я должна терпеть честь вашего присутствия здесь?

Про себя я покачал головой по поводу этого тона, но учить мою гордую сестру в эту минуту, конечно, не сунулся.

Маркиз Паулуччи произнес с сухостью, которая, по-моему, звучала угрозой:

– Лишь до тех пор, madame, пока мои люди не соберут бумаги вашего супруга и пока я не ознакомлю вас с письмом его императорского величества, до сего относящимся.

Они вошли в дом и подошли к дверям кабинета. Жандармы там свое дело уже сделали. В малой зале они засовывали ворохи бумаг в мешки из грубой серой материи. Маркиз пропустил Ээву вперед. Она сказала:

– Господин маркиз, я желала бы выслушать письмо императора в присутствии свидетеля. Я хочу, чтобы при этом находился мой брат.

– Письмо на французском языке, – сказал маркиз.

– Он понимает, – ответила Ээва.

– Как пожелаете.

Ээва сделала мне знак, я вошел вслед за ними в кабинет и закрыл за собой дверь. Ээва обошла стол красного дерева и остановилась по ту сторону земного шара. Паулуччи стоял по эту. Ясно помню, как я подумал: эх, вот ведь простым глазом видно, как моя сестра весь Ледовитый океан ставит между собой и человеком, от которого она теперь зависит больше, чем от Кого бы то ни было другого после императора… К чему эта глупая и бессмысленная бравада?!

А моя неистовая сестра так и осталась стоять и не предложила генерал-губернатору сесть… Только сказала:

– Я слушаю вас.

Из нагрудного кармана под орденами Паулуччи вынул письмо с сургучной печатью. Слово в слово я его теперь уже, конечно, не помню. Так же, как и то, что он говорил Ээве перед чтением, во время и после. Но могу сказать, что почти дословно все же помню. Я обратил внимание, что когда он взял в руки императорское письмо и в качестве предисловия стал говорить Ээве о духе этого письма, его холодный и до тех пор казенный тон для него самого, видимо, незаметно и неизбежно превратился в такой елейный, что заставил меня подумать: а ведь он, пожалуй, и сам уверен, что говорит священную правду… Прежде всего он долго внушал Ээве, что письмо государя – это документ самой высокой, достойной удивления гуманности. Засим принялся его читать, мне показалось, кое-что опуская. Помню, император писал, что несколько дней тому назад господин Бок прислал ему запечатанный пакет с бумагами, прочитав которые император вынужден был прийти к выводу, что господин Бок лишился рассудка. Столь запутанны, противоречивы и – главное – бесстыдны идеи, изложенные в этих бумагах. А подобных опасных безумцев в любом нормальном государстве следует с корнем вырывать из общества. Император сообщал, что посылает эти документы или, может быть, какую-то часть из них Паулуччи, чтобы тот прочел и высказал свое суждение. И я помню, как Паулуччи, читая письмо, довел до нашего сведения, что, ознакомившись с ними, он полностью разделяет мнение его величества.

Ээва выслушала эту реплику с каменным лицом. А я уж тем паче не стал спрашивать, возможно ли допустить, чтобы генерал-губернатор не разделял мнения императора?

Далее император писал, что повелевает генерал-губернатору лично выехать на место (что, мне показалось, делало эту историю особенно зловещей), арестовать господина Бока и наискорейшим образом препроводить куда следует. Кстати, если место назначения и было названо, то Паулуччи его пропустил, и оно долгие годы оставалось для нас тайной. Кроме того, император повелевал Паулуччи опечатать бумаги господина Бока, забрать их с собой и тщательно изучить. Не кроются ли за ними другие люди подобного же образа мыслей… Я почувствовал, что императорская логика в чем-то хромала, но еще не понял, в чем именно, когда моя неистовая сестра, улыбнувшись, сказала:

– Господин маркиз, это же великое медицинское открытие императора!

– Pardon?

– Что безумие – болезнь заразительная…

– Madame, государь пишет дословно: «Я даже полагаю, что это будет самым снисходительным толкованием поведения господина Бока. В любое другое царствование с ним обошлись бы с полной мерой строгости, в соответствии с существующими на то законами». И я смею надеяться, madame, – продолжал Паулуччи, – что ваше отношение совершенно изменится, после того как вы услышите последний абзац в письме государя.

Эту заключительную часть я помню слово в слово. Хотя бы уже потому, что мы с Ээвой не раз впоследствии говорили о ней. Император писал:

«После того жестокого шага, на который я решился с большой сердечной болью, я обязан подумать о судьбе жены господина Бока и их ребенка, ибо, насколько я слышал, его жена недавно произвела на свет дитя. (Одному богу известно, откуда император это взял, ибо ребенку Ээвы и Тимо только еще через пять или шесть месяцев предстояло появиться на свет!) Пусть же судьба этой семьи, генерал, будет делом вашего отзывчивого сердца. Бок женился на простой деревенской девушке, что не соответствовало взглядам его круга, и его жене, очевидно, приходилось уже сталкиваться в обществе с различными неприятностями. Позаботьтесь о ней. Разъясните ей участливо причины жестокой меры, предпринятой в отношении ее мужа. Утешьте ее. Следите, чтобы ее никак не тревожили и никто бы ей не докучал. Известите меня, если она окажется в беде, я постараюсь тут же прийти ей на помощь. Докладывайте мне подробно обо всех этих обстоятельствах. Подпись: Александр, Перекоп, 8-го мая 1818 года».

– Да, – сказал генерал-губернатор, – вы, милостивая государыня, может быть, даже не способны полностью это оценить, но я должен вам сказать: по пальцам можно перечесть семьи, чьи судьбы государь так близко принимал бы к сердцу!

И на это Ээва усмехнулась своей дьявольски изысканной и снисходительной улыбкой, какой она умела усмехаться еще двенадцатилетней босой девчонкой с грязными ногами, когда, бывало, стоя возле очага в Каннука, слушала, как сидевшая перед ней и гревшая у огня бок лыукаская Леэну взахлеб расхваливала доброе сердце хольстреского господина управляющего… Только теперь улыбка у Ээвы была несравнимо более надменной и еще более неуловимой. Помню – такие мгновения память иногда сохраняет на всю жизнь, – как я боялся, как надеялся, что вот сейчас моя ставшая госпожой сестра, как того требует этикет, попросит передать императору ее благодарность… Ибо, как бы странно это ни прозвучало спустя десять минут после того, как увезли ее мужа, однако ведь что-то Тимо должен был совершить, это очевидно. Но еще очевиднее, что подобную заботу со стороны императора при таких обстоятельствах приходилось считать чудом… Моя неистовая сестра дала улыбке сбежать с лица и снисходительно сказала:

– Доложите императору, что я обращусь к нему, когда мне так настоятельно потребуется его помощь, что я сочту это уместным… Я надеюсь, что теперь все?

Маркиз Паулуччи дал Ээве честное слово дворянина, что он не знает, куда император приказал доставить Тимо. Но честное слово, данное Ээве, ни к чему маркиза не обязывало, ибо она ведь сама сказала ему, что не причисляет себя к числу дворянских дам. Обыск, хотя и не самый грубый и мучительный, однако в силу его государственной важности все же весьма тщательный, закончился в два часа. Ээва не попросила маркиза остаться к обеду, в десять минут третьего с мызы была снята жандармская охрана, и генерал-губернатор вместе со своим адъютантом, полковником, ускакали в сопровождении двух дюжин конных жандармов, они забрали серые мешки, в которых, кроме бумаг Тимо, были еще некоторые его книги неблагонадежного содержания.

Я помню, что в этот день Ээва не вышла к обеду. Запыхавшийся доктор Робст сообщил, что madame пожелала побыть в одиночестве и просила о ней не беспокоиться, но когда в шесть, в восемь и даже в десять она не появилась, доктора Робста охватила чуть ли не паническая лихорадка. И хотя я его успокаивал («Знаете, может быть, какая-нибудь дворянская дама и способна учинить над собой какую-нибудь глупость, чего вы опасаетесь, но наша госпожа этого наверняка не сделает»), однако, когда сгущались сумерки, я уже и сам не был в этом вполне уверен. Я зашел к Кларфельду, прошел на хозяйственный двор, спрашивал мужиков, возивших на поле навоз и теперь возвращавшихся домой, спрашивал в амбаре, в хлеву, в комнатах мызского рабочего люда, в здании старого лазарета. Никто госпожи не видел. Я пошел к озеру, ходил к мукомолу и на мельницу. Нигде, никто ее не видел. Перешел через плотину на озерный остров и заглянул в окно запертой беседки. Пустые стулья. Было настолько темно, что мне удалось вернуться в барский дом не замеченным доктором Робстом. Я сидел в своей мансардной комнате, в левом крыле, выходившем в сад, и чувствовал, что от волнения у меня пересохло во рту. И тут меня осенило. Я вскочил и пошел к дверям моей теперешней комнаты. Дверь была изнутри на крючке, но она не плотно прилегала к косяку. Обратной стороной железного гребешка я приподнял крючок и вошел сюда, в мою нынешнюю комнату. Здесь и обнаружил мою пропавшую сестру. Пол был устлан вынутыми из шкафов книгами. Их ведь по одной раскрывали и трясли, чтобы могли выпасть тонкие рисовые бумажки со списками таких же безумных единомышленников Тимо… Ээва свернулась калачиком на плетеном диванчике.

Рядом на полу стояли ее туфли, выпачканные землей. Она укрылась старой шинелью Тимо. Одним концом шинель сползла на пол, и кончики Ээвиных пальцев в белых шерстяных чулках выглядывали из-под края шинели. Мне пришлось дважды тронуть ее за плечо, пока она, вздрогнув, не подняла голову. Я увидел, что она скрутила домашний сюртук Тимо и подложила его вместо подушки. На сюртуке темнело влажное от слез пятно.

– Где ты была?

– В лесу.

– Скажи, что все это значит? Почему они увезли Тимо? Что он сделал?

Ээва немного помолчала. Потом посмотрела мне в глаза:

– Мне это известно не больше, чем тебе.

На том все и закончилось. Ээва сказала:

– Дай мне теперь поспать. Мне нужна ясная голова. И как можно скорее.

Она спрятала лицо под шинель, и я оставил ее здесь на диване, а сам ушел. Отчетливо помню, как я сидел у себя в старом кресле со скрипучими пружинами и в ночном сумраке слушал доносившиеся снаружи звуки: сонный лай дворовой собаки, позвякивание колодезной цепи, пересвист соловьем в кустах за яблоневым садом – и чувствовал, сколь двойственно мое отношение к моей неистовой сестре. Я испытывал к ней восхищенное, робкое и тревожное почтение. И это тоже. Ибо, господи, в каком же невозможном, немыслимом положении она оказалась! Наша каннукаская Ээва, которая полгода только и успела побыть владелицей мызы и которую все мызники Лифляндии (особенно, разумеется, женская рать) ненавидели пуще, чем змею в собственном саду. И для которой среди этого ядовитого клокотания единственной опорой был ее необыкновенный муж… И которая вдруг сразу, начиная с сегодняшнего утра, не только лишилась этой опоры, но вдобавок ко всему стала женой государственного преступника… (Ох, я представлял себе, кроме того, как во всех окрестных имениях, где до сих пор утверждали, что бедному глупцу Тимо больше не о чем разговаривать с женой, как только о кормлении телят, начнут сразу разглагольствовать, что именно эта ужасная Ээва, этот пропахший бунтом навозный выродок, и вбила в голову своему несчастному мужу враждебные государю мысли, и теперь по вине жены в каземат заключили мужа…) Да-да! Вчера Ээва была супругой уважаемого дворянина, а сегодня она – жена государственного преступника. Но если мужу его принадлежность к дворянскому сословию и в тюрьме обеспечит известные привилегии, то у Ээвы, помимо ее дворянского имени, не осталось теперь ничего, кроме кровоточащей раны, в которую свет начнет сыпать соль глумления… И мало того, что она жена государственного преступника, ей еще оказана и особая императорская милость (дьявол его знает, как это еще понимать). Да и не только это. Вдобавок ко всему ее поведение уж совсем неслыханно, потому что она высокомерно отклонила милость как самого монарха, так и его глашатая… («Как долго еще я должна терпеть честь вашего присутствия здесь?») Безрассудная девчонка!.. И чем дальше, тем больше, наряду с моим восхищением и боязливым почтением, росло во мне серьезное осуждение: зачем ей понадобилось вести себя таким образом! Признаюсь, я даже думал: и поделом ей! Теперь она что хотела, то и получила… госпожа фон Бок…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю