355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Императорский безумец » Текст книги (страница 23)
Императорский безумец
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:47

Текст книги "Императорский безумец"


Автор книги: Яан Кросс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)

Там все оставалось, так сказать, по-прежнему. И лужицу крови на ковре еще никто не смыл. Я остановился посреди комнаты и зажмурил глаза. В голове у меня вертелась какая-то мысль, связанная с этой комнатой, с тем, как я обычно сюда входил, и с тем, что в ней произошло вчера. И тут я вспомнил.

Правая гардина одного окна и левая другого были сдвинуты вместе и закрывали весь саженной ширины простенок. Я подошел и раздвинул их. На стене между окон висело короткое двуствольное ружье. Один ствол был заряжен патронами с дробью. Второй пуст.

Осталось осмотреть окна. Левое с двойными рамами было плотно закупорено на зиму, полосы войлока в щелях, сверху заклеенные серой бумагой, между рам против влажности – валики ягеля. Правое окно, через которое Тимо ежедневно по нескольку раз проветривал комнату, не было заклеено. Я потянул за ручку – внутренняя рама открылась, шпингалет был поднят. Я толкнул наружную, она не поддалась. Толкнул сильнее, еще сильнее – и тут рама открылась. Просто разбухла, ко она не была на запоре.

Половина седьмого утра, Анна и ребенок спят в соседней комнате. До возвращения Ээвы уехать домой мы не можем.

Так. Я пытался со всех сторон обдумать случившееся. Я понимаю, ни одно из тех обстоятельств, на которые я обратил внимание, ничего не доказывает. Однако мне кажется, что все эти обстоятельства обязывают меня построить гипотезу. Или даже несколько гипотез.

Я запишу ту, которая сейчас кажется мне наиболее вероятной.

То ли из донесения Петера, то ли откуда-нибудь еще ведомству господина Бенкендорфа при генерал-губернаторе стало известно, что Тимо что-то пишет. Ведомство решило установить, что именно. Не требуется никаких доказательств, чтобы понять, насколько само собою разумеющимся является подобный интерес. Если они не считали, что Тимо стал абсолютным идиотом, то уже из-за характера его прежних сочинений интерес этот неминуемо должен был возникнуть. А если он возник, то ведомству нужно было найти человека, который подходил бы для этой задачи. Прежде всего речь могла идти о Петере. Ему ведь уже было поручено писать о Тимо текущие донесения, и он на это согласился. Следовательно, ничто не мешало просить его о дальнейших услугах: добыть рукописи Тимо или попытаться получить представление о них. Весьма правдоподобно, что Петер обещал это сделать или во всяком случае попытаться, и он пытался. Когда он впервые рылся в письменном столе Тимо, чему я сам был свидетель, то происходило это, очевидно, еще по его собственному почину, задания последовали позже. Тимо мистифицировал Петера и прятал свои рукописи. Четыре или пять лет назад, помню, я спросил у Тимо, продолжает ли Петер интересоваться его сочинениями, и Тимо ответил утвердительно. Хотя дал понять, что Петеру все же не удалось их увидеть.

Какова же могла быть внутренняя механика происшедшего?

Петер согласился на предложение, исходившее от ведомства: попытаться заполучить заметки Тимо. Когда ему это не удалось, он посчитал для себя унизительным признаться, что не справился и не одержал верх над человеком, признанным умственно неполноценным. Он придал делу «благородную» форму. Он сообщил: «Я предложил господину Боку показать мне свои рукописи. Господин Бок отказался. Будучи его зятем, я не стал применять насилия. Больше того, как дворянин и как Мантейфель, я не стану их у него выкрадывать».

Возможно, что Петер в то же время продолжал попытки обнаружить бумаги Тимо, но явно безуспешно. Можно допустить, что интерес к ним на время ослаб. Раньше или позже он снова должен был возродиться, и ведомству потребовалось найти для этого другого подходящего человека. Среди близкого окружения Тимо найти такого было невозможно. (Честное слово – помилуй боже! – если я прав – то в ведомстве могли вестись разговоры и о том, чтобы меня самого положить на чашу весов… И, слава богу, я был найден слишком легким…) Однако более или менее подходящего человека все же нашли. (Более или менее подходящий человек всегда ведь находится.) Человек, который долго и преданно оказывал услуги ведомству, хотя иногда и не самым ловким способом. Кроме того, человек, который мог явиться в Выйсику, как в давно знакомое ему место, и в Кивиялг, как в свое собственное бывшее жилище: господин Ламинг.

Господин Ламинг приехал в Выйсику. Прежнему управляющему не трудно было найти для этого повод. Встает вопрос, известно ли было господину Мантейфелю о его появлении и данном ему поручении? Полагаю, что не известно. Так что поездка господина Мантейфеля вместе с Эльси в Адавере была не преднамеренной и была предпринята не для того, чтобы иметь неопровержимое алиби, если что-нибудь произойдет.

Волею случая господин Ламинг прибыл в идеальное время. Ээва уехала. А Тимо в эти дни больше чем обычно сидел у себя в комнате. Десятого он вышел из дому только чтобы пострелять. Господин Ламинг вынужден был решить: если Тимо пойдет на следующий день стрелять из пистолетов, то нужно использовать это время. Одиннадцатого он дождался, пока Тимо вышел в парк, и проник в его комнату. То ли при помощи поддельного ключа, то ли отмычки, все равно.

Он начал обыскивать комнату… Его перспективы не были особенно многообещающими, но помещение – хорошо знакомо; когда он был управляющим, здесь находилась его спальня. Отмычки, чтобы вскрыть письменный стол, лежали у него в кармане. Он рассчитывал, что в его распоряжении около двух часов. Столько времени у Тимо обычно занимала стрельба.

Почему-то Тимо на этот раз прервал стрельбу через полчаса. Он вернулся в дом, открыл свою комнату, вошел и запер за собою дверь, как он часто делал. Он поставил ящик с пистолетами на стол и хотел почистить свои «кухенрейтеры» и, видимо, снова зарядить. Он вынул из ящика первый пистолет.

Господин Ламинг в это время сидел, предположим, на корточках за ширмой у печки. Он успел задвинуть ящики стола и устранить самые очевидные следы, прежде чем Тимо вошел. Но Тимо увидел его. И Тимо узнал его.

Что же могло произойти дальше? Думаю, что Тимо не намеревался убить Ламинга. Я даже в этом уверен. Однако когда я вспоминаю давнюю игру в Александра с пришедшим на стрелковую площадку Ламингом, мне думается, что он вполне мог изобразить такое намерение. Это могло даже доставить Тимо удовольствие в тот момент, когда он поймал in flagranti[88]88
  На месте преступления (итал.).


[Закрыть]
своего давнего наушника, проникшего в его комнату.

В этом случае, как я представляю себе, Тимо сказал: «А-а-а… господин Ламинг!..» – или «А-а-а… мой управитель Александр! За наушничание за мной я выношу тебе смертный приговор! Не подлежащий апелляции! Безжалостный! И сейчас же приведу его в исполнение!» И стал спокойно чистить пистолет… Нервы у господина Ламинга, как я имел основание убедиться, крепче, чем можно предположить, однако, как явствует, все же недостаточно прочные. Против ожидания, у него, очевидно, не было с собой оружия – у людей такой тихой породы уверенность в себе бывает иной раз невероятно большой. Тут господин Ламинг во имя собственного спасения приступил к переговорам. Не имеет смысла импровизировать, как они происходили. Господин Ламинг через две-три минуты убедился, насколько безвыходно его положение. Тимо мог ему сказать, например, что все аргументы бессмысленны.

Пистолет был вычищен, и Тимо открыл ящик с патронами. В этот момент у Ламинга, стоявшего между печью и правым окном, нервы не выдержали. И тут он о чем-то вспомнил. Когда взгляд Тимо был направлен на ящик, Ламинг схватил позади себя со стены ружье Тимо для утиной охоты. Может быть, он выстрелил сразу. Может быть, мгновение длилась борьба, когда Тимо пытался вырвать у него ружье.

На выстрел могли прибежать к дверям домочадцы и лишить Ламинга возможности бежать. Хотя ключ торчал изнутри. Ламинг повесил ружье обратно на гвоздь. Он осмотрелся. Единственный путь спасения – окно, выходившее в заросли за домом. Не знаю, захватил Ламинг какие-нибудь рукописи или не успел. Думаю, что захватил. Думаю, что он нашел их уже к моменту появления Тимо и, прыгая в окно, взял их с собой… Может быть, даже и ту самую шкатулку со знакомой мне рукописью, которую я прятал.

Господи боже, возможно, все произошло совсем не так… Может быть, я во всем глубоко ошибаюсь. Ибо в моей ретроспекции есть много уязвимых мест. А может быть, я вообще ошибаюсь, строя гипотезу на Ламинге? Может быть, смерть Тимо вовсе не была делом рук – как он говорил – его инквибов?.. Почему он вчера утром через полчаса вернулся из парка? Может быть, это иквибы напали на него там, в парке, и погнали домой? Иквибы, которые выросли из мокрых прошлогодних листьев каменных дубов и которые штормовой ветер нес ему в лицо? Боже, я даже не знаю, откуда у меня возникло представление о них? То ли я сам это выдумал, то ли за многие годы слушая, как их описывал Тимо, – черные, бесформенные, крылатые, когтистые лоскутья… Может быть, они влетели за ним в комнату и для них он зарядил пистолет дробью? И когда они начали бить его по лицу и ослепили, может быть, он забыл, что если выстрелит по ним, то убьет себя? А может быть, он ничего не забыл, хоть Петер и говорит, что самоубийство невозможно? Может быть, в этот момент он вспомнил о чем-то… или обо всем – так до боли ясно, что захотел убить эту боль?.. Хотя бы ту, что я прочел на его лице, когда полтора месяца назад, после отъезда Юрика, он бросил в камин свою трубку: «Ни трубки, ни сына…»

Я говорю, что могу глубоко ошибаться. Но в одном я не ошибаюсь. В том, что, далее если бы я доподлинно доказал виновность Ламинга, мне все равно ничего не удалось бы сделать. Тимо остался бы мертв, и Ламинг – безнаказан. Он выскользнул бы из тисков любых доказательств. Как подручный Бенкендорфа.

Уже в силу этого я ничего не предприму со всеми моими домыслами. И тем более я удержу от этого других, и, мне кажется, по еще более понятным причинам. Думаю, что вина Ламинга в преднамеренном или не вполне намеренном убийстве в этой истории все же допустима. Однако я не хочу брать на себя (и не ради себя) обязанность свидетеля. Воздержусь, ибо знаю, что в этом случае моя жена – дочь убийцы и мое собственное дитя – внучка убийцы.

Конечно: истину следовало бы установить во имя истории, во имя самой истины… О, я помню, что я писал здесь, в этой тетради четыре года назад по поводу страха госпожи Мазинг, которая боялась за семью (кстати, рукопись словаря Мазинга так до сих пор и не обнаружена). Однако когда тебя коснется то, что случилось с другими, так это выглядит совсем иначе. И вообще: история историей и истина истиной – а человек должен иметь право требовать если не душевного покоя, то хотя бы крупицы неведения!

Пыльтсамаа, 23 апреля 36

Ээва вернулась из Тарту восемнадцатого. Она ехала через Пыльтсамаа, и ей все было уже известно. Так что мне почти ничего не пришлось ей объяснять.

У нее было странно сосредоточенное лицо, окаменевшее и в то же время пылающее, когда она взяла у меня ключи от ледника. Она просила не ходить с ней. Она хочет побыть одна с покойным. Она пробыла там почти два часа. Когда она вернулась, уже начало смеркаться, я не разглядел ее лица. И в зале, где мы сидели, она велела зажечь только две свечи. И я так и не понял, много ли она плакала и плакала ли вообще.

Позавчера, двадцатого, после полученного наконец из Риги разрешения, мы похоронили Тимо. В северо-восточном уголке того самого Кундрусаареского кладбища, рядом с давно забытыми Боками, – что само по себе странно, памятуя, насколько он был на них не похож.

Разрешено было похоронить в освященной земле. Однако речи над могилой запрещались. Поэтому Рюккер к песнопениям, молитвам и прощальным словам ничего от себя добавить не посмел.

Указано было и время погребения: восемь часов вечера. Уже в густых сумерках стояли мы у могилы: Рюккер, Ээва, Эльси, Кэспер, Лийзо, Анна, маленькая Ээва и я. Петер, к сожалению, тоже. И еще четыре крестьянина, которым Петер приказал опустить гроб и закопать могилу. Других крестьян не было. Несколько деревенских ребятишек подсматривали через невысокую кладбищенскую ограду.

Когда мы поздно вечером вернулись домой в Пыльтсамаа и Анна с маленькой Ээвой легли спать, я вынул из-под половицы после многолетнего перерыва рукописи Тимо, снова их перелистал и с особым вниманием прочел заключительные строки, добавленные к проекту основного закона:

Вот предложения, которые я – видит бог – делаю, исходя из наилучшего своего разумения!

Я полностью смирился с мыслью, что, учитывая их необычность и крайнюю опасность проведения в жизнь, большинство от них отвернется, и во мнении многих я окажусь достойной осмеяния жертвой.

Однако я привык не считаться с опасностью, если того требует долг. Тем более что мне безразлично, сколькими и какими способами меня лишат жизненного счастья. Я говорю не только с Лифляндией, я обращаюсь и к России, и она меня поймет.

И если из этих мыслей, задуманных во имя блага, посыплются опасные искры, то ради бога не бойтесь, что из-за них близок конец света.

В сущности, власть человека над добром и злом бесконечно ничтожна, и какие бы усилия он ни предпринимал, каким бы крайностям ни предавался, он ни на волосок не сдвинет нашу добрую старую планету с ее извечного пути. Малые и великие – в крушении времени мы все исчезнем и превратимся в прах, которому неведомы ни радости, ни страхи.

Нет в мире более устойчивых принципов, чем Любовь, Правда, Бог.

25 апреля

Вчера Ээва приехала из Выйсику в Пыльтсамаа и поселилась у нас. Мы предоставили ей нашу четвертую, более или менее пустую комнату и разместили в ней Ээвины вещи. Она хочет в скором времени купить себе за городом маленький домик. Ээва сказала: чтобы она не мешала нам, а мы – ей.

26 мая 1837 г.

Еще осенью Ээва переехала от нас в купленный ею в пригороде дом. Это маленький трехкомнатный деревянный домик, неподалеку от мельничной плотины, и когда я к ней прихожу, то чувствую, что это непрекращающееся клокотание воды мешало бы мне там жить. Но Ээва утверждает, что ей оно помогает – как она выразилась – сохранять созвучие с миром. В сущности, мы в этом году редко бывали у Ээвы, а вчера утром она специально позвала меня к себе.

Господин Карл фон Бок прибыл в Выйсику и дал ей знать, что явится проведать вдову своего брата. И Ээва сочла нужным, чтобы во время этого визита присутствовал ее брат.

Впервые после многих лет я увидел Карла. Он остановил карету с кучером у ворот и поспешил к низенькой двери навстречу Ээве с огромным букетом нарциссов. Он поцеловал Ээве руку и, как знакомому, потряс мою. Теперь, когда ему сорок шесть лет, у него седые усы и голова подернута проседью, его сходство со старшим братом заметнее, чем пятнадцать или двадцать лет назад. Ему присуща боковская манера начинать без предисловия, так что, не делая проблемы из моего присутствия, он сказал:

– Дорогая госпожа Китти. Минул год после событий, трагических для нас обоих. Наряду с чувствами к умершим, снова обретают право на существование чувства между живыми. А мое чувство к вам, – он сосчитал по пальцам, – вам известно двадцать лет. Позвольте мне верно и преданно заместить вам моего брата.

Ээва ему отказала. Спокойно, сочувственно, ясно. Не помню, какими словами. Во всяком случае не столь плавно льющимися, заранее заготовленными, какими сватался господин Карл. Но слова ее были непреклонны. Мысль Ээвы примерно такая: в ее сознании господин Карл всегда оставался бы лишь тенью своего брата. С течением времени господину Карлу это стало бы нестерпимо, как бы ни было велико его уважение к памяти Тимо. И надежда господина Карла на то, что он когда-либо сможет вытеснить Тимо из сердца и из памяти Ээвы, увы, совершенно напрасна.

Господин Карл воскликнул:

– Не торопитесь! Подождите! Подумайте!

Ээва сказала:

– Господин Карл, с моей стороны было бы нечестно, если бы я оставила вам надежду.

И тут Карл сказал – без предварительного обдумывания, мило, нескладно и печально:

– …Китти, дорогая – пусть так… Я вас понимаю… Я ведь не могу сказать больше, чем то, что я вас понимаю… Я же не могу свое несчастье прославлять как счастье… Что делать… Я должен буду с этим справиться…

От растерянности он хотел закурить сигару, но заметил свою оплошность и сунул портсигар обратно в карман. И тут ему пришла идея. Он приехал в Выйсику вчера утром и еще не успел побывать на могиле Тимо. Он предложил, чтобы мы втроем поехали на кладбище. Ээва согласилась, и мы отправились.

В карете господин Карл говорил на более или менее, а то и вовсе незначительные темы. О своей одинокой жизни в Германии. О своем приезде в Лифляндию и о намерении на какое-то время поехать в Петербург. И о том, как они втроем – Тимо, Георг и он (ему было тогда семь или восемь лет) – однажды вечером принялись изображать злых духов, чтобы напугать гофмейстера Лерберга, и как после этого Лерберг читал им лекции о суевериях. А когда мы приехали на кладбище (оно в версте или полутора от Выйсику), молча постояли над могилой Тимо, а потом сидели на скамье, которую Ээва велела поставить, потому что она ходит туда каждую неделю, сажает и поливает цветы, господин Карл пришел в себя и снова заговорил о том же. Он сказал:

– Ээва, поверьте мне, никогда в жизни я не решился бы снова вернуться к этому разговору, во всяком случае здесь, в этом месте, если бы я не чувствовал, что Тимо там, по ту сторону бытия, был бы доволен, что вы не так безнадежно одиноки и что тот, кто с вами рядом, такая близкая ему душа… Конечно, я знаю, что мой брат был необыкновенный человек, а я – обыкновенный господин фон Бок… Но поверьте…


Ээва мягко ему возражала. Я их не слушал. Я смотрел на могильный холмик перед нами и напряженно думал: что же будет здесь, на могиле мужа моей сестры, через сто лет? Этот же железный крест на мраморном основании размером с облучок кареты? Вряд ли. Так долго он не сможет противостоять ржавчине… Или действительно настоящий памятник? Или кустик сорной травы забвения?

Я снова услышал разговор Карла и Ээвы, когда Карл воскликнул почти исступленно:

– Но, Ээва, десятилетия, которые у вас впереди… как вы думаете жить – в чем будет смысл вашей жизни… в вашем одиночестве?

Ээва сорвала ветку с растущего рядом со скамьей шиповника. Цветы на ней были еще в бутонах, но блестящие зеленые молодые листочки уже раскрылись. Ээва сказала:

– Тимо хотел быть железным гвоздем в теле империи. Иногда он говорил громкие слова… и доказывал свое право их произносить… Я думала: может быть, я вправе… желать, чтобы и я была… Знаете, как это растение называется по-эстонски? Это «хлыст раба» – Sklavenrute – да-да… чтобы и я была хлыстом раба для тела империи… Пока я жива…

Таллин, гостиница «Лондон», номер 11. 14 июня 1858 г.

Значит, двадцать два года…

Об этом времени мне, в сущности, нечего сказать. Что было? Спокойная, пустая, бесполезная жизнь. Работа землемера, дававшая мне хлеб и возможность немного откладывать на черный день. Сейчас он наступил…

Анна умерла пять лет тому назад, осенью, в нашем пыльтсамааском садике. Протянула руку, чтобы сорвать яблоко, и все было кончено. Маленькая Ээва шестой год уже в Тарту, она замужем за доктором Пюрксоном. Детей у нее все еще нет. Большая Ээва слушает бурлящую реку у мельничной плотины и поливает цветы на могиле Тимо.

Мне скоро исполнится семьдесят. Здоровье за эти годы сдало. Желчный пузырь или что-то еще сильно меня донимает. Не хочу об этом писать. Но именно поэтому я все же пишу.

Неделя как я в Таллине. Послезавтра еду на пароходе в Штеттин и оттуда, через Берлин, в Карлсбад. Может, будет какой-нибудь толк. С собой у меня небольшой чемодан и портплед. Вчера послал отсюда маленькой Ээве в Тарту завещание, по которому она унаследует наш пыльтсамааский дом.

Перед отъездом я долго думал, что мне делать с меморандумом Тимо. Ээве я все же не решился его отдать, потому что мне казалось, если эта рукопись попала ко мне, то я должен был сразу же (или по крайней мере сразу после смерти Тимо) вручить ее Ээве. То, что я держал рукопись у себя, думается, в какой-то мере моя вина перед ней, и мне не хотелось в этом признаваться. В последнюю минуту я все же поборол себя. Когда я прощался с Ээвой, вернее, когда я уже попрощался, стоя в передней ее пыльтсамааского домика – за тонкой стенкой это непрекращающееся клокотание… Я вытащил из-под полы пелерины серые листки и сунул ей в руки.

Я пробормотал:

– Ээва, я нашел их когда-то в выйсикуском господском доме… Я хранил их все эти годы… сперва в стене, потом под полом. – (Э-эх! Человеку даже в своей вине хочется видеть заслугу!) – Ты сохранишь их надежнее, чем кто-либо другой… я это знаю…

До сих пор я обдумывал, как мне поступить с дневником.

Вручить его Ээве нет смысла. Ибо я знаю: помимо моих личных дел, которые далее и для меня самого уже не имеют значения, все, что в нем содержится, Ээва помнит и чувствует глубже и полнее. Моя точка зрения ей совсем не нужна. Потому что ее понимание пусть, может быть, в каких-то отношениях более личное и узкое, однако, я должен признать, все же более глубокое.

Я давно понял, что брать дневник с собой за границу было бы столь же неуместно, как и рукопись Тимо. Кроме того, если мои записи и могут иметь какое-нибудь значение, то только здесь.

До сих пор я так и не знал, что мне делать с этой тетрадью. Я уже серьезно подумывал, если ничего лучшего в голову не придет, уезжая из гостиницы, просто сожгу ее здесь в камине. Сегодня я нашел выход. Или, вернее, он сам упал на меня с неба.

Сегодня сюда ко мне пришел какой-то флотский лейтенант и сообщил, что завтра утром в десять часов ко мне с визитом явится Юрик. Его флагманское судно позавчера вошло в таллинский военный порт. Я отдам свой дневник Юрику. В руки господина контр-адмирала Георга фон Бока. Пусть моя правда в этой тетради как угодно ограничена, но мой господин племянник все же не должен избежать уксуса правды. А может быть, он уже больше и не стремится к этому. Ему ведь тоже уже сорок.

Я решил, и никто не может препятствовать моему решению:

Если Юрик дневник уничтожит, значит, у мира нет надежды.

Если он его сохранит, значит, у мира она есть.

Хорошо, что я не знаю, как он поступит.

Это дает мне возможность надеяться даже в том случае, если надежды нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю