355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Императорский безумец » Текст книги (страница 16)
Императорский безумец
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:47

Текст книги "Императорский безумец"


Автор книги: Яан Кросс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)

…Сжальтесь, сжальтесь надо мной, ваше императорское величество, прикажите хотя бы сообщить мне правду, если невозможно удовлетворить мою еще более настоятельную и покорнейшую просьбу смилостивиться над моим дорогим мужем и отцом моего ребенка!..

Ну, это если невозможно ясно говорит, по крайней мере мне, что ей все известно и что помиловать невозможно (или во всяком случае до сих пор не было возможно), так же как и почему это оказалось невозможно… поэтому она и заканчивает так, как она это делает:

…Мою мольбу я обращаю к добросердечию вашего императорского величества: столь многие тысячи пользуются отеческой заботой любезного государя, и я в моем глубоком горе осмеливаюсь надеяться на утешение благородного правителя, я прошу, я умоляю об этом смиренно.

Вашего императорского величества

покорнейшая подданная К. V. Воск.

В Петербурге, 23 января 1827 г.

Все еще Выйсику, 11 декабря 1828 г.

Сегодня утром, когда мы сидели с Ээвой и Тимо за кофе, я более внимательно наблюдал за сестрой, по-видимому из-за приведенного выше письма.

Во всяком случае в этом письме, по-моему, нет ничего недостойного. И оно ничем не вызывает внутреннего сопротивления. По краткости – всего пятнадцать строчек – это скорее прямо классическая, просто античная лапидарность. А отказ от всяких попыток аргументировать – в данном положении поистине достоин восхищения. И кроме того: обращение к чувствам адресата (пусть императорские чувства какие угодно черствые и каменные) идеально женственно…

Где-то раньше я уже писал, что недолюбливаю свою сестру. Сегодня я смотрел на нее. Спустя много времени опять по-домашнему свободно падающие русые волосы, простое травянисто-зеленое платье, крохотная камея в золотой оправе и обычный Ээвин яркий цвет лица, которое теперь, после тяжелых недель ухода за Юриком, снова производит впечатление, будто моя сестра только что вышла после теплого купания. А на висках неожиданно несколько белых нитей.

Как будто от прикосновения ледяных пальцев жизни. Я наблюдал за ней. Она взглянула на мрачноватого Тимо с ободряющей улыбкой: «Да, разумеется. Если тебе хочется, поскачем сегодня вместе…» Она сказала дряхлеющему Кэсперу с легким укором: «Грелка для кофейника во втором ящике сверху, как обычно, Кэспер…» Потом она снова обратилась к Тимо: «Я написала вчера Юрику письмо. Я прочитаю тебе, когда вернемся. И ты припиши несколько слов от себя. Он их ждет. Ты ведь знаешь…» И тут же Ээва говорит мне: «Якоб, когда ты поедешь в Рыйка к Швальбе, погляди, нет ли у них там подходящего зеркала нам в спальню. Возьми с собой размеры простенка между дверьми».

Я как-то чувствую, что все это слишком уравновешенно, слишком целостно, чтобы я мог это любить… По-моему, этого излишне много даже для того, чтобы уважать, не будь у нее все так естественно…

И когда Тимо пошел в свою комнату, а Ээва еще на минуту осталась у стола, чтобы посмотреть в поваренной книге, какой соус заказать Лийзо к телятине, я сказал:

– Ээва, я сжег те бумаги, помнишь… Я полагаю, ты не думала, что я завяжу себе при этом глаза…

Она перевела взгляд от подливочных рецептов на меня.

Я сказал:

– Мне бросилось в глаза начало одного твоего письма. Ты писала Тимо летом двадцатого года…

– О чем?

– …О домашних делах. И о том, каким верным братом ему остался Георг. И как эта верность заставляет его заботиться о тебе. И потом вдруг ты пишешь: «твой брат Карл бродит по свету, и это мне очень по душе, ибо доколе его здесь нет, я могу спокойно жить в Выйсику…» Каким образом Карл мог бы мешать твоему пребыванию в Выйсику?

Ээва молча смотрела на меня. Она скосила глаза налево, на дверь в коридор, где незадолго до того скрылся Тимо, и снова посмотрела мне в глаза. Она сказала:

– Если тебе хочется узнать, я расскажу тебе. Только вечером.

Сейчас уже одиннадцать. Но она не пришла. В сущности, мне хотелось своими вопросами лишь немножко подтрунить над ее совершенством

Кстати, Карла, самого младшего брата (он на пять лет моложе Тимо и на три – Георга), я видел всего несколько раз осенью семнадцатого, через несколько недель после того, как Ээва и Тимо поженились и мы приехали в Выйсику. Он явился в гости к молодоженам и пробыл почти неделю. За то время, что Тимо не было, как я слышал, он промелькнул здесь раз или два, пока я таскал теодолиты у Теннера. Одно время говорили, будто Карл вступил в Петербурге в полк, но, видимо, он этого не сделал. Насколько я знаю, в Тарту в университете он немножко понюхал юриспруденции, однако ни звания, ни чина не имеет. Просто господин фон Бок. Если требуется что-то прибавить к имени, то Gerichtsassessor[65]65
  Судебный заседатель (нем.).


[Закрыть]
– что, по существу, ничего не значит. А сейчас он будто бы живет в Германии или где-то в другом месте в ожидании денег за свою часть Выйсику (так же, как и Георг), но не вместе с ним и, по слухам, находится в фактическом разводе с женой. Из себя он, насколько помню, довольно привлекательный смуглый человек, немного легкомысленный, более похожий на Георга, чем на исполненного достоинства Тимо. Мне казалось, что от гуманизма Лерберга и к нему что-то пристало, но от лерберговской этической требовательности, думается мне, не так уж много…

Ээва постучала ко мне около половины двенадцатого. Я задвинул тетрадку в ящик и пригласил ее войти. Она села на мой старый плетеный стул.

– Ну, господин следователь, – ты все на свете замечаешь. Другой раз даже то, чего и нет… Как же ты не обратил внимания, что Карл старался – как бы это сказать – приблизиться ко мне?

Вынужден был признаться, что этого я действительно не заметил, и спросил, когда и как это происходило. Ээва рассказала. Немножко сбивчиво, чуточку смущенно, но все же…

Еще тогда, в семнадцатом году осенью, когда Карл приезжал на неделю в Выйсику посмотреть на брата и его молодую жену, он объяснился Ээве в любви. И тут же прямо признался в этом Тимо, в ответ на что Тимо велел ему поступить на военную службу и держаться подальше от Выйсику. Карл исчез. То ли был в армии, то ли за границей. Спустя год после ареста Тимо он приехал опять и произвел впечатление по-настоящему несчастного человека, он сказал, что покинул свою жену, и снова делал признания и просил… И когда Ээва сказала ему, что с ее стороны Карлу не на что надеяться, то Карл ответил, что именно Ээвина – как он выразился – святая чистота и есть то, что сводит его с ума.

Ээва сказала:

– Тогда он уехал и обещал мне больше не возвращаться, и я с облегчением написала Тимо то, что ты прочел на этих обрывках…

Я спросил (возможно, мне хотелось этим вопросом расшевелить ее):

– И после этого Карл оставил тебя в покое?

Ээва покачала головой:

– …Весной двадцать шестого года он опять приезжал в Выйсику… Это была ужасная весна… Юрик болел тяжелой скарлатиной… И шел процесс над декабрьскими мятежниками… И снова усилились слухи о безумии Тимо… Нет-нет, Карл, конечно, не говорил о том, что я могла бы вследствие этих разговоров считать себя свободной… Но мне казалось, что как-то, может быть даже невольно, он дал мне это понять… Он ведь звал меня поехать с ним за границу, как он сказал, отдохнуть душой… Он сказал, что не ждет от меня ничего, кроме дружеской, родственной близости… А я от всех бед была так взвинчена, что чувствовала, еще немного… и я скажу ему: ради всего святого… Дайте мне возможность хоть на две-три недели попасть в другое окружение и подышать другим воздухом… И тогда я ответила ему… Я сама не знаю, откуда у меня взялась эта дерзость, просто от невзгод… я ответила ему: поймите, если уж я поеду с кем-нибудь отдыхать душой, то не только для дружеской близости! Но для чего-либо большего брат Тимо мне абсолютно не подходит…

– А потом?

Ээва сказала:

– …А потом он говорил мне такое, что мне пришлось рукой зажать ему рот…

Глядя на Ээву, я подумал: интересно, какова же должна была быть эта сцена, чтобы она зажала ему рот рукой. Я набрался было духу, чтобы спросить ее, но не решился. Я просто спросил:

– И тогда?

Ээва сказала:

– Тогда он стал говорить мне, что я дитя природы и именно из-за моей цельности он не в силах оставить меня в покое…

– А все-таки оставил?

Ээва сказала:

– Ну да. Тогда он уехал. А через год освободился Тимо. И с тех пор от него ни слуху ни духу.

Понедельник, 19 марта 1829 г.

Написал сейчас число и сам испугался: больше трех месяцев у меня не оставалось времени для этой тетради.

Утром сегодня я отправился верхом в Пыльтсамаа. Анна просила меня купить в лавке кардамона и привезти ей, когда я на пасху приеду в Рыйка. Русские женщины из поселка научили ее печь какие-то очень вкусные пасхальные куличи.

После недавней оттепели снова похолодало, и подтаявшая за несколько недель дорога утром была твердая, как кость или стекло. Я уже проскакал несколько верст в сторону Пилиствереского тракта вдоль снежных Нымавереских лесов, оставшихся по левую руку, когда услышал сквозь цоканье копыт моей лошади другое цоканье, и за спиной у меня кто-то крикнул:

– Эй! Господин Якоб!

То был наш арендатор господин Латроб. Я придержал лошадь. Господин Латроб направил своего сивого к моему в яблоках. По лицу Латроба было видно, что он сильно гнал лошадь. Это было явно и по тому, как он запыхался. А трусить со мной рысцой у него нашлось время. И при этом он говорил сквозь одышку:

– Вы тоже, как я вижу, в Пыльтсамаа… Я… за доктором Робстом. Все ж таки он больше смыслит… Хотя ведь я и сам… Но когда дело касается собственного ребенка… Наша Паулина, наша полуторагодовалая… Много времени в жару… Не пойму, что у нее… Между прочим: мы уезжаем из Выйсику. Да-да. Через неделю… Не хочется с больным ребенком. Ведь еще ужасная погода… Но – приказ генерал-губернатора…

Я об этом еще ничего не слышал. Но понял, что для нас в Выйсику это может повлечь большие изменения. Мне захотелось скрыть, что для меня это неожиданность. Я спросил:

– Ах, вот как! Уезжаете. А почему, собственно?

– Разве вы не знаете? – Господин Латроб схватил мою лошадь под уздцы, и мы остановились. Он взглянул из-под вытертой выдровой ушанки мне в глаза: – Одну минутку. Господину фон Боку я не могу этого сказать. И госпоже тоже. Но я хочу, чтобы кто-то об этом знал. А вы все равно человек посвященный. Видите ли, после того как ваш зять отверг мое предложение – чтобы он сам просматривал мои донесения и, если нужно, переделывал…. нет-нет, здесь нас, кроме лошадей, никто не слышит, я эти донесения писать не мог

Он смотрел, ожидая от меня подтверждения, что я верю его словам, но я молчал. Собственно, даже не знаю почему. Отчасти, наверно, чтобы не мешать ему говорить. А отчасти, видимо, и для того, чтобы подразнить его, даже не понимаю, в сущности, за что… Он воскликнул так громко, что лошади от испуга шевельнули ушами:

– Понимаете, я не написал ни одной строчки!

Я ничего не сказал. Но я сдался. Я кивнул. Этого ему было достаточно. Он тихо произнес:

– Ну и слава богу… Но теперь сделаны выводы. Приедет господин Мантейфель и с юрьева дня примет поместье.

Я спросил:

– В качестве нового арендатора попечительского совета?

– Именно.

Я спросил:

– И как новое ухо генерал-губернатора?

Господин Латроб отпустил поводья и поднял в воздух обе руки с растопыренными пальцами:

– Господин Меттик, прошу вас! Об этой стороне дела я не хочу говорить ни одного слова…

Я спросил:

– Даже если нас слышат только лошади?

Господин Латроб привстал на стременах. Его руки с растопыренными пальцами были все еще в воздухе, как бы заслоняя лес с голыми ракитами (только тут я заметил, что он был без перчаток). Он сказал:

– Да-да! Даже если только лошади. Я говорю лишь о том, что касается меня самого. Об остальном я умышленно молчу. И я надеюсь, что мне больше не придется иметь дела со здешними господами. Мы переедем сначала в Пыльтсамаа. Но оттуда я постараюсь, как только смогу, попасть в Тарту. Фон Липхарт приглашает меня туда заниматься его струйным квартетом. И у меня, знаете ли, мысль основать в Тарту большой смешанный хор. Представьте себе, стоголосое генделевское «Аллилуйя» под сводами Яановской церкви… Я даже скажу вам: если ангелы на небесах поют аллилуйя иначе – понимаете, – иначе, чем у Генделя, то я на небеса не хочу! А теперь, извините, я очень тороплюсь. Не то доктор Робст может уйти к больным, и я его не застану. Мы с вами еще увидимся до нашего отъезда…

9 апреля 1829 г.

Вот уже две недели как уехали Латробы. И больше я их перед отъездом так и не увидел. Не считая прощания перед господским домом у кареты под мокрым снегом. Госпожа Альвине уже сидела с детьми в экипаже, более бледная, чем обычно, девчушка у нее на коленях, а мальчик рядом. Господин Латроб стоял перед открытой дверцей и тряс мне руку. Неожиданно долго. И, не выпуская ее, наклонился к моему уху и спросил:

– Господин Якоб… скажите мне, мое поведение здесь… – правой рукой он описал дугу, которая должна была охватить всё Выйсику, но, когда рука остановилась, она ясно указывала на Кивиялг за безлистными кустами шиповника, – было здесь во всех отношениях… таким, какое англичане называют джентльменским?!

Почему-то я не сразу ответил, но потом сказал:

– Да, господин Латроб. Я в этом абсолютно не сомневаюсь.

Тогда этот славный дуралей поцеловал меня в левый висок и вскочил в карету, и первое время мы больше ничего о них не слышали. Господин Мантейфель еще не прибыл, и я не хочу даже думать о его приезде. Слава богу, что у меня есть свояки из более приятных дворян. Во всяком случае, те немногие, которых я имею в виду.

Сегодня утром Ээва принесла мне прочитать полученное от Георга письмо. Я точно перепишу его сюда:

Дорогой брат и милая невестка!

Когда я вернулся из Лифляндии, наши дела в Берлине казались весьма безнадежными. Но потом неожиданно произошли кое-какие благоприятные события, так что мы наконец смогли прилично устроиться. Прежде всего благодаря тому, что наш дорогой Петер прислал нам мою долю стоимости Выйсику, пятнадцать тысяч рублей серебром. Здесь это составляет немногим больше двух тысяч луидоров. Так что теперь мы переехали из Берлина в Швейцарию и сняли здесь, неподалеку от города Веве, маленький замок. Правда, он совсем крохотный, и будь он не таким старым, а поновее, то вряд ли его так именовали бы, но поскольку его происхождение восходит к шестнадцатому столетию, то это гордое название по сей день сохранилось на устах у всей округи. И Терезу оно забавляет еще больше, чем меняНаш замок – круглая четырехъярусная башня. На каждом ярусе отдельный вход и две или три комнаты – одна побольше, другие поменьше. Изо всех окон открывается чудесный вид на виноградники, которые нас окружают, а с северной стороны – на горы. Из всех южных окон видно синью и зеленью сверкающее Женевское озеро, отражающее небо и горы, до которого от нас меньше четверти версты Чем выше ярус, тем, соответственно, шире и величественнее панорама. Представляю себе, Тимо, как благодатно было бы все это для твоих нервов, какой отдых был бы для Китти пожить здесь под нашим кровом; вообразите себе – стоять у открытого окна в большой комнате на верхнем ярусе и вдыхать юго-западный ветер, дующий над озером со стороны Ферне… Так что у нас серьезное к вам предложение: обратитесь к милостивому государю императору и ходатайствуйте перед ним о разрешении для вас (и, разумеется, маленького Георга) приехать сюда к нам. Ради здоровья своих подданных наш теперешний государь не откажет в разрешении, как несколько лет назад его брат не отказал нам ради слабых легких нашей Агнес предпочесть на время воздух чужбины воздуху России… Буде же, вопреки ожиданию, случится так, что вам откажут в разрешении приехать к нам, что было бы огорчительно как для нас, так и для вас, – что поделаешь, рассудительный человек в самом тяжком огорчении по большей части находит для себя утешение, наверно, найдете его и вы, хотя бы таким веселым способом, как утешился один из племянников покойного генерала Плуталова (о чем генерал мне Сам рассказывал), когда перед племянником возникли препятствия, мешавшие ему чокнуться бокалом со своим дорогим дядюшкой. Каково! Не уверен, что вы помните эту историю, но кому-то из вас я ее рассказывал, и мы смеялись от всей душиНу, хватит. Тереза и Агнес всем вам кланяются, как и я, и вместе со мной надеются, что скоро мы сможем собственными глазами вас увидеть и обнять.

Любящий вас брат и деверь

Георг

Веве, 26 марта 1829 г.

После обеда Ээва пришла ко мне и спросила, что я думаю о письме Георга. Я уже переписал его сюда и вернул ей, сказав:

– Швыряние деньгами я ему простить не могу. Как уж там вышло тогда с рождественской игрой в кости – но за те пятнадцать тысяч, за которые мы здесь получаем на нашу голову Мантейфеля, он снимает там замок… Господин фон барон! Но болтовню этого жуира, советующего обратиться с просьбой к императору, я ему прощаю, хотя сперва я еще больше обозлился. Решив, что это дурацкий совет. Что он и сам это очень хорошо знает. А потом вдруг я понял: Георг вовсе не думает этого всерьез. Пишет только для того, чтобы запорошить глаза соглядатаям, проверяющим письма. На самом деле конечно же он ни на йоту не верит, что император разрешит вам поехать за границу. На самом деле он подбивает вас – обрати на это внимание – каким-нибудь таким же головоломным способом бежать из России, каким сам он однажды проник в Шлиссельбург – ты же помнишь?

– Конечно, помню, – сказала Ээва.

Я спросил, понимает ли она письмо Георга так же, как я, и она ответила, что понимает точно так же. Тогда я спросил, зачем же она допытывается у меня, и она ответила: чтобы проверить себя. И тут она высказала свои соображения: в июне следует снова поехать в Пярну и на этот раз условиться с капитаном Снидером. А сама она собирается в мае отправиться в Царское и заблаговременно забрать оттуда Юрика.


Я спросил:

– Ээва, еще осенью, когда я ездил договариваться, я думал о том, а как же Тимо уедет отсюда? В случае неудачи за ним сразу же могут послать погоню…

– Ну, а в случае удачи не пошлют. И весной наверняка не пошлют, – сказала Ээва. Потом она подошла ко мне ближе. Присела на угол моего стола и сказала шепотом: – Ведь теперь вместо Латроба членом опекунского совета стал фон Лилиенфельд из Уус-Пыльтсамаа. Каков бы он ни был, но он друг вильяндиского орднунгсрихтера Лорингхофена… – Ээва наклонилась ко мне и заговорила еще тише: – Я просила господина Лилиенфельда походатайствовать за нас и на прошлой неделе сама была у Лорингхофена, говорила с ним. Как сумела. Не может ли он, как орднунгсрихтер, разрешить Тимо поехать весной в Харьюмаа, что было бы полезно для его здоровья и ради перемены места, да и повидаться с родными. В моем присутствии и под мое попечительство…

– И Лорингхофен?

– Он улыбался и ежился, ему хотелось быть рыцарем… Он считает себя человеком столь высокого происхождения, что свое вильяндиское орднунгсрихтерство всерьез не принимает…

Я спросил:

– Какого же он такого особенного происхождения?

Ээва сказала:

– Ну, один из предков Лорингхофенов был будто бы магистр Ливонского ордена. А их приравнивали к королям.

Я свистнул и спросил, что же этот королевский отпрыск ей ответил. Ээва рассказала:

– Тут же на моих глазах он снова перечитал присланное генерал-губернатором предписание и – уж не знаю, во имя правды или во имя галантности – это все равно – заключил, что при желании предписание можно понять и так, что орднунгсрихтеру предоставляется право по собственному усмотрению такую поездку разрешить…

– Так что?..

– Так что я попросила его такое разрешение сразу написать… Знаешь, я заметила, когда я всеми силами хочу, чтобы кто-нибудь что-то сделал, то обычно он делает. Если я тут же поблизости. И на этот раз тоже.

– То есть?

– Это разрешение уже у меня. Дату я сама должна проставить, когда мы будем уезжать.

Это, конечно, поразительное достижение. И я спросил:

– И ты поедешь и будешь отвечать?

Ээва закусила свои мягкие, но упрямого очертания губы и кивнула. Я спросил:

– Но ты же дала подписку и заверила, что будешь следить, чтобы…

Ээва соскользнула с моего стола – я понял, она сделала это, чтобы, говоря, можно было ударять ногой в пол:

– А я не собираюсь считать, что подобная подписка имеет какое-нибудь значение! Если она дана в подобных условиях!

Я усмехнулся:

– А царь считает, что имеет…

Ээва сказала:

– Пусть. Если он так наивен. Только он этого не считает. Он делает вид, что считает. И я делаю вид. Пока мы однажды не тронемся с места. Тогда – игра позади и делу конец.

29 апреля 1829 г.

Чему быть, того не миновать. На прошлой неделе, несмотря на весеннюю распутицу, прибыли Мантейфели с двумя огромными обозами. И еще не все семейство. Однако их куда больше, чем хотелось бы. Петер такой, как и прежде. С тяжелым синеватым подбородком и черной обкорнанной головой, он успел уже повсюду сунуть свой хмурый мрачный нос. И его по-прежнему насморочная и тихая, очевидно, не такая уж антипатичная Эльси. И пятнадцатилетняя Клэр, смущенная собственной полнотой, с колыхающимися пышными формами под стать какой-нибудь пекарше, она бывает надоедной, хотя порой эта болтушка остроумна. Затем одиннадцатилетний черноволосый чертенок Эмма и, кроме того, еще двое шумных, веснушчатых мальчишек – восьмилетний Макс и шестилетний Алекс. И при этом есть еще три старших сына от первого брака Петера: Герхард, Отто и Карл, тем уже больше двадцати, они живут отдельно, двое первых, как я понял, офицеры, а третий учится в Тартуском университете. Так что только летом мы будем иметь честь и радость ожидать их сюда – теперь, видимо, уже в наследственное имение их отца…

3 мая 1829 г.

Так и есть – чему быть, того не миновать… Сегодня утром, когда мы втроем по случаю воскресенья сидели в зале и Тимо играл нам на фортепиано, с самодовольным выражением лица вошел Петер. Самодовольным, насколько допускают его крохотный и немножко кривой рот, массивный подбородок и глубоко посаженные глаза с тяжелым взглядом.

Тимо едва ответил на его приветствие, но Ээва предложила ему сесть. Он расселся на нашем скрипучем диване и после нескольких вежливых фраз с явно слышимой недовольной ноткой сказал своим низким голосом примерно следующее:

– Друзья мои, я люблю открытые карты. Во всех делах и обоюдосторонне. Тимо, мне говорили, что ты будто бы что-то пишешь. Нет, я не собираюсь тебе, ну, запрещать. Пиши, если хочешь. Если ты иначе не можешь. Но я хочу читать то, что ты пишешь.

Мы все взглянули на него с нескрываемым удивлением. Очевидно, Тимо первым из нас пришел в себя. Мне показалось, что от раздражения голос его стал глухим:

– Как это понимать?

– А что тут понимать! – произнес Петер. – Я же сказал: я люблю открытые карты. – (Кстати, я уже не раз слышал, как в течение этой первой недёли пребывания в Выйсику Петер все говорил об открытых картах, а Эльси – за его спиной – умилялась, какой он бесконечно честный человек.) – Да-да, именно открытые карты. И да будет тебе известно… и вам тоже: я должен писать про тебя донесения генерал-губернатору. Два раза в месяц. Буду писать о том, как ты живешь, что ты говоришь, чем ты занимаешься. Я же не стану просто указывать, что ты занимаешься бумагомаранием, не поинтересовавшись тем, что именно ты пишешь.

– А почему бы тебе не писать именно так? – спросил Тимо. – Никто из знающих тебя не заподозрит, что ты скрываешь свой глубокий интерес к написанному слову. Кстати, а разве ты не нарушаешь предписания? Когда во всеуслышание объявляешь нам, что тебя обязали писать обо мне донесения. Тебе же поручен тайный надзор!

Петер склонил голову вправо и выставил подбородок:

– Слушай, фон Бок, тебе бы следовало это понимать, хотя ты и лишен понимания: Мантейфель – не доносчик. Это первое. Но и не слепой исполнитель предписания, это второе. Да и какой может быть толк от тайного надзора?

– А от гласного может? – спросил Тимо.

– Во всяком случае, не исключен. При условии, что ты настолько разумен, что оставишь свое бумагомарание. Если оно подозрительно и если ты знаешь, что с тебя не спускают глаз.

– Значит, ты хочешь прочитать то, что я написал? И думаешь, что тебя это позабавит?

– Не знаю, позабавит меня или нет, – сказал Петер, – но сейчас я во всяком случае не забавляюсь. Мне еще нужно обойти здоровенное поле, убедиться, до чего спустя рукава этот новый управляющий Тимм его унавозил. Так что – дай мне ключ от твоего письменного стола.

Тимо уперся локтями в подлокотники кресла и слегка сблизил кончики растопыренных пальцев обеих рук. Он сказал тихо, безо всякой аффектации:

– Тебе… добровольно?.. никогда.

Я видел, как побледнела Ээва, как напрягся у нее рот, но прежде, чем она успела что-либо произнести, Петер даже быстрее и податливее, чем я мог бы предположить, сказал:

– Кхм… Ну, насилия я не стану применять. Если нет, так нет. – Он кисло улыбнулся и завел другой разговор – Помните, как вы обиделись, когда я велел переселить вас из господского дома сюда? А чем вам здесь плохо? Сухо так, что аж звенит. А за окнами… я представляю себе, какой здесь весной будет запах, когда все зацветет. И красиво как. Если бы мы могли разместиться, я бы, не раздумывая, поселился здесь. И послал бы вас обратно в господский дом. Там ведь в комнатах со стороны сада со стен течет от сырости.

Тимо спросил:

– Разве у тебя в Харми этого не было?

Петер серьезно ответил:

– Намного меньше, чем здесь.

Тимо сказал почти совсем без иронии:

– Я тебе советую, поезжай обратно. И тебе самому было бы лучше, и всем остальным тоже.

Петер посмотрел на Ээву и на меня, как бы ища помощи. Казалось, ему хотелось рассмеяться, но он остался серьезен. Он развел руками и, глядя в нашу сторону, пробормотал, ни к кому не обращаясь:

– Ну, что ты скажешь сумасшедшему?!

Потом медленно поднялся, кивнул нам на прощание и вышел.

На мой вопрос, думает ли Тимо как-то защитить от него свои бумаги, он ответил односложно: «Увидим…» Так что я не стал раздумывать, сказать ли ему о тайнике, где я прячу бумаги. Я решил, что говорить об этом значило бы слишком обнажить самого себя. Хотя я не верю, что Петер откажется от своего плана ознакомиться с бумагами Тимо.

4 мая 1829 г.

Вчера поздно вечером Тимо постучался ко мне. Сказал, чтобы я зашел на их половину. Он добавил:

– Однажды тебе уже довелось быть арбитром. Помнишь, между мною и Георгом. Так будь же на этот раз арбитром между мной и женой.

Нам не пришлось идти дальше столовой. Ээва сидела у обеденного стола и вязала чулок, и я заметил, что лицо у нее более застывшее, чем когда-либо. На столе – недопитая чашка с чаем и уложенные на серебряном блюде поверх белой салфетки ломтики золотистого шафранного штрицеля с изюмом.

Я сказал:

– Ишь какой красивый штрицель ты испекла, – ибо это не могло быть изделием Лийзо, я никогда но видел, чтобы она подала на стол что-либо подобное.;

– Его испекла не я, – сказала Ээва, – именно поэтому Тимо и счел нужным тебя позвать…

Выяснилось, что штрицель испекла Эльси в господском доме. Она сама принесла его в Кивиялг и поставила в столовой на стол в отсутствие Ээвы и Тимо, которые в это время гуляли вдоль уже просохшего края поля, за парком, обеспокоенные утренним разговором с Петером. Когда они вернулись, Кэспер показал им штрицель Эльси и передал ее слова: он сделан по рецепту их покойной матери, то есть матери госпожи Эльси и господина Тимо… Тимо сказал, обращаясь ко мне:

– Я видел, что при словах Кэспера Ээва нахмурилась. Я спросил, почему ей не нравится, что моя сестра принесла нам штрицель. И поскольку она не ответила, я попросил ее сказать мне от чистого сердца всю правду. Но этого, наверно, даже и в своей семье нельзя требовать… потому что… Китти… будь добра, скажи Якобу, что ты мне ответила.

Ээва подняла глаза от чулка, который вязала. Она странно усмехнулась, как мне показалось, но глаза были серьезны и полны боли:

– Я сказала, что, по-моему, нам не следует принимать принесенный Эльси штрицель. Я уверена, что она знала об утреннем визите Петера, и принесла нам этот штрицель, чтобы загладить поступок мужа. Во всяком случае и для этого тоже. И если мы его примем, она подумает, что мы согласились с тем, ради чего приходил Петер.

– Да, ты именно так сказала, – кивнул Тимо, – а я сказал, что Эльси прежде всего моя сестра. Что она – eine geborene von Bock. И что в ее действиях нельзя только потому видеть солидарность с поступками Петера, что она, увы, его жена…

Ээва сказала:

– На что я спросила, разве Тимо по собственному опыту не знает, в какой мере жена едина с мужем в его поступках?! И что, может быть, в подобных случаях я не стала бы ломать копья… если бы Тимо сам не научил меня быть осмотрительной…

Я смотрел на них с унынием и в замешательстве. Нетрудно предвидеть, что в этих создавшихся сейчас тяжелых условиях у них и впредь будут возникать гнетущие, напряженные положения. Я спросил:

– Что же я могу вам сказать?

Тимо, шагая взад и вперед за стулом Ээвы, произнес:

– Скажи, что нам делать? Я понимаю, что в известной мере Китти права. Но мы не можем отослать Эльси обратно этот штрицель. Каким способом? Кто его понесет? Слуга, я, Китти? В любом случае это было бы бессовестно по отношению к Эльси, она этого не заслужила. Это положило бы конец нашим отношениям брата и сестры. Может быть, мне придется прекратить наши отношения. Может быть, даже скоро. Но сегодня этого ведь еще, не нужно… делать. И я не хочу, чтобы Китти понесла этот штрицель обратно, потому что в глазах Эльси она была бы тем злым гением, который становится между сестрой и братом… Так что же… – он повернулся в мою сторону, – нам делать?

Я сказал, что я не знаю. И добавил примерно следующее: им, по моему мнению, следует проявлять широту (иначе они могут оказаться в нелепой семейной распре) и в то же время быть настороженно зоркими (потому что Петер неожиданно для них может причинить им зло), а вот каким образом сочетать то и другое – широту и зоркость, – этого я сказать не могу. Я ушел к себе и до тех пор, пока не уснул в своей постели с волглыми простынями, все размышлял с щемящим чувством беспомощности. А на следующее утро у них, слава богу, были какие-то просветленные лица, и Ээва рассказала, что спустя десять минут после моего ухода к ним явилась Клэр. Она считает себя уже настолько взрослой, что не желает ложиться спать вместе с детьми, и пришла поболтать с дядей и его женой. Их напряженные лица она не заметила, но зато сразу увидела на столе штрицель с изюмом, захлопала в ладоши и воскликнула, что этот восхитительно вкусный штрицель таинственно исчез со стола у них в барском доме – и подумать только, где он оказался! Она попросила разрешения взять кусок. Ээва сказала:

– Она же из тех девиц, которые с утра до вечера сокрушаются по поводу своей фигуры и, сокрушаясь, с утра до вечера уплетают все, что видят, так что я было не хотела ей разрешить, но потом сказала: «Ешь все четыре! Только скажи маме, что ты их съела!» И Клэр обещала, что в первый подходящий момент признается матери в содеянном грехе, и уплела все четыре куска…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю