Текст книги "Секретарь обкома"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 41 страниц)
32
Анатолий Михайлович Огнев был доволен: в отделениях творческих союзов – у писателей, композиторов, художников – установилась относительная тишина. Народ они беспокойный, труд ный, ладить с ними не легко. Василию Антоновичу хорошо рассуждать: сплачивай людей, доходи до сердца каждого. Попробуй сплоти их, дойди до сердца каждого! С одним будешь хорош, – другой этим недоволен. С другим начнешь индивидуальную работу, – первый на тебя косится, подозревает в однобоких пристрастиях. Приходится вести себя со всеми равно, со всеми одинаково, все, мол, вы по-своему хороши и ценны. Писатель Баксанов, художник Тур-Хлебченко, композитор Горицветов считают такой подход уравниловкой, дезориентирующей массу. Они считают, что обком должен определить свое отношение к творчеству каждого и ясно показывать это отношение. Одних это подбодрит, окрылит, других заставит призадуматься и подтянуться. А вот есть и такие, поэт Птушков, например, которые за это называют их догматиками, утверждают, что как только обком определит свое отношение к творчеству каждого, творчества уже не будет, не будет свободы, будет давление, регламентирование, начнется приспособленчество. Кто прав? Ленин требовал, чтобы литературное дело стало частью общепролетарского дела. Он говорил: долой литераторов беспартийных; то есть понимай – таких, которые хотят стоять в сторонке от событий современности, взирать на них сбоку, быть бесстрастными судьями жизни и истории. Но ведь это было в начале века, и совсем в других условиях. Все же изменилось с тех пор! Может быть, и в самом деле пора, как утверждает Птушков, отказаться от непременного требования партийности в литературе? Может быть, надо, чтобы у нас вырастали свои, советские, Оскары Уайльды, Октавы Мирбо и даже Сологубы, черт возьми, и Бальмонты. Почему им не быть?
Огнева мучили подобные вопросы, он путался в них и глубоко страдал в душе от такой путаницы. И вдруг все утихло и успокоилось само собою. Он, правда, считал, что произошло так отнюдь не само собою. Он приписывал это себе, своему такту, своей гибкости. Он считал, что до крайности плодотворно поработал с Птушковым, одним из главных возмутителей спокойствия в отделениях творческих союзов. Дошло, дошло до молодого поэта проникновенное партийное слово, понял наконец, что пора и за ум браться. Вот отправился в колхоз; скоро месяц, как он там, – и не бежит обратно. Нет, политика Огнева правильная, очень правильная: не раздражать, не обострять, не допускать конфликтов. Разве не замечательно будет, когда, тот же Птушков, который по молодости лет подражает декадентам, возьмет да и выдаст отличную поэму из жизни села!
В одну из минут таких размышлений к Огневу пришел Владычин. Секретарь Свердловского райкома партии был моложе секретаря обкома Огнева не более, как на десять – на двенадцать лет, но по сравнению с обремененным заботами Огневым выглядел мальчиком. В нем было что-то ещё очень задиристое, петушиное. Огнев знал, что в районе Владычина любили. Но что из этого! Почему, разобраться, любили? Не потому ли, что он в известной мере демагог? Не потому ли что уж слишком заигрывает с массами? Демократичен – дальше некуда; всегда с народом, в народе, – там выступил, там сказал речь, здесь провел беседу, ещё где-то весь вечер отвечал на вопросы. Подумаешь, какой Сократ, проповедующий на площадях! Бродячие проповедники никогда добром не кончали. Того же Сократа, как известно, когда он доболтался до ручки, народ Афин довольно дружно приговорил к смерти и в одно прекрасное греческое утро преподнес ему чашу с настоем цикуты.
Они сидели друг против друга. Владычин закуривал сигарету. Огнев постукивал по стеклу на столе карандашом.
– Я к вам, Анатолий Михайлович, с несколькими вопросами. – Владычин вытащил записную книжку. – Я кое-что выписал из постановления ЦК о задачах партийной пропаганды в современных условиях. ЦК требует активнее использовать идейное и эмоциональное, воздействие лучших произведений художественной литературы и искусства для повышения воспитательной роли, популярности и действенности пропагандистской работы. Так?
– Да, так. Совершенно верно.
– А могу я у вас получить списочек таких лучших произведений, чтобы именно их использовать в целях повышения воспитательной роли, популярности и действенности пропагандистской работы?
– Ну, дорогой мой товарищ секретарь райкома!.. – Огнев откинулся на спинку кресла и с веселым недоумением развел руками. – Дорогой мой товарищ Владычин, мало-мальски культурный, хотя бы средне образованный человек должен это и сам знать.
– А если я не очень культурный и образованный ниже среднего – тогда что?
– Тогда – дело ваше плохо. Тогда не надо быть секретарем райкома.
– Это мысль плодотворная. – Владычин улыбался. – Но поскольку сегодня или завтра меня ещё не освободят от моего поста, даже если я сейчас же напишу заявление, то все же прошу вас помочь-таки мне в трудном деле: дайте списочек произведений, чтобы я мог их использовать в целях повышения воспитания…
– Вы что, смеетесь надо мной, товарищ Владычин? – строго спросил Огнев.
– Нет, я прошу помощи.
Огнев пошел к большому книжному шкафу, достал с полки тонкую папочку, извлек из нее несколько листов бумаги, скрепленных в левом углу скрепкой, вернулся к столу, сел, стал читать. Он называл книги Горького, Алексея Толстого, Фурманова, Серафимовича, Гладкова, Николая Островского, Фадеева, Шолохова. Список рос и рос. Время от времени Огнев говорил, подымая глаза на Владычина:
– Ну что, этого вам мало. Или ещё назвать?
– Ещё, – говорил Владычин. – Пожалуйста, ещё.
Огнев читал дальше. Называл и называл десятки имен советских писателей. Владычин следил за его взглядом и, когда глаза Огнева дошли до конца третьей странички, а за третьей уже ничего не было, спросил:
– Всё?
– Да, пока всё. Мало?
– Нет, это не мало, это много. И, пользуясь таким списком, можно вести большую пропагандистскую работу. Вы назвали хорошие книги, яркие и боевые. Но… – Владычин раскурил новую сигарету. – У нас все шире развертывается движение бригад и ударников коммунистического труда. Вы знаете об этом, конечно, Анатолий Михайлович. Ну вот, ведя пропагандистскую работу среди людей, которые решили работать по-коммунистически, мы будем оглядываться на пример Павки Корчагина, на пример Чапаева, на пример Давыдова, на фадеевских молодогвардейцев, ажаевского Батманова, кавалера Золотой Звезды Бабаевского… Примеры прекрасные. Но люди могут спросить: а вот о нас, о нас, об ударниках новой эпохи, эпохи строительства коммунизма – что есть почитать? Как должен я им ответить?
– А так, что литература не хлебопекарное производство. Будут и такие книги, будут. Время надо.
– Когда «Мать» была написана? В ту самую эпоху, когда все больше накалялась общественная атмосфера в России – по горячим следам событий, даже опережая их. Когда первая книга «Поднятой целины» была написана? В самый разгар коллективизации. По горячим следам событий, и даже опережая их. Когда «Цемент» был написан?..
– В разгаре событий восстановительного периода, и даже опережая их, – в тон Владычицу подхватил Огнев.
– Совершенно верно. Для оживления в зале оснований не вижу. И вот почему. Ко мне приходят люди и говорят: а как быть со стихами Виталия Птушкова? Птушков их пишет вовсю. И в областном альманахе их издают. И областное партийное издательство только что выпустило его новую книжку. – Владычин вытащил из кармана пиджака красиво изданный сборник. – Почитать, может быть?
– Зачем? Я это тоже читал.
– Ну вот, как же такие стихи активнее использовать в целях повышения воспитательной роли пропагандистской работы? Прошу это мне разъяснить. Потому что, когда меня об этом спрашивают, я становлюсь в тупик, я не умею это объяснять. Я считаю, что у нас слишком велики исторические задачи, слишком велика ответственность перед нашим народом и перед всем коммунистическим движением в мире…
– Неужели вы всерьез думаете, товарищ Владычин, что от стихов какого-то Птушкова пострадает мировое коммунистическое движение? – Огнев даже головой покачал, с явным сожалением.
– Я не думаю, что оно пострадает. Но я думаю, что книжки подобного толка и помочь ему не смогут. Ни в какой другой области мы не допускаем холостого хода – ни в металлургии, ни в энергетике, ни в легкой промышленности, ни в сельском хозяйстве, ни на главных направлениях науки. Там только движение вперед, только вперед, без топтания на месте, без попятных маневров. А почему здесь так? – Тыльной стороной руки Владычин ударил по книжке.
– Потому, что это более тонкая и более специфическая область деятельности человека, товарищ Владычин. Область духовного творчества, область чувств, связанная с формированием сознания. А это процесс долгий, сложный. Легче десять доменных печей возвести и в Голодной степи вторую Ферганскую долину раскинуть, чем сформировать сознание хотя бы этого же Птушкова. – Огнев потыкал пальцем в переплет книжки, брошенной Владычиным.
– Все это верно. Но надо не формировать, а не сидеть сложа руки.
– Это в вас молодость, горячность говорит. – Сбившийся было со, своего уверенного, спокойного тона, Огнев вновь заговорил веско и внушительно, как подобает секретарю обкома. – Вы же не знаете, какую длительную и углубленную работу обком ведет, скажем… Ну уж раз назвали фамилию Птушкова, то, скажем, с ним, с этим молодым поэтом. После бесед со мной – что вы думаете, он не задумался? Нет, дорогой товарищ Владычин, задумался и призадумался. Не навязывая, а так, чтобы он сам дошел до этой мысли, я вел его к решению углубиться в жизнь народа. Сейчас он в колхозе «Озёры», участвует в работе клуба, библиотеки, устраивает литературные вечера. Все время в народе, в народе. А главное… Это именно самое главное… Он пишет новую поэму. Широкую такую, о народной жизни. На большом дыхании. – Огневу до того хотелось, чтобы Птушков написал именно такую поэму, что он сам себя уверил, что и поэт хочет этого же и что уже вовсю работает, вдохновленный окружающей его в «Озёрах» трудовой жизнью.
– Если это так, то это неплохо, – согласился Владычин. – Будем ждать поэму. А что – уже есть наброски?
– Есть, конечно. Он читал их мне, вот в этом кресле сидел, где вы сидите. Крепкие места читал. Волнующие. Человек-то талантливый.
Владычин молчал.
– Ну что же, рад, очень рад, – сказал он затем. – А то, знаете, тычут мне товарищи в лицо этим Птушковым, его стихами. Коммунистический труд – и рядом декадентские стишки. Как, мол, понимать такую ситуацию?
Владычин ушел. Огнев был доволен. Отбил атаку этого хорохористого петушка. Блестяще отбил. По всему фронту. Чудаки! Они там, эти секретари райкомов, имеют дело с цементом, с кирпичами, арматурным железом, с выполнением и перевыполнением производственных планов. Они даже и понять не способны всей сложности его, Огнева, работы. Не хватит чего-либо, пойдут в совнархоз, потребуют там, докажут, – им и отгрузят. А что отгрузят и откуда ему, Огневу? Сам должен добиваться всего, сам, сам, на месте. Ни жаловаться никуда не пойдешь, ни требовать. Василий Антонович иной раз недоволен работой отделов, которыми руководит Огнев. А попробовал бы сам поруководил. Общие-то установки давать не так уж и трудно. Ты конкретно, вникая в детали, поработай. Ну вот обождите! Выдаст Птушков поэму, все станет ясно – кто прав, кто неправ, как надо и как не надо работать.
Пришла в голову мысль. Снял трубку, позвонил редактору областной газеты.
– Товарищ Данилов, Огнев говорит. Здравствуйте. В колхозе «Озёры» хорошо работает по линии культуры поэт Птушков. Помнится, вы его письмо печатали, – что едет в деревню. А теперь вот и позабыли о нем. Надо поддержать товарища. Дайте очерк, как там человек живет, как с народом дружит. А то – ругать, так мы здесь, а похвалить – нас и нету. Поэму он пишет. Отрывок бы напечатать. Замечательно? Конечно, замечательно. Это наше общее дело – поставить талантливого человека на ноги. И ещё – вот книжечка у него вышла… Что-что? Ругательная рецензия?.. Это напрасно, это напрасно. Так только отпугнем, человека. Вы что? Обком столько сил на него тратит, а вы одной статейкой все под откос пустите! Кто это нацарапал? Кандидат филологических наук Остапов? Нет, нет, я категорически против. Пришлите-ка эту рецензию ко мне. Обком будет решать вопрос, товарищ редактор! Что значит – плохая книжка? Вся, что ли, она плохая? Есть и хорошие места. На них надо ориентироваться, а не на промахи. Он молодой ещё. Да, да, вот так, предоставьте право обкому решать такие вопросы. – Он положил трубку. – Скажи, пожалуйста! – произнес вслух в пустом кабинете. – Плохая книжка! Чем же она плохая? – Взял сборничек, оставленный Владычиным, раскрыл наугад страницу, стал читать. Да, этот стишок, действительно, не из лучших. Весь про то, как плохо, если попадется скрипучая кровать. Ну, а вот другой… Почтенный старец подглядывает из кустов за купающимися девушками. Они без купальников. Старец в восторге. Он молодеет на тридцать лет.
Еще полистал. Все в том же духе. Отложил в сторону книжку. Поерошил в досаде волосы. Неизвестно – может быть, Птушков пишет такие стихи, протестуя против чего-то. Может быть; он протестует против баксановской прямоты, которая граничит с прямолинейностью; может быть, не такие, как, Баксанов, должны руководить писательской организацией; может быть, Баксановы раздражают таких, как Птушков. Откровенно говоря, и его, Огнева, Баксанов раздражает. Когда он появляется, надо отвечать на тысячу вопросов; притом отвечать или «да» или «нет», а не посередке; надо что-то делать, занимать такую позицию, после чего сразу начинается шум в писательской организации, возникают споры, несогласия, рушится с немалым трудом налаживаемый мир. Как ни странно, Баксанов – писатель очень современный, острый, партийный, а к руководству лучше бы его не допускать, без него спокойнее. Только Василий Антонович упорствует, уж очень он уважает книги Баксанова. А то бы давно можно было посоветовать Баксанову на очередных выборах в отделении Союза заявить самоотвод из списка на голосование. Пусть бы писал, сочинял свои книги и жил бы спокойно в сторонке. Талантливый же человек!
33
За окном в ранней зимней мгле шумел ветер. К стеклам липли большие, как бабочки, белые хлопья; их мело и швыряло по ветру; с запада шла оттепель, повышалась температура воздуха, падало атмосферное давление; старики в такую погоду чувствовали себя неважно: болело в суставах, было вяло в сердце; больше, чем когда-либо, чувствовалось одиночество, и больше, чем когда-либо, хотелось брюзжать по любому поводу.
В этот вечер были забыты и суставы, и давление, и все недовольства. Девять стариков собрались в одном из помещений обкома. Это была комиссия по вопросам коммунистической морали. Председательствовал не Черногус, а как сами старики установили, согласно алфавиту, – Алтынов, Василий Васильевич, семидесятичетырехлетний худой и костистый высокий человек, в белой рубашке, с галстуком в горошину, в просторном пиджаке с обвислыми плечами. Это был ветеран старгородской полиграфии, за печатание нелегальных большевистских листовок отбывший в добрые царские времена, с девятьсот пятого по семнадцатый, двенадцать лет сибирской каторги.
Приглашенные Василий Антонович, Лаврентьев и Огнев устроились в сторонке, чтобы не мешать, не бросаться в глаза, почти вне досягаемости двух ламп под зелеными абажурами на председательском столе.
Возле этого стола, сбоку, так, чтобы лицо его видели и председатель и члены комиссии, сидел на стуле Елизар Демешкин, владелец двухэтажного дома на Колокольной улице.
Еще более старый, чем председатель, белый усатый Егор Демьянович Горохов, побывавший тогда же, когда и Василий Антонович, у Демешкина, только что рассказал об этом посещении членам комиссии. Он рассказывал подробно, красочно, дал полное описание дома Демешкина, сада с парниками и теплицами; не забыл даже и свирепых псов.
– Вопросы к товарищу Горохову будут? – . спросил Алтынов, когда Горохов сел на место.
– К Демешкину будут.
– Тогда лучше дадим Демешкину высказаться, а потом уж вопросы, – предложил Алтынов. – Никто не против? Член партии Демешкин, встань и расскажи старым коммунистам, которые партию строили, которые советскую власть завоевывали, расскажи им, как дошел ты до жизни такой? Кто ты есть, расскажи, кем ты был и кем стал?
– Кто я есть, сами знаете, – заговорил Демешкин. – Кем был? Рабочим был. Им же и остался.
Перед скоплением белых голов, сивых усов и чего только не повидавших сверлящих глаз Демешкин хотя и пытался ершиться, но чувствовал себя все же очень и очень неважно. Это тебе не молоденький милиционерик из отделения, не какой-нибудь только что окончивший техникум землеустроитель из райисполкома, не товарищ из райфо.
– Ты увильнул от ответа, – сказал Алты-нов. – Ты расскажи, как рабочий человек в частного предпринимателя превратился, как, вступивший в коммунистическую партию, решил в капитализм пробиваться? Вот что слышать хотим.
– А что, по-вашему, я один так живу, да?
– Как там по-нашему, мы ещё скажем, – подал голос второй дед, побывавший на Колокольной, Максим Максимович Синцов. – А ты рассказывай про то, как по-вашему получается.
– Вот что, – сказал Демешкин, вставая. – Я вам расскажу. Но и вы мне потом расскажете. Я расскажу. Мне глаза прятать от вас нечего. Дом краденый? Нет, не краденый. Земля краденая? Нет, не краденая. Вы мне про коммунизм будете рассказывать, как там через сто лет будет. А мне через сто – это ни к чему, мне сегодня, сейчас пожить в свое удовольствие хочется. Кому я мешаю? Никому. У меня восемь комнат? Да. У меня сад хороший? Да. Ну и что особенного?
– Ты не дорос до этого своим сознание! – сказал Синцов. – Вот что особенного. В твоем сознании от такой жизни, от возов яблок, которые ты на базар везешь, от двух десятков ульев с медом, которым ты всю зиму торгуешь, от того, что с весны по осень баб работать в огороде нанимаешь, от излишков жилплощади, которые ты по мародерским ценам сдаешь квартирантам, – от всего этого у тебя в сознании капитализм реставрируется. Вот что особенного! Что ж ты думаешь… – Синцов закатал рукав сорочки до локтя, показал длинный шрам на руке. – Думаешь, мы для того под казачьи шашки бросались, для того дрались за советскую власть, чтобы вместо купцов Кубышкиных и Ермишкиных купца Демешкина вырастить? На-кось выкуси! – Он показал Де-мешкину увесистую дулю.
– Товарищ Синцов, – сказал председательствующий Алтынов. – Это излишнее. Я прошу обсуждать вопрос по-деловому.
– А чего тут обсуждать, – почти закричал Демешкин. – Нечего обсуждать. У меня все по закону. Оттого и дулю он тычет. Больше крыть нечем.
– По закону? – сказал Алтынов. – Не знаю. Но знаю, что не по уставу партии, не по ее программе. Мы с тобой, как с человеком, у которого партбилет в кармане, разговариваем, а не как с подсудимым гражданином Демешкиным. Сознание твое от избытка, так сказать, личной собственности набок свихнулись, Максим Максимович верно про это оказал. С соседями ты в войну вступил, электрическую проволоку даже задумал вдоль забора пустить, будто комендант Освенцимского лагеря, псов брехливых под окна людям сажаешь. А главное, уважаемый, ты от жадности своей самое элементарное перестал исполнять. Как ты членские взносы платишь? А? С каких сумм?
– Обыкновенно. С чего получаю, с того и плачу.
– Извините, – сказал Черногус, вставая. – Мы произвели полную проверку за три последних года. Все три года товарищ Демешкин платил в партию только с той зарплаты, какую получал по ведомости на химическом комбинате. А за это время он ворочал огромными суммами. За это время он продал не менее ста пудов меду, около трехсот пудов яблок, слив и вишен. Он продал много клубники, смородины, крыжовника, картошки, капусты, луку… И все это по рыночным ценам. С доброй суммы в полумиллион товарищ Демешкин не внес в партийную кассу, то есть зажилил не менее пятнадцати тысяч рублей. Укрыл их от партии. Эх, коммунист, коммунист! Вот же к чему ведет частное предпринимательство.
– Из таких, как вы, Демешкин, – сказал Алтынов, – немцы себе помощников на нашей земле вербовали, городских голов и сельских старост. Таким, как вы, карман дороже партии, дороже родины.
– Я бы просил меня не оскорблять! – Демешкин схватился за ворот рубашки. – Я головой не был. Я всю войну от Москвы, от Сталинграда до Берлина прошел. Может, сто тысяч километров телефонной связи протянул. Если не убитый, так бог спас. А раненый не хуже Синцова – и в обе руки, и в ногу. Могу тоже хоть порточину скинуть, подходи, любуйся каждый!
– Дайте слово! – поднялся плотный старик, наголо обритый – и голова и лицо; только к сти-_ стые белые брови с чернью шевелились над его хмуро посматривающими глазами. Это был Петр Федорович Севастьянов. Когда-то он служил в охране Кремля, дослужился до комбрига, по нынешнему до генерал-майорского звания, и ещё перед войной вышел по возрасту в отставку, на пенсию. – Мы с товарищем Абрамовым, – он указал на сидевшего рядом с ним такого же плотного старика, – мы с ним по поручению нашей комиссии проделали одну работу. Вот ведь чем вредны такие Демешкины. Они, как говорится, сторона, которая в недрах своих рождает спрос. А как известно, спрос, в свою очередь, рождает и предложение. Нет спроса на мошенничество – нет и самого мошенничества. Есть спрос на мошенничество – есть и мошенничество. Мы вышли с Ильей Семеновичем Абрамовым сначала на Высокогорское шоссе, потом два дня провели и на других, магистралях. Идет грузовик, в его кузове и в кузове прицепа – кирпич, много тысяч штук. Везут на стройку. Подымаем руку, останавливаем, оглядываемся этак по-воровски по сторонам, нет ли, мол, блюстителей порядка, говорим: «Хозяин, а не раздобудешь ли и нам кирпичишек, а?» Тоже оглядывается туда-сюда. «А куда везти-то?» Он, подлец, даже о цене не торгуется. «Куда везти-то?» – весь вот и весь сказ. Цена, значит, есть, давно установленная вот такими Демешкиными. Цена краденому кирпичу «божецкая» – она вдвое дешевле той, что в магазинах стройматериалов. Останавливаем тяжелый грузовик, тоже с прицепом, но такой, без кузова, одни козлы. Кряжи дубовые везут, сантиметров по пятьдесят – шестьдесят диаметром. «Эй, хозяин, может, лишние? Уступи». – «Эти не могу, по графику должен доставить вовремя. Скажите адресок, завтра такие же подброшу. Как из пушки». И опять, подлец, о цене ни слова. Значит, что? Значит, тоже есть цена, установленная Демешкиными. Мы бы с Максимом Максимовичем могли на небоскреб за три дня назаготавливать стройматериалов. Кирпича, цемента, бревен, досок, стекла оконного, гвоздей, бутового камня, а ещё бы и земли для огорода, каких хочешь удобрений. Вот что делают Демешкины. Гниют сами и других в эту гниль вовлекают. Скажи, Демешкин, прямо, поклянись на партбилете, что ты краденого не покупал? Ну?
– А чего на меня нукать? Я не мерин. Откуда мне знать – краденое у него или купленное. Если он повез налево, я за него не в ответе. У каждого своя голова и свое соображение.
– Вот видите! – Севастьянов сел. – Вот и весь сказ: у каждого свое соображение!
– Дело, в общем, товарищи, ясное, – заговорил Алтынов. – Разговаривать по-настоящему, по-партийному Елизар Демешкин не хочет. Понимать нас не хочет. А может быть, и понимает, но душа хозяйчика, которую он в себе носит, мешает ему не дает честно признаться в этом. Мы не партийное собрание, полномочий у нас таких нет, исключить его из партии не можем. Но нам совершенно ясно, что это уже не коммунист, и мы его исключаем из своего сердца…
– Обожди, Василий Васильевич. – Руку поднял Синцов. – А может, вот как сговоримся. Товарищ Демешкин, может, ты ещё не сгнил подчистую. Может, в тебе ещё что и живое осталось. Не думаешь ли ты на такую тему? А что, если взять тебе да вот так по-большевистски, по-человечески да и отдать свой особняк, скажем, под детский сад. Замечательный детский сад будет.
– Верно, Демешкин, – обрадованно сказал и Алтынов. – Добрая идея! Сдай, к черту, свой дом городскому Совету, разделайся с этой петлей, которая тебе шею давит, дышать полной грудью не дает. Среди нас областное руководство сидит, попросим, квартиру тебе дадут. Хорошую квартиру.
Как, Василий Антонович и Петр Дементьевич?
– Мы не горсовет, – ответил Василий Антонович. – Но не сомневаюсь, что горсовет откликнется на ваше ходатайство. Получит товарищ Демешкин квартиру. В новом доме, со всеми удобствами. Идея хорошая.
Демешкин, которому давно надоело стоять у стола, уже сидел на стуле, сидел, потупясь, раздумывая, прикидывая, переживая.
– Ну как, Демешкин? – спросил его Алтынов. – Какое будет твое решение? Или время надо для обдумывания?
– А мне нечего обдумывать. Дом отбирать не имеете права. Если и отнимете, в Москву поеду, жаловаться буду, не отступлюсь, пока вам по рукам не дадут. Рабочего человека прижимать – да это что же такое! Это вам какая страна у нас? Советский Союз или что?..
– Дом мы у вас отнимать не собираемся, – сказал Черногус. – Это не функция партии. Мы добьемся того, чтобы у вас отобрали партийный билет. С вашими размахами, Демешкин, вам в партии тесно. Партия сковывает вашу инициативу.
– В общем, вот, Демешкин, вот вам наша рекомендация, – как бы подвел итог Алтынов. – Кажется, все на этом сходимся? Идите и подумайте с недельку. Основательно подумайте. Или сидеть вам за вашим забором, под охраной ваших кобелей, и все дальше отходить от общества, от жизни, от партии. Или покончить с этой самоизоляцией и стать полноправным гражданином своей страны, строителем коммунистического общества. Как, товарищи, правильно я сформулировал?
– Правильно! – ответило одновременно несколько голосов.
Демешкин встал и, не прощаясь, вышел. Секретари обкома пересели поближе к председательскому столу.
– Хорошо, товарищи! Очень здорово вы потолковали с ним, – сказал Василий Антонович. – Но как вы думаете, что он решит? Согласится или нет?
– Думаю, что нет, не согласится, – ответил Алтынов. – Он проржавел насквозь. Того гляди… воск-то у него есть от пчеловодства… того гляди, свечной заводишко откроет в сарае у себя. Свечки для церквей будет производить. Смотрит волком. Видели, глаза у него какие? Прозевали, Василий Антонович, прозевали человека. Нехорошо. Сами мы виноваты. Партийной организации комбината вовремя бы это заметить было надо. Еще когда он на старухин домик нацеливался. Вмешаться бы тогда, и порядок был бы, отвели бы человека от беды.
Василий Антонович понял, что уже не Демешкина начинают прорабатывать, а его самого, секретаря обкома, и весело улыбнулся.
– Ну, а теперь пойдем ко мне в кабинет, чайку, что ли, попьем? – Обняв Синцова и Алты-нова за плечи, он повел их по коридорам. Следом двинулись и остальные, принимавшие участие в первом.
В кабинете Василия Антоновича были отворены фрамуги, от них настыло. Он закрыл их, сказал:
– Еще простудится кто. Беды не оберешься.
– Мы народ закаленный, не изнеженный, – ответил Синцов.
Расселись за столом. Воробьев распорядился – принесли чай, сахар, ломтики лимона, бутерброды. Василий Антонович принялся рассказывать о планах развития хозяйства области, о том, что в наступившем году начнутся широкие работы по разведке залежей железной руды в районе магнитной аномалии, о предполагаемом большом водном пути по Кудесне и Ладе, который свяжет Старгород с открытым морем, о строительстве дорог, о реконструкции сел и деревень, о повышении урожайности полей, продуктивности животноводства, о развитии местных художественных ремесел, о том, что правительство, видимо, утвердит проект строительства гидроэлектростанции на Кудесне, и это даст возможность решительно электрифицировать и механизировать сельское хозяйство. Он увлекся, показывал на карте один пункт за другим, прикидывал на ней новые пути, чертил схемы. Он сам даже поражался, какие, оказывается, подготовлены громадные работы. Годы пребывания его в обкоме прошли совсем не даром. Исподволь, как будто бы и незаметно, заложен основательный фундамент для большого строительства, для того, чтобы можно было широко шагать дальше.
Старики стали высказывать свое, предлагать ещё что-то новое, фантазировать. Алтынов сказал:
– Мы, конечно, порядком здоровья отдали делу партии. Многие наши друзья и товарищи и жизнь за нее сложили. Но до чего же приятно видеть, во имя чего это все делалось! Откровенно говоря, когда листовочки мы оттискивали на «американках» да расклеивали их на заборах, рассовывали по карманам в толпе рабочих возле заводских проходных, и не думали мы, что доживем до такой жизни.
Они разговорились и не скоро разошлись по домам.
Василий Антонович, оставшись один в кабинете, позвал Воробьева и спросил, нет ли чего срочного.
– Срочного, Василий Антонович, ничего. Но вот… – Воробьев мялся.
– Ну, ну, говори, Илья Семенович? Неприятность какая?
– Кляуза, Василий Антонович.
– На кого же?
– Да на всех сразу. И на вас, и на товарищей Лаврентьева с Огневым. На меня даже есть, «Сидит цербер Сухорукий у клеенчатых дверей».
– Стихи декламируешь?
– Стихи, Василий Антонович. Сейчас принесу.
Воробьев принес с десяток исписанных на машинке листков, подал Василию Антоновичу.
– Целое сочинение. «В эти двери, как налимы, пролезают подхалимы. А за нею, нелюдим, – самый главный подхалим».
Василий Антонович прочел заглавие:
«Боярин Василий Десница и его дружинушка верная. Старинный сказ».
Дальше шла запевка:
Шил Василий свет Отцович,
По прозванию – Десница.
Володел землей обширной.
В ней водились зверь и птица.
Было подданных сто тысяч,
Мужиков трудолюбивых,
Да ещё сто тысяч люду
– Горожан-мастеровых.
Да ещё таких, что пели,
Да на гусельках играли,
Да пером день-ночь скрипели,
Все Десницу прославляли.
Тех, кто целился в десятку,
Да ни разу не промазал,
Награждал Десница щедро.
Сыпал им в карманы злато,
Терема им возводил.
Ну, а был один строптивец,
Песнопевец, винопиец, —
Тот ему не угодил.
Не вонзал стрелу в десятку
Подхалимства, сладкопевства,
Был всегда свободен мыслью.
Все по-своему судил.
И расправился Десница с незадачливым пиитом,
Раза два в ладоши хлопнул,
Мальцу выдали по вые,
Отослали в заозерье,
В скиты дальние, лесные.
Там пером гусиным, острым,
Неподкупным и правдивым
Эту песню он сложил.
Пусть летит она, как птица.
Пусть разит собой Десницу.
Василий Антонович читал и читал, листая страницу за страницей. Земля, которой володел боярин Десница, была очень похожа на Старгородскую область, образом Василия Десницы автор явно намекал на него, на Василия Денисова; в окружавшей Десницу дружинушке верной сочинитель хотел, чтобы угадывали Лаврентьева, Огнева, Сергеева, других ответственных работников. Да, был тут и Илья Семенович Воробьев: «Сидит цербер Сухорукий у клеенчатых дверей». «Ну и мерзавец, – подумал Василий Антонович, – даже искалеченную руку заметил, не пожалел человека».