Текст книги "Секретарь обкома"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 41 страниц)
35
Василий Антонович сидел за длинным, покрытым красной материей столом, на ярко освещенной сцене, между Владычиным и новым директором комбината Архиповым, смотрел, в зал. В зале Дома культуры собралось более тысячи коммунистов – почти вся партийная организация этого большого и важного предприятия Старгорода. Целиком был заполнен партер, полон был амфитеатр; пустовал только балкон. Доклад делал заместитель директора, старый инженер-химик. Он рассказывал о том, как на комбинате выполнен план первого года семилетки и что делается для того, чтобы семилетний план выполнить с опережением графика.
Доклад был интересный и откровенный. Комбинат план выполнил, отечественная промышленность получила много ценной его продукции, и получила вовремя. Но план выполнялся за счет большого трудового напряжения коллектива и за счет слишком быстрого износа оборудования.
– Скажем прямо, – говорил докладчик, – работали не только не по-коммунистически, но даже и не по-социалистически. Не передовыми, словом, методами. Не заглядывая в будущее, не заботясь о завтрашнем дне.
Он не сваливал вину на бывшего директора, на Суходолова, как того можно было ожидать. На своем веку Василий Антонович перевидал всякого. Сколько знал он случаев, когда человеку, освобожденному почему-либо от работы, сыпались вслед обвинения во всех смертных грехах; когда получалось так, что во всех грехах оставшихся был виноват только он один, ушедший. Но вот время идет, и другими становятся люди; все меньше в них мелкой трусости, все меньше оглядки па другого, все меньше ссылок на то, что-де моя хата с краю. Люди становятся тверже, смелее, самостоятельней. Заместитель директора мог бы с успехом валить все на Суходолова, – Суходолова на собрании нет, он уже снялся с партийного учета на комбинате, он не выступит, не возразит, не одернет, – плети давай, что на душу ляжет, выгораживай себя. Нет, его заместитель этим не воспользовался, он себя не выгораживает. Точно и ясно анализирует он прожитый год, называет и всесторонне разбирает не только промахи Суходолова, но и свои собственные, отнюдь не менее серьезные, чем суходоловские.
– Мы оказались делягами, а не политиками, – говорил он. – А в борьбе за построение коммунизма, то есть выполняя задачу не только экономическую, но и политическую, просто спецами быть нельзя. Советский хозяйственник не может не быть политиком. Мы гнались за выполнением и перевыполнением планов, нам нравилось получать премии…. а кому это не нравится? Нам нравилось из рук представителей министерства и ЦК профсоюза принимать шитые золотом переходящие знамена. Под треск парадных барабанов о многом важном мы позабыли. Мы позабыли о движении рационализаторов. Наши изобретатели с великим трудом добивались чего-либо, без нашей помощи, только за счет своей настойчивости. А кто был менее настойчив, тот и ничего не добивался, и от этого терял кто? – он один? – нет, теряли мы, терял комбинат, теряла вся наша промышленность. Мы позабыли о совершенствовании организации труда, мы работали по раз установленному шаблону. Мы позабыли о профилактическом ремонте оборудования, мы трепали его без зазрения совести. И результатом был взрыв в цехе номер сорок два, к счастью, или, вернее, благодаря только героизму некоторых работников цеха, обошедшийся сравнительно благополучно. Могло быть в тысячу раз хуже, и это нам суровый урок.
Василий Антонович рассматривал лица сидевших в зале. Люди слушали внимательно, серьезно; стояла тишина. Василий Антонович думал о том, что вот закончится доклад, начнутся прения, будет, наверно, резкая критика и по адресу Суходолова, и по адресу партийного комитета, и, надо полагать, не пощадят и обком и его самого, первого секретаря обкома. Надо будет выйти на эту трибуну, на которой стоит сейчас Докладчик, так же точно, ясно и определенно, как он, выступить перед сидящими в зале людьми. Их более тысячи, они коммунисты, они его единомышленники, и никакие увертки перед ними не помогут. Да он, Василий Антонович Денисов, и не мастер уверток, его мысль никогда не работала в поисках уверток. Он привык говорить людям только правду, зная, что убедительней, чем правда, ничего на свете нет.
Он осматривал зал, стараясь найти в нем Александра. Но не находил.
Александр сидел в дальнем ряду. Сын предвидел, что отца будут критиковать, и ему не хотелось в такие минуты находиться среди товарищей по цеху, он сел среди незнакомых, среди коммунистов не то механического цеха, не то ТЭЦ. Он волновался. Еще вчера вечером у него был разговор с матерью. Он говорил Софии Павловне, что на комбинате знают, почему так долго обком не реагировал на сигналы о неблагополучии в руководстве комбината; на собрании могут об этом спросить отца, пусть отец приготовится.
– Шурик, – ответила София Павловна. – тебе известно, что папа очень считается с моим мнением, он во многом непременно советуется со мной. Но вот что, где и как сказать коммунистам, это один из тех случаев, в какие я не считаю себя вправе вмешиваться. Это полностью папино дело. Предоставим это ему. Не беспокойся, папа сумеет обойтись и без нас с тобой.
Отец, конечно, обойдется, это правда. Но вот сидящие вокруг Александра чужие люди, перешептываясь, отпускают по адресу и Суходолова и Денисова такие замечания, что лучше бы их и не слышать. И ничего им не скажешь: в основе они правы. А раз правы в основе, то требовать какой-то изящной формы для выражения основы – это детская игра, это смешно и глупо.
После доклада был устроен перерыв. Покурили. Начались прения. К удивлению и Александра и Василия. Антоновича, в прениях ругались мало; все больше говорили о том, как ликвидировать недостатки, как сделать так, чтобы работа шла лучше, вносили практические предложения. «Почему так? – думал Василий Антонович. – Может быть, потому, что доклад был до предела откровенным и самокритичным. Или люди настолько выросли, что уже не желают копаться в том, что прошло, – смотрят только в будущее, устремляются только вперед?»
На стол президиума падали записочки. Некоторые были адресованы ему, секретарю обкома. Разные задавались вопросы. В одной записке кто-то спрашивал: «Будет ли в текущей семилетке разведана магнитная аномалия в области? И начнется ли ее разработка?» А рядом была другая записка: «Почему на своей машине вы нарушаете правила уличного движения, совершаете левые повороты, где не положено, обгоняете всех в городе, останавливаетесь даже там, где есть знаки запрещения этого? Разве правила не для всех одинаковы? Группа товарищей». Спрашивали: «Правда ли, что Суходолов ваш приятель?» Спрашивали: «Какая у вас месячная зарплата?»
Перечитывая эти записки и понимая полную закономерность подобных вопросов, Василий Антонович тем не менее понемножку вскипал, накалялся. Начал сказываться его характер полемиста. Не заденут – спокоен, рассудителен, даже, может быть, вяловат. Задели – мобилизует все чувства, мысль работает активно, остро, возникают образы, метафоры, доказательства – одно неожиданнее другого. Нет, устроить над собою судилище он не даст. Он стал набрасывать тезисы на листках бумаги, раскиданных по столу президиума.
Перед заключительным словом, когда уже выступили и секретарь партбюро Осипенко, и секретарь райкома Владычин, – кстати довольно миролюбиво выступивший, – часу в одиннадцатом попросил слова и Василий Антонович.
Было несколько жидких, разрозненных аплодисментов в разных концах зала; пока шел к трибуне, шумок ожидания пронесся по рядам.
Потом установилась напряженная тишина. Заговорил. Заговорил о том, как в первый год семилетия поработала вся область, о том, какие у нее перспективы на будущее, о широких планах подъема культуры на селе, об осушении болот и орошении засушливых почв, о предстоящих разведках в зоне магнитной аномалии, говорил обо всем, о чем так часто приходилось выступать перед бюро обкома, на партийных активах, на пленумах, в кабинетах министров в Москве, у секретарей ЦК. Увлекся, позабыл, где он, благо слушали с интересом. Потом опомнился, заговорил о месте комбината в общих областных планах, о том, чего и область и страна ждут от коллектива старгородских химиков. Чувствовал, что контакт с залом мало-помалу устанавливается. Оживленно гудят там, где и следовало ожидать этого, смеются над анекдотичными примерами, кое-где аплодируют. Это ободряло.
Раздумывал, как быть с вопросом о Суходо-лове. Сказать сейчас, вставив это в речь, или потом, отвечая на записки. Решил, что записка привлечет излишнее внимание, лучше уж тут сказать, пока все идет так успешно.
– Мне очень понравился доклад заместителя директора, – заговорил он, приближаясь к концу. – Умно, самокритично. Это хороший стиль, стиль прямоты, тот стиль, когда отбрасывают увертки и соображения ложной амбиции. У нас у всех бывают ошибки. У одних помельче, у других покрупнее. Я вам прямо скажу: я тоже ошибся в одном из важнейших вопросов жизни вашего комбината. Ко мне давно шли сигналы, настойчивые сигналы, о том, что Николай Александрович Суходолов не годится на месте директора. Вкус к новизне, к новаторству потерял, работает по старинке, по методу: «Раз, два, взяли! Эх, зеленая, сама пойдет». Виноват, сильно виноват я, что сопротивлялся. Думал, может быть, человек ещё одумается, перестроится.
В затихшем зале кто-то громко сказал:
– А говорят, что он ваш приятель. Верно это?
– Верно, – ответил Василий Антонович. И зал загудел. Это было грозное гудение. Оно могло перерасти в бурю. Василий Антонович поднял руку: тише, мол, товарищи тише. – Верно вам сказали, товарищ…
– Ющенко!
– Совершенно верно, товарищ Ющенко. Вы на фронте были?
– Был. С августа сорок первого по день Победы.
– Ранены были?
– Три легких ранения. Одно тяжелое.
– А тех, кто вас с поля боя эвакуировал, вы запомнили? Тех, кто фактически вам жизнь спас?
Зал с интересом слушал этот удивительный диалог секретаря обкома партии и токаря из ремонтно-механического цеха.
– Помню, – ответил Ющенко. – Одна деваха, героиня, под самым огнем меня перевязывала.
– Вот такой, товарищи, девахой-героиней оказался для политрука-ополченца Денисова ваш бывший директор Суходолов. – По залу прошел гул. – Полтора километра тащил он меня на своей спине, полумертвого. Сам был тяжело ранен. И все-таки дотащил, и вот я живу. Теперь судите: приятель он мне или кто…
Может быть, треть, а может быть, и половина из тех, что были в зале, прошли войну, знали цену помощи на поле боя, знали цену фронтовой дружбы. Зал гудел все сильнее и сильнее.
– Еще объяснять? – спросил Василий Антонович.
– Нет! – почти одним дыханием сказала сотня, может быть, несколько сотен голосов, и это было как мощный вскрик. – Ясно!
– Ну, если ясно, так пойдем дальше. Позвольте, отвечу на некоторые записки. Насчет разведки железных руд я уже сказал, насчет строительства гидростанции на Кудесне – тоже, о водных путях помянул, о жилищном строительстве рассказывал. Так… Вот вопросик, товарищи! «Почему на своей машине вы нарушаете правила уличного движения, совершаете левые повороты, где не положено, обгоняете всех в городе, останавливаетесь даже там, где есть знаки запрещения этого? Разве правила не для всех одинаковы? Группа товарищей».
Кое-кто в зале засмеялся. Но на большинстве лиц, которые Василий Антонович окинул взглядом, прочитав записку, было ожидание: что-то, мол, скажешь, товарищ секретарь обкома, ведь и верно – твои шоферы правила движения нередко нарушают.
– Что ж, – ответил Василий Антонович, – вопрос как вопрос. Я догадываюсь, кто эта «группа товарищей». Это, конечно, владельцы собственных машин. – Смешки в зале усилились. – Ездят многие из них неважно, тоже, как говорится, правила нарушают. За это автоинспекция их штрафует. – Смех в зале стал ещё веселее. – Не так, что ли?
– Так! – крикнули. – Точно!
– Он, знаете ли, такой сосредоточенный, крутит бараночку, заняв середину улицы, катит не торопясь. И товарищу обидно, когда мимо него, с шумом и свистом, проносится секретарь обкома партии. Обогнал, видите ли, товарища собственника, да ещё и левый поворот сделал в неположенном месте. – С веселого тона Василий Антонович перешел на серьезный, нажал немножко на голос. – А что, товарищи, должен делать секретарь обкома, если он уже собрался к вам на собрание, а тут вдруг ему секретарь ЦК позвонил из Москвы и двадцать минут шел разговор об очень серьезных вопросах развития области? Что делать, когда до начала вашего собрания осталось семь минут, а ехать из центра города до комбината – сколько? Прикиньте сами. Трюхать позади собственничка прикажете в таком случае? Нет, товарищи, в таких случаях, когда дело касается встреч с людьми, когда меня ждут, когда дело надо делать, в таких случаях я обгоняю и буду обгонять! – С последним словом Василий Антонович сделал решительный жест рукой, отметающий в сторону записку с этим вопросом. Дружные аплодисменты шумно ударили в зале.
Василий Антонович утер лицо платком.
– С вопросами, кажется, все, – сказал он, когда в зале затихли. – Остается пожелать вам…
– Извиняюсь! – выкрикнули из третьего ряда. Там кто-то поднялся. – А насчет зарплаты был вопросик.
– Да, да, был, – Василий Антонович порылся в записках. – Не нахожу. Завалилась. – Он смотрел на человека в третьем ряду, который снова сел на место. Что-то знакомое было в этом человеке. Видел его Василий Антонович где-то, определенно видел. Седеющая шевелюра, насупленные брови. Глубокие складки возле губ. Плотный, с короткой сильной шеей. Но где же, где?.. – В общем так, вопрос был такой, товарищи… – сказал он. – Да, вот она, эта записка! Не о зарплате рабочих и служащих в ней спрашивают. А о личной моей зарплате: «Какая у вас месячная зарплата?»
Зал вновь зашумел. Василий Антонович ждал, что, может быть, крикнут: «Не надо». Но не крикнули. Он сказал:
– Всякие, конечно, могут быть вопросы. Но я, например, не спрашиваю, какая зарплата у этого товарища в третьем ряду.
Сказал и понял, что совершил грубейшую ошибку. Зал зашумел, как ещё не было, – изумленно, гневно, от края до края.
– И плохо! – крикнул кто-то.
– Надо спрашивать!
– Надо интересоваться! Поднял руку, переждал шум.
– Правильно, плохо, что не спрашиваю. Я согласен. В вопросах зарплаты ещё не все ладно, руководители обязаны… – И вдруг он вспомнил, кто этот круглоголовый человек в третьем ряду. Да это же он, владелец двухэтажного дома на Колокольной улице. Тот, кого недавно прорабатывала комиссия по вопросам коммунистической морали. – Правильно! – чуть не крикнул он, радуясь, что оговорка перерастает в хороший тактический ход. – Вопрос законный. И секрета никакого здесь нет. Я коммунист, у меня в кармане партбилет, там точно сказано, в какой месяц и с какой зарплаты я уплачиваю партийные взносы. Партбилет, как известно, документ отнюдь не секретный. Подходите каждый – любому покажу. И вы увидите, что многие из сидящих в этом зале получают не только не меньше, но иные и больше, чем секретарь обкома. О другом хочу сказать. А знаете ли вы, спрашиваю вас, кто задал мне этот вопрос о зарплате?
– Знаем! – крикнули несколько голосов.
– А если знаете, то почему же так загудели, когда я сказал что не спрашиваю, какая у него зарплата? Если я его сейчас спрошу, сколько он зарабатывает в месяц – и не только на комбинате, конечно, – то вам же придется разбирать персональное дело, товарищи.
На этот раз гул в зале не затихал, и все нарастал и нарастал.
– Позвольте слово! – крикнули из рядов. К сцене, к трибуне шел кто-то энергичный, взволнованный. – Товарищи! – крикнул он, становясь рядом с Василием Антоновичем. – Товарищ Денисов так и не назвал эту фамилию. А я назову. Вопрос о зарплате секретаря обкома задал Демешкин. Ничего в этом вопросе удивительного нет, задай его порядочный человек. Так ведь кулак задал вопрос! Вот что возмутительно и обидно. Торгаш, паук, спекулянт. Я тоже трубопроводчик, как и Демешкин… Соловьев моя фамилия… И мне ребята поручили сейчас от их имени сказать: извините, товарищ Денисов, семья не без урода… – Грохот аплодисментов заглушил его слова. Он что-то ещё говорил, а что, было не слышно. Он махнул рукой и соскочил со сцены, в гуле пошел к своему месту.
– Итак, дорогие друзья, – заговорил вновь Василий Антонович. – Я подзатянул свое выступление. Дорвался, что называется, до аудитории. Прошу и меня извинить. От всей души желаю вам больших успехов в вашем замечательном труде на благо нашей родины. Думаю, что совместными усилиями мы не допустим больше та-, ких промахов, какие у нас с вами случались в прошлом.
Ему долго и дружно аплодировали, сливая разрозненные аплодисменты в общие дружные хлопки: раз, раз, раз, раз… Он собрал бумажки на трибуне, пошел к столу президиума, на свое место. В зале все ещё аплодировали. Поаплодировал и он залу. Председатель принялся звонить в колокольчик, едва успокоил собрание.
Закончили поздно, в час ночи. Так давно не случалось на комбинате.
Напереживавшийся Александр видел, как отец шел к машине в толпе рабочих и инженеров, как пожал на прощанье несколько рук и уехал. Он стоял в темноте, на морозе, до тех пор, пока чья-то рука не взяла его за плечо. Это был Булавин.
– Молодец у вас папаша, Александр Васильевич. Не первый раз это говорю. Идет прямо на опасность. А ведь вечерок был острый. Ведь можно было и провалиться. Представьте, если бы его освистали… Плохо бы выступил, неудовлетворительно бы, а? В отставку ведь тогда подавать надо. После такого скандала от его авторитета ничего бы не осталось. Нет, молодец, молодец! Уважаю таких людей. Ну что – по домам?
– Не знаю, где сын. Надо в детский сад зайти. Иной раз, когда задерживаюсь, девушки в общежитие его забирают.
Отправился в детский сад. Но Павлушки там уже не было. Девушки, оказывается, отвезли его домой. Будто предчувствовали, что собрание будет долгое.
Отец и София Павловна дожидались Александра за столом. Видимо, только что пришла и Юлия, – пили чай.
– Ну как? – весело спросил Василий Антонович. – Ты там среди народа сидел, все слышал.
– В общем, народ хорошо к тебе относится, – ответил Александр. – Только больше не рискуй со своими приятелями. Жизнь спас – это хорошо, это тронуло. А если ещё начнешь про кого-нибудь объяснять, что на одной парте с ним сидел да вместе коров пас, уже не поможет.
– Ну и ядовитый ты леший, Шурка! – сказал Василий Антонович добродушно. – Чужие люди и те, что называется, снисходительней, чем родной сын.
– А чужим, может, не так больно, когда чей-то родной батька спотыкается.
– Ладно, ладно. А то и тебе кое-что преподнесу. Доколе чужой труд будешь эксплуатировать? Мать говорит, девчонки из цеха Павлушку твоего домой привезли. Ты что им головы-то всем крутишь? Ты уж какую-нибудь одну выбери. А то, как на выставке мод, – то одна появится, то другая, то две или три враз. Вот уж на этом деле мы с тобой можем здорово споткнуться. Понял?
– Как-нибудь обойдется. Не споткнемся. Юлия ни о чем не спросила, ничего не сказала. Допила чай и ушла к себе.
– Плохо дело? – спросил Василий Антонович, указывая глазами ей вслед.
– Очень, – ответила София Павловна. – Неужели нельзя там что-нибудь… как-нибудь… – Не найдя слов, она поделала что-то руками, желая хоть так объясниться.
– «Что-нибудь… как-нибудь»! – передразнил Василий Антонович. – Сводник я, что ли? Когда мне надо было с тобой встретиться, – подошел, заговорил.
– Ну ты же мужчина: А она женщина.
– Зато какая! Десятерых мужчин стоит.
36
Виталий Птушков лежал на своей постели в горнице, поверх одеяла, не раздеваясь и не зажигая света. Было ещё рано, можно бы куда-нибудь ещё и сводить, да не хочется идти по холоду.
Луч только что появившейся луны высветлил окна легкой серебристой зеленцой; мерцая и переливаясь, на стеклах засверкали морозные узоры, в печке подвывал ветер. За дощатой стеной слышались голоса хозяйкиной дочери Светланы и ее ухажера, немножко застенчивого, рослого, крепкого парня, которого она называла: Костик. Птушков давно заинтересовался Светланой; тоненькая, гибкая, стремительная, девушка эта была так перенасыщена юной энергией, что если пройдет мимо, – со столов бумаги летят. Давно раздумывал, как подойти к ней, какими ключами отомкнуть ее сердце; может быть, уже и подошел бы, но мешает этот Костик, слесарь с ремонтной станции. Станция – за две деревни от Озёр, – далеко, казалось бы. Нет, не ленится каждый день скрипеть сапогами восемь километров по морозу.
Нынешний вечер у них праздничный. Портрет Светланы напечатали на первой странице областной газеты: мол, два года назад девушка окончила десятилетку, уезжать из родного села не захотела, пошла на молочно-товарную ферму, которой заведует ее мать, стала дояркой и вот добилась таких результатов, что имя ее занесено на областную Доску почета. Фотокорреспондент «Старгородской правды» заснял Светлану очень хорошо. Гордая девчонка строго и загадочно повела бровью, смотрит в упор и не то зовет, не то предупреждает: не вздумай приставать, такой отпор получишь, что не обрадуешься.
Птушков повернулся, скрипнуло его деревянное ложе, на котором, может быть, и началась жизнь этой строгой дивчины.
В кухне сидела и разговаривала другая пара: хозяйка Наталья Фадеевна и старгородский инженер Лебедев. И если из разговоров Светланы с ее Костиком можно было понять лишь отдельные слова, то в разговоре хозяйки с Лебедевым было слышно каждое слово. Они сидели за кухонным столом и шуршали бумагами: что-то планировали. Лебедев рассказывал об автопоилках и кормозапарнике, о подвесных вагонетках, о жмыходробилках. Все это уже раздобыли, все это полным ходом устанавливалось, монтировалось, опробовалось.
Птушков старался не слышать ничего – ни из кухни, ни из-за стены. Он раздумывал о своем. Он раздумывал о том, что поездка в Озёры и почти двухмесячное сидение здесь ничего ему, в сущности, не принесли. Сатирическая поэма о Василии Деснице, которую он написал, могла быть с успехом написана и в городе. Несколько стихотворных зарисовок природы мало что прибавили к его творчеству. «Ода русской печке» – так, пустячок, мелочишка. Задумывалась она как протест против увлечения стройками и перестройками, ломками старого, традиционного, кондового. Но этот протест имел бы смысл и успех лишь в том случае, если бы идеи, ломок и перестроек шли сверху, а в низах не вызывали бы ни интереса, ни поддержки. А то происходит встречный процесс.
Свою «оду» Птушков почитал в чайной, почитал в библиотеке – молодежи. В чайной кто-то сказал: «А ну ее, вашу печку. Инкубатор для тараканов». Даже слова какие в ходу: инкубатор! А в библиотеке вообще ничего не сказали, завели радиолу и принялись танцевать. Печка физически еще живет, но морально она отживает… Воспевать, ее – значит, тянуть людей назад. Ну, а если воспевать грядущее центральное отопление? Не поется. Не лезут эти ребристые батареи и калориферы в поэзию.
Было бы лето, – пошел бы пешком по деревням, послушал девичьи песни, заглянул в дома, во дворы, в сады, – в сокровенную сельскую жизнь. Сами они, чудаки, видимо, не понимают той родниковой жизни, от которой стремятся к жизни механизированной и индустриализированной. Что ж, можно бы раскрыть им глаза на красоту того, от чего они готовы так легко отказаться, – страстным поэтическим словом рассказать о вешних зорях, о цветенье яблонь и вишен, о запахах трав в лугах, о гроздьях огненных рябин, о песнях жаворонков и малиновок, о стуках дятлов и пронзительных выкриках сов. Но не повезло – зима. Простуды, ангины, – все время какой-то зуд в горле, так и ходишь, будто по лезвию ножа, – по краю болезни. Вот хваленая изба, вот воспетая им, хваленая печка!.. С вечера тепло, уютно, домовито. А к утру? Что там – к утру! Уже к полуночи лезешь с головой под одеяло. К утру такая устанавливается холодина, что и подыматься не хочешь.
– Красивая женщина вы, Наталья Фадеев-па, – услышал он неожиданные слова. Ничего общего с автопоилками это уже не имело. – Очень красивая, – говорил Лебедев. – Почему замуж не идете?
– Поздно как-то, Михаил Петрович, – ответила хозяйка. – При такой-то взрослой девке. Это, знаете, в городе ничто значения не имеет: и при грудном младенце выходят, и тогда даже, когда у детей свои дети появляются. В деревне порядки строже. Совестно: дочь – на выданье, и мать – невеста!
– Значит, в монашках жить лучше?
– Хорошего мало, Михаил Петрович. Но ведь нас таких, вдов солдатских, не одна я. Может, миллион. А может, и больше. Бумагу подписали: мир. А что покалечено войной, бумагой не спишешь, в дело не подошьешь, в архив не отправишь. Живет оно и покалеченное.
Потом трещали лучины на шестке, пахло жареным, салом и яичницей. Был слышен отчетливый шлепок ладонью по бутылочному донцу, булькало в чашки или в стаканы.
– От этого не откажусь, – сказала хозяйка. – Только привычка у меня, Михаил Петрович, с одного раза выпить – и точка. Второй раз не пригубливаю, не могу, противно. Так что налей полный.
Звякало стекло о стекло. Пили.
Ну почему бы им не позвать его, Птушкова, к столу, не угостить стопкой? Знают же, что лежит он тут, неприкаянный, одинокий. В Старгороде одна девчушка выкрикнула раз о нем на вечере: великий! Перехватила, конечно. Но не это важно – важна вся атмосфера, тенденция. А здесь? Здесь только показатели давай. Надоил – слава! Накосил – слава! Вспахал, посеял, намолотил – слава, слава, слава! Кого читают? Баксанова читают. Почему? Потому, что именно он и провозглашает славу тем, кто надоил, намолотил, насеял. Ловок оказался – заигрывает со своими героями. Тоже служитель культа. Только теперь у него уже культ народа. Народ, народ, труженики… «Владыкой мира будет труд!» В чем же разница между писателем Баксановым и партработником Денисовым? Один зовет к труду, другой воспевает труд, то есть тоже зовет к труду. Все разум, разум и разум. А где же сердце? Без сердца нет не только искусства, но и вообще жизни нет. Такую машину, которая бы выполняла функцию мозга, которая бы думала, создать можно; их, этих машин, уже сколько угодно. А попробуйте создайте машину, которая бы любила, выполняла бы функции сердца! Чувства неизмеримо выше разума, разум нанесло на человека, с чувством он родился. Не только думать, но еще и ходить-то человек не умеет, еще зубов у него нет, а он уже любит, – любит свою мать. Нет, он прав, прав, воспев русскую печку. Пусть это против разума и так называемого здравого смысла, – зато по любви, по большой любви к народному.
За дощатой стеной шушукались, озорно посмеивались, как от щекотки; в кухне тоже перешли на шепот. В шорохах, в шепотах было что-то жаркое, тревожное, шальное. Птушков приподнялся на локтях, вслушивался, ловил каждый звук. Вот она жизнь-то, вот она, здесь, в закутках, в тесных каморках, за печками и на печках, а не во дворцах культуры и не в лекториях. На смену лекториям еще что-нибудь придет, на месте дворцов культуры вырастут дворцы физкультуры – мало ли что бывает! А шелест губ вечен, его не заменишь ничем, он будет жить, пока жива вселенная.
Птушков больше не мог, не мог оставаться в доме. Он слез с высокой постели, надел валенки, надел пальто, проходя через кухню, сказал: «Извините», – и плотно затворил за собой дверь. Он дошел до чайной. По шуму за окнами, закрытыми плотными шторами, понял, что она еще вовсю действует, но заходить в нее надо было уже со двора. За столами увидел с десяток поздних гуляк. Его окликнули, налили ему стакан; выпил, повеселел. Белые, холодные глаза его засветились. Попросили прочесть про боярина Василия Десницу, прочел главу. Пьяные хохотали, стучали кулаками по столам, запрокидывались от смеха на стульях.
Потом все вместе прошли по селу; кто как мог, так и пел про то, что все они два берега у одной реки, и еще, что они любят тебя, жизнь. Камыши, как видно, отшумели, пошли главным образом на изготовление стройматериалов, стрежни, к которым несколько сот лет все выплывали и выплывали из-за острова Стенькины челны, тоже перестали котироваться в хмельных компаниях; время, как говорится, прошло, на смену им явились, правда менее стойкие, но все же достаточно эмоциональные вокализы, в миллионных тиражах распространяемые киноэкранами и грампластинками.
Компания мало-помалу таяла, рассеивалась. В конце концов Птушков остался вдвоем с малознакомым ему колхозным шофером, который затащил его к себе домой. Разбудили жену шофера, его двоих ребятишек; сидели, еще пили и еще пели, пока Птушков не заснул на лавке у окна.
Он проснулся в темноте, почувствовал, что укрыт полушубком, но тем не менее в бок ему сильнейшим образом дуло от окна. Не сразу сообразил, где он, у кого. А когда все-таки сообразил, то поднялся и, отыскав свое пальто при свете спичек, вышел на улицу. Луна еще светила, но уже в другой части неба. Была она очень высокая и очень далекая.
Добрался до дому, тихо-тихо отворил двери, тихо-тихо ступал валенками по половицам, тихо-тихо взгромоздился на свою постель. В доме давно спали, ни Лебедева, ни этого парнищи, Костика, не было. Громко стучали ходики. Не спалось и не лежалось. По телу волнами ходил не то жар, не то озноб. Мысль была беспокойная, тревожная, все слышались шорохи, шепоты…
Поднялся и, в носках, отправился на кухню, из кухни шагнул на цыпочках в боковушку. Там было тепло, там дышала хозяйка; он ее не видел, только чувствовал.
Добрался до двери в комнатку Светланы, стал осторожно, медленно отворять; свет луны, светивший в комнату, проник через дверь и в боковушку, осветил лицо, плечи, грудь хозяйки, Натальи Фадеевны. Но не она, не хозяйка, влекла в этот час его, поэта Птушкова, а юная, тонкая, стройная былинка, которая уютно свернулась на своей железной кроватке в боковой комнате. Светлые волосы раскиданы по подушке, одна рука под щекой, другая, тонкая, белая, в лунном свете – будто из хрупкого фарфора…
Постоял, постоял возле постели, – нет, не решился нарушить девичий сон, не смог. Полюбовался; осторожно отступил, медленно притворил дверь. Вновь полный мрак и частое дыхание хозяйки. Остановился над нею. От нее шло тепло. Опустился на колени возле постели, уткнулся лицом в мягкое и горячее, обхватил руками.
Щелкнул выключатель на стене, под потолком зажглась лампочка. Большие серые хозяйкины глаза смотрели на него с удивлением. Он сел на край постели.
– Наталья Фадеевна. Наташа… – зашептал, вновь пытаясь ее обнять.
– Товарищ Птушков, товарищ Птушков, – тро сказала хозяйка, садясь на постели и прихватывая рукой сползающую рубашку, розовую, в мелких цветочках. – Не в себе вы, идите, пожалуйста, спать. Идите, товарищ Птушков.
– Желанная! – сказал он какое-то непривычное, странное для него слово.