355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яан Кросс » Императорский безумец » Текст книги (страница 10)
Императорский безумец
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:47

Текст книги "Императорский безумец"


Автор книги: Яан Кросс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)

Так что позавчерашний день рождения Юрика был в то же время и днем расставания с ним родителей. Ну, не навсегда, разумеется, не совсем, можно надеяться, а все же наверняка воспринималось оно болезненнее, чем в других дворянских семьях. Ибо ясно, что за царской заботой об образовании кроется царское решение пораньше вырвать ребенка из-под крамольного влияния родного дома. Что, с точки зрения интересов государства, не что иное, как спасение его от опасной близости с умалишенным отцом.

Хотя мальчик по-детски радовался своему дню рождения, но с утра уже он был бледнее и серьезнее, чем обычно, зная, что назавтра предстоит отъезд. Наверно, при его рано развившемся уме и вдумчивости он угадывал, что могло скрываться за переменой в его жизни. Или, бог его знает, может быть, отец с его беспощадной прямолинейностью даже объяснил ему это: Юрик, теперь император забирает тебя от твоих родителей. Чтобы ты был подальше от неподобающего влияния своего отца, признанного безумным. Чтобы тебя воспитали таким человеком, в каких, по мнению царей, нуждается государство. Мы с мамой подумали и решили: если мы запретим тебе поехать, мы навсегда закроем перед тобой все пути. Так что – поезжай. Учись. Расти. И отличай правду от лжи…

Вполне возможно, что все это мальчику уже известно.

Я подарил ему маленький ящичек в черно-белую клетку с крохотными дорожными шахматами. Каждый раз после урока арифметики и геометрии мы играли с ним несколько партий в шахматы, и летом, после отъезда Риетты, когда мысли мои витали, два или три раза этот росточек сделал мне мат…

Позавчера вечером часов в одиннадцать кто-то ко мне постучался. Я схватил со стола рукопись Тимо, на ходу затолкнул ее в тайник и отпер дверь. Маленький Георг сунул в комнату свой бледный носишко. Он был в ночной рубашонке, под мышкой держал подаренный мною ящик с шахматами:

– Дядя Якоб, сыграем еще одну партию!

Я велел ему взять со стула мой ночной халат и набросить себе на плечи, потому что в комнате было довольно прохладно. Я просил Кэспера у меня не топить, сказал, что сам буду это делать, а позавчера не было времени возиться с печкой, так как снова стал читать конституцию Тимо. Мы с Юриком расставили фигуры. Он зажал в ладошках за спиной две пешки и протянул мне два маленьких кулачка с побелевшими костяшками. Мне достались черные, и было видно, как Юрик обрадовался. Он сказал:

– Знаешь, я загадал: если мне достанутся черные, значит, в Царском мне туго придется, а достались белые.

– Почему тебе может там туго прийтись? По математике ты заткнешь за пояс и третьеклассников. И по французскому языку тоже. А уж в немецком тем паче.

– Но я не знаю русского языка. Папа учил меня, только недолго, несколько месяцев.

– Выучишь. Там в лицее таких, как ты, много.

– Думаешь?

– Конечно. Немцы с их немецким языком и русские с их французским.

Мы сделали семь-восемь ходов. Я заметил, что над каждым следующим он думает все дольше. На девятом ходу он сказал:

– Дядя Якоб… Я хочу кое о чем у тебя спросить…

– У меня?

– Ага! У мамы и папы этого я спросить не могу. А остальные – все чужие.

Я давно уже заметил, что для племянника я не чужой. Должен сказать, когда мальчуган это сказал вслух, мне было приятно.

– Спрашивай!

– …Скажи, разве теперь в лицее – я должен стать другом императору?

Худенький девятилетний мужчина пристально смотрел мне в глаза, рыжевато-каштановые, уже коротко подстриженные волосы стояли торчком, маленький рот по-взрослому серьезен, темно-серые глаза при свече почти черные. Я спросил (чувствуя, что спрашиваю, только чтобы выиграть время):

– Разве кто-нибудь сказал тебе, что теперь ты должен?..

Мальчик сжал губы и кивнул.

– Кто же?

– Господин Латроб, госпожа Латроб, молодой Тимми и доктор Робст тоже.

– А папа?

– Конечно, нет!

– И мама тоже?

Он решительно затряс головой. Я спросил:

– Значит, до сих пор ты не был другом императору?

Он опять отрицательно покачал головой.

– А почему, в сущности?

– Ну… из-за папы. Из-за всего… Ты же знаешь.

Почему он решил, что я все это так хорошо знаю?..

Он подставил моему коню своего ферзя. И не заметил, так напряженно он смотрел мне в глаза. Да и я его ошибку заметил как-то совсем отстраненно, едва-едва – так напряженно я думал: господи боже, я ведь не знаю, что мне ему ответить! Я мог бы ответить уклончивыми общими словами, глупой шуткой, как мы обычно отвечаем детям… Да не только им… Я же не могу ему сказать (как, может быть, мог бы сказать ему лишь его безумный отец – или, возможно, даже и мать, преданная своему безумному мужу): помни, мой мальчик, сын таких родителей, как твои, никогда не должен домогаться дружбы государей, подобных нашим! Есть много причин, по которым я не могу ему этого сказать. Прежде всего мне не позволяет чувство ответственности за его будущее. Даже если мои слова не окажутся весомы, как это обычно бывает, когда даются подобные советы, особенно если они даются детям (но, между прочим, мне кажется, что мальчик придает моим ответам сейчас и будет придавать и впредь значение более серьезное, чем мне хотелось бы…). Следовательно… чувство ответственности за его будущее. Какое я имею право, хотя бы в самой малой мере, – а ведь может случиться, даже решающей – способствовать тому, чтобы этот мальчик с его живым умом, забота и радость родителей, превратился, несмотря на его одаренность, в чудака, который всю жизнь только и будет что сопя бродить по своим полям. Может так и прожить всю жизнь провинциальным помещиком и за ломберным столом лифляндских дворян останется умной головой с горькими речами, о котором его собратья по сословию, доросшие до министров и генералов, станут говорить: глупец этот Георг фон Бок, ведь мог бы уже быть генералом или адмиралом, а он в отместку за отца изображает из себя оппозиционера… Какое же я имею право этому способствовать?

А во-вторых, и во имя правды я не могу советовать ему держаться подальше от царской дружбы. Из-за всех тех ужасов, от которых нельзя отречься, от ужасов, которые его отец высказал нашему прежнему императору… (я бросаю испуганный взгляд на плинтус над дверью в соседнюю комнату, и у меня такое чувство, будто моя тайна начинает просвечивать сквозь еловую доску, доска рассыпается в прах, и роковое содержимое моего тайничка разлетается по всему свету, и его уже нельзя больше собрать)… О боже, из-за невозможности отречься от всего совершенного отцом, со стороны сына было бы все же эгоистично и чрезмерно, – я скажу, даже несправедливо – таить из-за отца обиду и против нашего теперешнего государя.

Не следует ли мне сказать этому мальчику, сидящему сейчас передо мной в моем ночном халате, похожему на большого худенького чуткого птенчика: милый мальчик, твое зачисление в лицей свидетельствует о том, что император предлагает тебе возможность стать ему другом. Но только если ты сам того пожелаешь. И ты можешь мне поверить, я знаю кое о чем, что позволяет мне уверенно сказать: эго весьма великодушный шаг со стороны государя. Да-да, более великодушный, чем ты сейчас думаешь. Ибо это… но дальнейшее я все равно сказал бы только самому себе: ибо это по-царски даже и в том случае, если император действительно стремится вырвать мальчика у его родителей. Даже в этом желании оторвать мальчика я угадываю, о боже, разумеется, не одобрение, но все же молчаливое уважение к безрассудной традиции, которая через отца связывается с именем сына. Да-да, даже в царском стремлении отторгнуть сына есть какая-то искра рыцарственности… (Но есть ли? Бог его знает, бог его знает…) И в конце концов, по отношению к семье это во всяком случае прощение всех тех ужасов, которые высказал Тимо… (Но так ли это? Если его самого в то же самое время держат здесь взаперти? Может быть, все же это и не так…) Однако практически умнее всего было бы думать именно так… (А умнее ли?!)

О дьявол, ничего я не умею ответить своему племяннику. Я говорю ему:

– Юрик, ты подставил своего ферзя моему коню. Возьми ход обратно. И ходи снова.

Только спустя некоторое время он отрывает взгляд от моих глаз и смотрит на шахматную доску, потом совсем спокойно говорит, будто играет не он:

– Хода обратно не берут. Я сдаюсь. – Он опять смотрит на меня: – Но я жду от тебя ответа.

Я говорю ему:

– Юрик, ты спрашиваешь меня о том, что каждый человек должен решать для себя сам. Но ты еще маленький мальчик. Ты еще не можешь принять решения в таком вопросе. Правильного решения. О котором ты сам не будешь потом жалеть. Поэтому повремени. До тех пор, пока не созреешь для решения. Через десять лет. Может быть, даже через пять лет, если повзрослеешь быстрее, что сейчас вполне можно предположить. А до тех пор не будь императору ни врагом, ни другом. Будь просто самым старательным мальчиком в императорском лицее.

Вчера утром Юрик вместе с матерью уехал. Он помахал мне из окна кареты, когда она свернула на пыльтсамааскую дорогу. Ээва вернется только через две или три недели.

14 октября

Перечитываю написанное за минувшие недели.

Значит, я не сказал племяннику: ответь на свой вопрос сам. Но подумай об отце. Твой отец, с государственной точки зрения, конечно, безумец. Но честность его тверже алмаза, он самый честный человек, которого ты когда-либо в жизни видел и сможешь увидеть. (Если тебе не посчастливится встретить тех людей, которых за декабрьские дела в прошлом году послали в Сибирь добывать северную руду.) Да-да. Безумие твоего отца и заключается в его честности.

Я этого не сказал. Ребенку такое говорить нельзя. А может быть, можно? Может быть, даже нужно говорить это ребенку?

Суббота, 23 октября

Сегодня утром Тимо позвал меня с собой в баню. Кэспер по субботнему обыкновению истопил нашу отличную баню в подвале Кивиялга, а Ээва все еще не вернулась из Петербурга или Царского, и Тимо решил, что мы могли бы похлестать друг друга вениками.

Тимо шел рядом со мной по свежевыпавшему снегу, мы обогнули дом от парадного входа до двери подвала со стороны хлева. Я видел: он сунул босые ноги в какие-то опорки с рваным верхом и деревянными подошвами, на плечи накинул старую шинель (а вообще он и дома всегда аккуратно одет). На голые ноги попал снег, и Тимо урчал от удовольствия: «Ух ты, шельма, до чего холодно…» И я подумал: интересно, этот его вид, где нет и следа Ээвиной заботы, он свидетельствует о некотором его безумии или, наоборот, о высоком превосходстве его ума?..

Когда мы, напарившись, сидели на полкё, красные, пятнистые от прилипших березовых листочков, и с нас градом катился пот, я спросил:

– А там, в Шлиссельбурге, водили тебя в баню?

Он сказал:

– Раз в месяц. Конвой сидел за дверью и смотрел в глазок. Да какая там была баня, одно полосканье теплой водичкой. Но я сам каждый день устраивал себе баню.

– Каким образом?

Он откинул со лба мокрые с проседью волосы и засмеялся:

– Бегом. Который был в то же время курсом истории. Курс, который происходит от латинского cursus[51]51
  Бег, езда, верховая езда (лат.).


[Закрыть]
.– Он опять засмеялся. – Я же был приклепан к месту. Правда, без оков, но все же. Безо всякого движения. И тогда я придумал: буду бегать. Каземат был три сажени в длину и две в ширину. Койка, стол, табурет, параша. Стол и табурет можно поставить на койку. Так что по каземату можно было пробежать круг чуть больше девяти сажен. Позже, когда у меня уже было фортепиано, оно стояло посередине. Так что и оно не мешало. С обеих сторон оставался проход. И тут я начал бегать. По утрам. До пояса голый. Сперва начальник конвоя запретил. На всякий случай ведь все запрещается. А я продолжал. На бегу крикнул: приведите мне генерала Плуталова! Плуталова не привели. Но больше уже не запрещали. Десять кругов по солнцу и десять против солнца. Вначале уже после нескольких кругов я задыхался и кожа покрывалась испариной. Через некоторое время я уже осиливал больше. И меньше потел. И тут я обратился к истории. Чтобы вспомнить. И как к источнику сил Моральных. Отбирая события. Один круг – один год. Начинал с рождества Христова… Восемь кругов – одно согревание, ничего не приходит на память. Пятна на штукатурке пролетают мимо, так что голова дурманится. Ободрал локоть об стену. Но тело согрелось, и проснулось сердце… Девятый круг: херуск Арминий разбивает в Тевтобургском лесу римлянина Публия Вара… Вар бросается на собственный меч… Да-да. Так же, как его отец в битве при Филиппах. Семейная слабость Варов. Чем Романовы отнюдь не страдают… Пять следующих кругов: последние годы старого Августа. Умирая, он велит объявить себя богом. Он по крайней мере подождал с этим до смертного часа… Тело начинает покалывать. Лоб становится мокрым… Тиберий уже император… Семнадцатый круг: Германик покарал восставших херусков. Его триумфальное шествие змеится по ревущему Риму, там волокут женщину. Кто же она? Это Туснельда, супруга Арминия… а этот мальчик – это их сын… их двухлетний сын, родившийся в римской темнице… Эх! Выдержать, выдержать… Восемнадцатый круг: Овидий умирает в изгнании… Выдержать… Тридцать третий круг: Христа распинают на кресте… Выдержать… Калигула, Клавдий, Нерон… Выдержать… Шестьдесят пятый круг. Сенека убивает себя по приказу императора, Лукан убивает себя по приказу императора, Петроний убивает себя по приказу императора… Почему они все такие слабые? Почему они повинуются?! Выдержать… Шестьдесят восьмой круг: Нерон убивает себя – по чьему приказу? Значит, все-таки выдержать… Семьдесят седьмой, восьмой, девятый крут. Две тысячи помпейцев задушены пеплом, извергнутым Везувием, восемнадцать тысяч пытаются спастись бегством. Навстречу этому кричащему потоку идет лысый мужчина с жилистой шеей – идет молча, пробивается против потока… Он sumus dux[52]52
  Верховный вождь (лат.).


[Закрыть]
. Он адмирал. Никто ему не приказывает. Кроме его собственного решения… Плиний Старший. Ведь так? Он решил узнать, как извергаются вулканы. Он решил противиться огненной горе и самому себе. Он остается под лавиной пепла. И все же не остается… Выдержать… Восьмидесятый и девяностый круг… Щиплет глаза. Обливаюсь потом. Серые пятна на штукатурке прыгают вперемешку с красными… В первый раз я рухнул во время правления Домициана… Потому что я уже сильно ослаб. Но когда очнулся, вылил себе на голову ведро холодной воды и решил: нет, это не значит, что я освобожусь, если с первого раза пробегаю до 1820 года. Совсем не значит. Ибо я не выношу иллюзий. Я решил: я не освобожусь раньше, чем смогу за один раз пробежать от рождества Христова, до сегодняшнего дня… И я каждое утро начинал сначала. Сперва от этого бегания у меня горели мускулы на бедрах, руки и ноги были налиты свинцом. Постепенно это прошло. Через полгода я выдержал до гуннов. Каждый день прибавлял несколько кругов. Иногда бывало, конечно, опять хуже, чем накануне. Или я вообще не бегал. Когда лежал в лихорадке. Раза два было и это… Во всяком случае в то утро, когда память у меня была еще в порядке, я дошел до 1793 года.

Я спросил как бы совсем невзначай:

– …А что, в сущности, случилось у тебя с памятью?

Тимо будто очнулся от воспоминаний. Он посмотрел на меня с каким-то неприятным удивлением. Он схватил с полка у своих ног шайку с холодной водой (я даже вздрогнул, подумав, не хочет ли он меня ею огреть) – но Тимо вылил содержимое себе на голову и сквозь плеск воды сказал:

– Хватит на сегодня! Другой раз.


Воскресенье, 13 ноября 1827 г.

Сегодня утром в нашем доме произошло небольшое событие. И в каком-то отношении радостное, конечно.

Часов около восьми, уже при свечах, мы сидели за кофе и сливовым тортом, испеченным Ээвой, которым у нас отмечают дни рождения: Тимо сегодня исполнилось сорок лет. И в промежутке между случайными фразами я испытывал большую, чем обычно, скованность, принуждавшую меня к осторожности в выборе темы. Мы сидели втроем – краткие появления Кэспера в счет не шли, – и тем не менее разговор не заходил ни о прошлом виновника торжества, которое в силу роковых обстоятельств было слишком жестоким, ни о его будущем – которого у него не должно было быть… Я решил завести разговор о жизни Тимо до роковых событий:

– Тимо, как это было: ты ведь еще сам в тринадцатом году отпустил своих выйсикуских крестьян на волю?

Тимо сказал:

– Ну да. Тех немногих, которые у меня были. Я ведь приезжал ненадолго домой по делам наследства. А в семнадцатом, когда мы с Китти сюда приехали, им еще не было окончательно сообщено. Тогда я снова им об этом объявил. Но и на этот раз все так и осталось неоформленным. А меня заключили в каземат. Так что по (всей форме они получили вольную только по закону девятнадцатого года.

Как раз во время этого разговора о крестьянах слуга Кэспер незаметно (вошел в комнату и, пожав плечом, сообщил, что трое деревенских мужиков и мызный кузнец Михкель просят господина Бока принять их.

Тимо поднял брови.

– Разве они не знают, что я их вопросов не решаю?! Пусть идут к Тимму или к Латробу.

– Они хотят видеть именно господина Бока, – сказал Кэспер. – Они хотят пожелать барину счастья в день рождения.

– Вот как… – сказал Тимо, – это очень (мило с их стороны… – Он рассмеялся… – А есть у них разрешение от генерал-губернатора на такое изъявление чувств?

– Этого я не знаю, – простодушно ответил Кэспер.

– Хорошо. Если ты не знаешь, пусть они войдут, – сказал Тимо и отвернулся к окну, за которым падал снег.

Четыре крестьянина по знаку Кэспера вошли через кухню в столовую. Мужики в тулупах и постолах, заснеженные шапки в руке. Кузнеца Михкеля я узнал в лицо и еще одного, он был лесником с зеркальной фабрики, где-то ниже по реке, его я узнал потому, что он потерял глаз во время войны с французами. Мужики молча столпились у двери с той самой известной крестьянской неуклюжестью, при виде которой мне уже давно становилось неловко. Тимо обратился к ним:

– А, здравствуй, Тийт! Ну, что вы хотели?

И вдруг последовал неожиданно многословный ответ. Один из двух незнакомых мне бородачей, особенно худой и смуглый, выступил на полшага вперед и сказал:

– Барин… мы пришли от выйсикуских крестьян… Мы не со всеми говорили. А тут в нымавереском и лухавескиском трактирах зашла речь, и никто не возразил. Что мы вечером пойдем к барину пожелать ему счастья. Задним числом по случаю возвращения домой. И по случаю сегодняшнего дня рождения барина тоже…

Кузнец Михкель и бородач посветлее стали развязывать маленький узелок, а говоривший продолжал:

– У кузнеца Михкеля брат живет на Кыоской мызе, у реки Лоопри на Кяосааре. Там место такое есть, где в шведское время, должно, свинец копали, он там и посейчас еще в земле остался. Брат привез Михкелю в кузницу этой земли на пробу, и мы ходили смотреть, как Михкель выплавлял из нее свинец. И тут нам в лухавескиском трактире мысль пришла, чтобы Михкель сделал подсвечник и мы отнесем его барину в подарок. За то, что нам ведь на шесть лет раньше других крестьян в Лифляндии волю объявили, хоть барин и не мог присмотреть, как там его приказ выполнили. Вот подарок по случаю возвращения барина домой и дня рождения тоже…

Он взял у Михкеля из рук вынутый из платка темно-серый подсвечник и подал его Тимо:

– Покорнейше просим принять от нас. Он, понятно, из свинца и скоро потемнеет. Но зато свинец-то из здешней земли. Мы спытали его: и самая крепкая солянка не берет.

Тимо поднялся со стула и принял подарок. Он немножко подумал и велел Кэсперу принести свечу. Кэспер достал из ящика в буфете восковую свечку. Тимо зажег ее от горевшей на столе и вставил в подаренный подсвечник. Держа в руке подсвечник с горящей свечой, он повернулся к мужикам:

– Спасибо вам. И обещаю, что буду пользоваться вашим подсвечником. Хотя я и не знаю, много ли от этого пользы будет вам да и мне самому.

Он взглянул на Ээву, будто спрашивая, что ему еще сказать или сделать. Потом поставил подсвечник на стол, подошел к крестьянам и каждому из них по очереди обеими руками пожал руку. Чего ни один помещик в здравом уме ни в ближней, ни в дальней округе, конечно, не сделал бы. Но Тимо пошел еще дальше. Он тут же обнажил корни своего странного поступка. Потому что, обойдя стол, остановился за Ээвиным стулом, повернул к себе ее лицо, наклонился и поцеловал в губы.

– Китти, это была твоя идея?

Ээва отрицательно покачала головой:

– Они сами это придумали. Я об этом ничего не знала.

Мужики вышли из комнаты. Тимо зажег трубку. По его пальцам я видел, что он взволнован больше, чем можно было предположить. Ибо особой дружественности по отношению к крестьянам я и десять лет тому назад за ним не замечал. Хотя в его письме к императору и есть мысль о том, что необходимо добиться любви крестьян. Теперь же, мне казалось, он держался от них еще дальше. Как, впрочем, от всех, кроме нескольких, самых ему близких людей.

Вторник, 29 ноября 1827 г.

Насколько помнится, это было именно в этот день восемь лет тому назад. Или во всяком случае в один из этих дней восемь лет назад.

Вечером Ээва велела позвать меня сверху из моей эркерной комнаты в господском доме к себе в спальню. Она сидела перед овальным зеркалом между огнями двух свечей и расчесывала свои угольно-черные волосы, к цвету которых я все еще не мог привыкнуть. Помню, что за моей спиной она затворила дверь в желтую гостиную, хотя в то время ни она, ни я никого в нашем доме не подозревали в наушничестве. Она снова присела к зеркалу, снова принялась расчесывать свои длинные волосы и спросила тихо (потому что маленький Юрик спал тут же в корзине, в изножье кровати):

– Якоб, ты точно помнишь наш последний завтрак?

Я не понял, какой завтрак она имеет в виду.

– Какой завтрак? Сегодняшний?

– Ну, когда тут был Паулуччи и не понял, о чем мы говорили по-эстонски. В чайной комнате.

– Думаю, что помню точно.

– Помнишь, я спросила у Тимо: скажи, кого я могла бы просить за тебя?

– Помню.

– А помнишь, что Тимо ответил?

– Помню. Просить не стоит никого, кроме императора, но я прошу тебя: не проси его.

– Да. А сегодня в полдень я узнала от госпожи Латроб – ей сказала это госпожа Валь в Пыльтсамаа: вдовствующая императрица на этих днях должна проследовать из Риги в Петербург, и предполагается, что она будет ночевать в Торма… – Ээва резко продернула черепаховую гребенку сквозь прядь волос и взглянула на меня.

– Ну и что?

– А то, что если Тимо запретил мне просить императора, то – как ты думаешь – могу я попросить за нею мать императора?

У нас и сейчас, как и восемь лет назад, не принято друг перед другом вилять. Мы высказывали и высказываем свои мысли один другому прямо. Если заходит разговор или кому-нибудь случается что-то спросить. Щадить друг друга у нас не полагается. Кстати, в одном, о чем я никому не сказал, в дневнике могу признаться. Если сестра спрашивает меня: «Якоб, как ты думаешь, какая завтра будет погода?» – я смотрю в окно и думаю: «Кто его знает, может, небо местами и прояснится», однако вместо этого говорю ей, даже довольно часто: «Ты полагаешь, оттуда явится что-нибудь вместо ливня?» Чтобы досадить… Я и сам не знаю зачем. Может быть, в отместку за ее высокий злосчастный взлет… И на этот раз я ответил ей:

– Но ведь Мария Федоровна не может сама приказать, чтобы освободили твоего Тимо. Она может только пойти попросить сына. Если она вообще возьмет на себя этот труд. Может случиться, возьмет. Говорят, она властолюбивая женщина. После смерти Павла она даже хотела сама взойти на престол вместо сына. Ходили такие толки. Но сын предоставил ей лишь возможность филантропствовать. Точно так же, как это было при Павле. Так что, может случиться, она и попытается тебе чем-нибудь помочь. Только…

– Только?

– Просить ее – это только формально не то же самое, что просить самого императора.

– Значит, ты считаешь, я не смею?

– Это решай сама.

Ээва вскочила. Но голос она все же не повысила. Потому что маленький Юрик спал в своей корзине почти что между нами. Ээва сказала:

– По-моему, жена смеет делать для своего мужа все, что только в силах придумать. За исключением, может быть, лишь того, что муж ей прямо запретил – что могло бы задеть его честь. Так что я решила. Встань завтра утром пораньше. Поедем в Торма.

И мы поехали туда. Вернее сказать – помчались. Ээва приказала кучеру гнать изо всех сил, как только смогут лошади. Лопаты, разумеется, у нас были с собой, и в такую длинную дорогу (восемьдесят верст), большей частью лесами, я взял еще и ружье. Когда мы миновали каавескую мызу, но большак еще не переехали, по обеим сторонам дороги в густом ельнике мы в самом деле увидели, что за нами следом трусят два волка. Лошади уже готовы были понести, я велел приостановить сани и на расстоянии около пятидесяти шагов выстрелом из окна кузова одного серого убил. Другой дрыгнул в заросли. Я хотел отдать ружье кучеру, чтобы выскочить на шоссе. Кучер сказал, что у него руки заняты, он должен сдерживать лошадей. Тогда я посмотрел на Ээву:

– Возьми! А ты выстрелишь, если понадобится?

Ээва сказала только:

– Выстрелю…

Но не понадобилось.

Я отбежал на пятьдесят шагов и притащил крупного бирюка. Я положил его на запятки. Это был красивый самец, судя по шерсти хорошо отъевшийся за лето овцами и наверняка весивший не меньше полутораста фунтов. Я попал ему в грудь, и несколько верст за нами тянулась кровавая ниточка, пока труп не остыл и с него не перестало капать, а лошади вплоть до Лайусе никак не могли успокоиться. Зато теперь у меня на бревенчатой стене над столом висит волчья шкура, хотя немножко уже траченная молью.

Кстати, интересно, как возникают легенды, все же есть какая-то логика или скорее алогичность в том, что их порождает. Эту шкуру у меня на стене никогда не считали шкурой мною убитого волка. Хотя еще в ту пору, когда мы с теннерскими геодезистами упражнялись в стрельбе, я был совсем неплохим стрелком. Про эту шкуру уже восемь лет говорят: шкура того волка, которого застрелила госпожа Бок, когда ездила к императрице.

Однако волка Ээва в ту поездку не убила ни в прямом, ни в переносном смысле. В сумерках мы приехали в Лайусеский пасторат, и я еще собственными глазами успел увидеть старого пробста Яннау, человека со светлой, похожей на солому шапкой непокорных волос и свинцово-серым лицом. (В следующем году он уже отдал богу душу.) Он дружески приютил нас под своим кровом, отослал убитого мною волка к леснику свежевать и уже на лестнице благословил Ээву, когда мы на заре отправились дальше.

В полдень мы прибыли в Торма на почтовую станцию. И приехали мы все же не совсем напрасно. Смотритель почтовой станции Андерсон, еще бодрый старик, сообщил нам, что ее императорское величество должны прибыть после полудня, но их гофмаршал, его светлость граф Альбедиль, уже на месте, он изволил осмотреть почтовую станцию и барский дом тормаской мызы и нашел его подобающим для ночлега своей повелительницы.

Андерсон отправил верхового в сторону Игаверской почтовой станции следить за дорогой, чтобы тот его своевременно известил. Ээва решила: как только парень прискачет с известием о приближении царского кортежа, Юхан сразу запряжет наших лошадей. Мы пропустим прибывших вперед и на некотором расстоянии последуем за ними на тормаскую мызу. А там посмотрим, что будет дальше.

Часов около четырех так мы и сделали: пропустили пять санных карет и шесть-семь всадников, направлявшихся в Нинаси, и поехали на некотором расстоянии за ними до самой площадки перед тормаским господским домом. Там уже стояло несколько саней, принадлежавших любопытным помещикам ближней округи. Мы видели, как Мария Федоровна поднялась по очищенной от снега лестнице парадного подъезда, как за нею несли ее кофры и как примчавшийся из Тарту владелец мызы фон Самсон сбежал до половины лестницы ей навстречу поклониться в ноги. Вдовствующая императрица скрылась в доме, потом раскрасневшийся господин Самсон снова вышел и пригласил местных господ, и нас вместе с ними, в пыльные, но великолепные гостиные. Народу набралось гораздо больше, чем можно было ожидать. Наиболее угодливая часть дворян этого прихода считала, очевидно, что для них почетно и небесполезно отвесить императрице поклон за честь, оказанную местности ее проездом. И целованием императрицыной руки эти господа наверняка хотели показать всем, как сильно они молят господа бога ниспослать благословение ей и ее дорогому сыну. Как в подобных случаях принято. Ээва кое с кем беседовала. И в очередной раз я заметил, как поворачивались головы, вздергивались брови, как много оттенков приобретало выражение лиц – от гнева и растерянности, вплоть до нескрываемого интереса, – когда из уст в уста передавалось, кто она

Вблизи я слышал разговор только одной старой седой дамы. Это была вдова в позапрошлом году скончавшегося тормаского пастора Асверуса. И выяснилось, что она явилась сюда совсем не для того, чтобы поклониться государыне. Улыбаясь и полушепотом она призналась, что приехала по просьбе своего десятилетнего внука, которому уже очень захотелось увидеть ее величество. И курносый мальчишка с карими выпуклыми глазами рядом с ней упрямо повторял наполовину со смехом: «Хочу видеть, хочу видеть, хочу видеть, как выглядит государева мама!»

Тут в гостиную вошел граф Альбедиль и стал спрашивать фамилии желающих быть принятыми императрицей и велел писцу их записывать, однако когда он услышал фамилию Ээвы, то велел тому подождать и ушел обратно во внутренние покои. Общество зашумело, не понимая, что происходит, а старая госпожа Асверус тихонько сказала Ээве:

– Похоже, что этот граф проглотил палку, но вам везет, я слышала, что, когда император был молод – ну, с того времени прошло почти что двадцать лет, – этот граф стоял во главе той самой комиссии, которая должна была отменить в России пытки и истязания заключенных…

И я помню, мне пришла в голову такая нелепая мысль: может, этот граф потому и держится так прямо, что проглотил палку, которой тут избивали. И сразу же подумал: о нет! Эта палка все еще гуляет по спинам, даже спинам свободных людей. К сожалению, графы даже еще не начали ее переваривать…

Ээву все же пригласили к вдовствующей императрице, и она пробыла там тридцать минут (я следил по часам). За это время кое-кто из помещиков пытался у меня узнать, за что был заключен ее муж, и я отвечал, что не имею об этом представления, – что в ту пору еще не было в полной мере ложью.

Потом снова вышел секретарь графа Альбедиля и произнес: «Son Altesse. Imperiale a le plaisir de prier monsieur… – он посмотрел на бумагу и сказал: monsieur Jacop Mettic!»[53]53
  Ее императорскому величеству было бы приятно видеть у себя… господина Жакоба Меттика (франц.).


[Закрыть]
Я даже не сразу вздрогнул от неожиданности, что это именно я и есть тот, кого приглашали…

Когда секретарь провел меня к императрице, я увидел почти идиллическую картину. У горящего камина, очевидно в будуаре госпожи Самсон, мило сидели на диванчике рядышком моя неистовая сестра и Мария Федоровна, и мне стало смешно, потому что я подумал: ну прямо как давние подруги, сердечно встретившиеся после долгой разлуки… Марию Федоровну я увидел совсем близко. Бывшей вюртембергской принцессе Sophie Dorothea было в то время всего шестьдесят лет (ее выдали замуж за Павла в шестнадцать), но, судя по ней, нельзя было сказать, что она родила своему полусумасшедшему мужу одного императора, трех великих князей и четырех великих княжон. Она повернула ко мне довольно резкое лицо с холодноватыми, хотя и внимательными глазами и сказала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю