Текст книги "Секретарь обкома"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 41 страниц)
Юлия сообщила о том, как высказалась Майя о декорациях: неутомительные.
– Вот вам и представитель рабочего класса, создатель материальных ценностей! – сказал один из художников.
– Я не совсем рабочая, – поспешила сказать Майя, боясь, как бы ее не заподозрили в обмане. – Я окончила десять классов. И я учусь заочно в институте.
– Но это же и есть наш типичный сегодняшний рабочий класс, – сказал Тур-Хлебченко. – Друзья мои, вот вам мой альбом, нате, посмотрите! Это карандашные зарисовки… Портреты… Это я прошелся по заводам. Все рабочие, все рабочие. Всмотритесь. Ну?.. Что за лица! Что за глаза! Вот эти складки на лбу, возле губ. Это люди мысли прежде всего. Это люди воли. Это органическое соединение интеллигента с человеком физического труда. Что – нет? – Все листали, рассматривали его рисунки. Он говорил: – А вот придите в мою мастерскую, я вам покажу работы студенческих лет, годов так двадцать пятых, тридцатых. Тех, когда страна индустриализировалась, когда нужны были рабочие, когда их ряды росли за счет деревни. Совсем иные лица увидите. Честное слово, пусть на меня никто не обижается, но вот таких лиц рабочих-академиков еще не было. Время идет. Люди шлифуются. Тот же чудесный процесс, как процесс превращения алмаза в бриллиант. Дело в шлифовке, в обретении неисчислимого числа граней. Чем граней больше, тем больше игры. А мужички какие были! У меня это тоже есть в альбомах. Приходите, пороемся. Мужички-то!.. Во, бородищи! – Он показал рукой до пояса. – Мох из носа, из ушей. Я еще некоторых из них в лаптях рисовал, в онучах, опоясанных вервием, в посконных портах, в рубахах до колен. А вон, видите, вон за тем столиком… – Все обернулись, смотрели на рыжеватого маленького человека в сером костюме, похожего на бухгалтера, и на его соседа, солидного здоровяка из той породы, к которой принадлежат директора крупных предприятий – в черном широком пиджаке, в белой рубашке с загнувшимися уголками накрахмаленного воротника и в темно-бордовом галстуке. – Кто они, как думаете?
Тур-Хлебченко поднялся, пошел к тому столику, привел обоих, представил:
– Григорий Иванович Соломкин, председатель колхоза «Озёры». Он же художник-любитель. И Иван Савельевич Сухин, председатель колхоза «Заборовье». Художник в другом смысле: село свое на городской манер решил перестраивать. Садитесь, товарищи, садитесь. Здесь все свои. Мы сейчас только говорили о тех мужичках, которые еще лет тридцать назад вот в этаких бородищах путались.
– Шестнадцать электробритв у нас в колхозе, – сказал Сухин, усаживаясь между поэтессой и Тур-Хлебченко, – А электричество, понимаете, от движка. А движок два раза в день по часу работает, воду качаем на скотный, и так далее. Так наши электробрилыцики, как услышат: застучал движок, откуда ни на есть, с поля – с поля, со скотного – со скотного, подхватятся и бежать к домам, механизацию свою включают. С бородой теперь скорее в городе встретишь.
– Ага! – Постановщик спектакля кивнул головой. – Борода как признак повышенной интеллектуальности.
– Нет, главное – необходим возомоторный насморк, – сказала поэтесса. – Ну какая утонченная натура сможет обойтись без возомоторного насморка?
– Да, да, – подтвердил режиссер. – Аллергия.
– Аллергия? – оживился Соломкин. – Как раз у меня эта штука, врачи говорят. Чешусь весь от нервности. Извиняюсь, конечно, не для стола такие примеры. Но факт – чешусь, что пудель. Значит, она не только у интеллигентов, аллергия-то.
– Милый мой Григорий Иванович, – сказал Тур-Хлебченко. – Уж коли тебе выговоры дают за увлечение живописью, то кто ж ты есть, если не самая что ни на есть махровая интеллигенция. – Он рассказал историю выговора, полученного Соломкиным. Все весело смеялись.
В двенадцать часов стали расходиться. Всей компанией, включая обоих председателей, отправились провожать Юлию, Александр повез на автобусе Майю. Сойдя с автобуса, они еще долго шли, кружа по улицам, не очень спеша приближаться к дому Майи. Еще морозило, но воздух уже обрел специфический весенний свежий запах, зима стронулась со своего ледяного фундамента, мартовские ветры атаковывали ее со всех направлений.
– Мне очень понравились эти люди, – сказала Майя. – Но я была среди них совсем деревянная. Я не доросла. Они всё знают, обо всем говорят так свободно, А мне надо сначала долго думать. И все равно я так не скажу.
– Но они же старше вас, у них опыта больше, – сказал горячо Александр. – Они привыкли быть в таком обществе, вы – нет. Только и всего. Дело времени.
– А я думаю… Там про алмаз очень хорошо говорили… Сколько граней. Когда вот так сказали, я посмотрела на вашу тетю, Юлию Павловну, она вся сверкает, у нее много-много граней. А я… Плоскость, и все.
Они постояли у подъезда Майиного дома, подержались за руки, сказали: «До понедельника», – и разошлись – она в подъезд, он к автобусу.
Родители спали, когда он вернулся домой. В комнате у Юлии горел свет. Заглянул к ней. Он должен с кем-то побыть в такие минуты душевных смещений, должен с кем-то поговорить.
– Ты слышал? – Юлия большой гребенкой расчесывала волосы. – В последних известиях передавали по радио о том, что ее наградили орденом Красной Звезды. Указ.
– Кого, Юлия?
– Майю твою. За героизм, проявленный на трудовом посту. Василий Антонович и Соня слышали. Они записку тебе оставили. Не видал? Там, в кабинете, на столе.
Бросился в кабинет, ударился о диван ногой, чуть не разбудил Павлушку, который забормотал спросонья. Да, рукой Софии Павловны было написано: «Шуренька, мы с папой очень рады, поздравляем тебя, милый. Майю твою наградили орденом Красной Звезды, как бойца на фронте, боевым орденом. Мама и папа».
Рванулся было куда-то. А куда? Не побежишь к ней домой, не станешь будить. Там другие люди, они спят, наверно. Они, может быть, об этом тоже слышали, и Майя уже знает. Но до чего же хотелось сказать ей это первым, первым принести радостную весть. Да, мама права, боевой, фронтовой орден Красная Звезда, орден истинно геройский. Вот вам и загадка человеческого характера, как сказал художник Тур-Хлебченко, вот вам и ответ на вопрос о природе героизма.
Свет настольной лампы падал на портрет Сашеньки. «Сашенька, вот видишь, – сказал он мысленно, – вся жизнь состоит из проблем, вопросов и загадок». Положил записку родителей под рамку с портретом, вернулся в комнату Юлии.
– Не спится? – сказала Юлия. – Я тебя понимаю. Я понимаю, Шурик, как никто другой. Но ты будешь счастлив, я это знаю, уверена, убеждена в этом. Счастье идет к тебе навстречу. А я уже не буду счастлива никогда.
Это не было обычной декламацией Юлии. Александр слышал горькие надломы в ее голосе; не видел, но ощущал слезы в ее глазах.
– Почему? – сказал он. – Это глупо. Ты молодая и красивая.
– Поэтому. Наверно, поэтому, Шурик. По-настоящему счастливыми бывают только некрасивые. Слишком многим была нужна моя красота. Чем красивей женщина, тем большему числу людей она принадлежит. Некрасивая – только одному. Потому что только ему, одному, она и кажется красивой. И я всю жизнь хочу только одного, одного, одного… Мне не надо этой вечной суеты. Я устала от этого. Я хочу носки штопать, слышишь?
– Но кто мешает тебе, Юлия?
– Кто? Не кто, а что. И прежде всего то, что я-то ему не нужна.
– Но ведь ты же не знаешь…
– Нет, я знаю. Если бы хоть вот на такую долечку я ему понадобилась, – она ноготком большого пальца отчертила маленькую черточку на указательном, – вот на такую крохотную долечку, то он бы искал меня, он бы позвал меня.
– Но отец говорит, что это чертовски занятый человек. Ко всей большой партийной работе он еще что-то и пишет. Мемуары. Или роман.
– Он показывал мне стопу этих листов. Да, вот видишь, они ему дороже знакомства с какой-то крашеной фифой. Не понимаю, что ли? Я все, Шурик, понимаю. Я, милый, все прошла в жизни. Ты говоришь, я молодая. Но если бы ты только узнал мое полное жизнеописание, у тебя волосы встали бы дыбом.
– Ну что ты на себя наговариваешь! Удивительная женщина. Хочешь, я пойду, найду его, поговорю с ним? Может быть, он не очень догадывается.
– Глупый. Глупый. – Юлия отбросила одеяло до пояса, села в постели. Открылись ее плечи, ее грудь под тонкой сорочкой; матовым нежным шелком светилась ее розоватая теплая кожа. – Дай я тебя поцелую, и иди, Шуренька, спать. Хочешь, дам таблетку снотворного. Хорошее средство.
– Да, да, как раз! – сказал Александр. – Разные барбитураты, от которых свихиваются. Не хватало мне еще психом стать.
– Ну поди сюда! – Она обняла его голову теплыми, мягкими руками, и он поймал себя на мысли о том, будто это Майины руки, будто к Майиной душистой щеке прижимается его холодный, вспухший от дум и сомнений лоб. А волосы у Юлии были жесткие, почти царапающие; может быть, от белой этой краски?
– Она чудесная, – сказала Юлия на прощание. – Ты будешь счастлив.
– Да, но она тоже красивая, – ответил Александр, останавливаясь в дверях. – Как быть?
– Ничего. Как-нибудь. Может быть, в одном-то случае будет допущено исключение из правил.
Рассвет застал Александра в кресле возле Павлушкиной постели. Он не стал ни раздеваться вчера, ни ложиться. Он вот так полусидел, полулежал, ворочался с боку на бок. Был весь мятый, невыспавшийся, дурной. За окном, на балконе верхнего этажа, где в дощатом ящике с дырками хранили припасы, неистово орали воробьи. Что у них происходило, человеку не понять, конечно, но, видимо, развивался до крайности острый конфликт. Иные из них, слетая с балкона, садились на подоконник и взволнованно заглядывали в окно кабинета, как бы призывая людей на арбитраж.
Александр потянулся, захрустело в суставах и, кажется, в сухожилиях. Встал, подошел к окну. Дворники скалывали лед с мостовой. Один за другим под их ломами отделялись от затоптанного грузовиками массива слоистые грязные ломти. Рукастая машина-подбиралка загребала их на транспортер, и под ним открывался чистый асфальт.
Что делать? Как быть? Куда идти? Еще очень рано. Примчаться к Майе в такой час смешно и нелепо. Как жаль, что в квартире у нее нет телефона.
40
Черногус и София Павловна приехали в Заборовье. Это было фантазией Черногуса, и он уговорил Софию Павловну на такую поездку. В записках любителя-краеведа конца XVIII века, разысканных в архивах музея, Черногус прочел о том, что в те давние времена район Заборовья – десяток-другой сел и деревень – славился кружевами. Была-де, чуть ли не в пору Аввакума, сослана в Никольско-Жабинский монастырь последовательница неистового протопопа, одна из родственниц боярыни Морозовой; она-де завезла в сей край плетение кружев шелковых, нитяных и золотых. Поначалу мастерство высокое переняли у нее черницы, а там и пошло, пошло оно из рук монашенок от села к селу, от посада к выселкам. Поповы дочки да попадьи развлекались от нечего делать хитроумной вязью на коклюшках, приохочивались к ней захудалые лесные боярышни. От них и к народу мастерство это перекинулось – в избы да в землянки. Мало-помалу из средства, коим убивалось пустопорожнее время, плетение кружевное превратилось в средство заработка, в целую промышленную отрасль, в которой нашел применение исключительно лишь женский труд. «Русские боярышни отличались дебелостью и были всегда полновесны, – изящно изъяснялся автор записок. – Нарядов требовали солидных и прочных. Кружева заборовьевские были посему основательны и нетленны, и образцы их хранятся в семьях крестьянских, будто не двести им лет и не триста, а будто только что сняты с коклюшек».
– София Павловна, съездимте, – уговаривал Черногус, – обследуем местность. Может быть, и до сего дня кое-что сохранилось.
Софью Павловну смущали два обстоятельства. Она не любила оставлять Василия Антоновича одного дома. Ей в таких случаях казалось, что он непременно голодный, что он за собой не следит, что ему тоскливо по вечерам. Когда по требованию врачей волей-неволей приходилось ездить в санаторий лечиться, она не столько там лечилась, сколько изводилась тревогами о Василии Антоновиче. А тут еще и вторая причина – как быть с Павлушкой. Много ли, мало ли, но она помогала Шурику заниматься его сыном. «Не волнуйся, мама», – сказал Шурик; «Все будет в порядке, – сказала Юлия, – я присмотрю за ними»; «Съезди, съезди, Соня, – согласился и Василий Антонович. – Каждый день буду звонить тебе по телефону. Сейчас весна начинается. Погода чудесная. Сапоги только надо тебе купить».
Но на маленькие ноги Софии Павловны, на ее «тридцать пятый номер», сапог в магазинах не нашли, и пришлось их заказывать «модельному» сапожнику, которого разыскала в Старгороде Юлия. Он их сшил за пять дней. Мог бы, сказал, и быстрее, но товар должен «сесть на колодках». В этих сапожках, в плотном темно-сером костюме, который был сшит так, что в его выточках и складках не затерялась ни одна из форм Софии Павловны, София Павловна выглядела удивительно хорошо и молодо.
– Первая часть путешествия, – сказал Василий Антонович, осмотрев ее в таком виде со всех сторон, – была, как можно будет записать в научном отчете, чрезвычайно плодотворной и дала отличные результаты.
– Нет, правда, Вася. Как это, ничего? – София Павловна была очень озабочена.
– Не ничего, а просто, говорю, отлично, Соньчик. Был бы я помоложе, я бы в тебя непременно влюбился. Сейчас уже поздно: жена, дети, внуки…
Хотя они и не собирались сидеть только в Заборовье, поселились все же в этом большом селе. София Павловна в школе, у учительниц, у Марии Ильиничны и у Нины Сергеевны, которые предоставили ей на время маленькую комнатку. А Черногус – в доме для приезжих, где все еще сидел и что-то писал писатель Баксанов и куда недавно вновь возвратился из Старгорода архитектор Забелин. Общество было интересное, приятное. Но, к сожалению, бывать в нем много не удавалось. Директор музея и заведующая одним из отделов все дни разъезжали на рессорной двуколке по окрестным селам. Бывало так, что даже и ночевать не возвращались в Заборовье.
Софии Павловне очень нравились эти поездки. Утром рано, когда только выезжали, – дороги были прочные с ночи, подмерзшие, колеса двуколки стучали по ним, как по камням; днем, от солнца, всё развозило, вдоль дорог в канавах шумели потоки талой воды, колеса вязли в глубоких колеях, иной раз даже и по ступицу. Хорошо, что председатель колхоза Иван Савельевич Сухин распорядился выделить им такую сильную, крупную лошадь по кличке Мальчик, золотисто-рыжую, с широкой богатырской грудью, с обросшими длинной шерстью ногами, с могучими шеей и спиной. Она только пострижет ушами, покосит добрым лиловым глазом, напряжется слегка – и двуколка выбирается из любой лужи, из какой угодно топи.
– Как вы думаете, Гурий Матвеевич, чем так вокруг хорошо пахнет? – спрашивала София Павловна, вдыхая воздух весенних полей и леса.
– Весной это пахнет, София Павловна, – отвечал, пошевеливая вожжами, Черногус. – Всем ее комплексом. Пробуждением. Тут и запах земли, и почек, готовых раскрыться, и воды, и раскисших дорог. И убежден, что даже солнца.
– Мы всегда с Василием Антоновичем собираемся съездить за город, погулять. Но ничего из этого не получается. Непременно что-нибудь помешает.
– Не откладывайте, София Павловна. Незаметно подойдет время, когда уже никуда ни ехать, ни идти не захочется. Потянет только сидеть в тепле, перед телевизором, и все. Пользуйтесь молодостью.
София Павловна хотела было ответить: «Да – молодостью! Вы не знаете, что ли, сколько мне?» Но не ответила так. Напротив, по-молодому выпрямилась, горделиво сидела рядом с Черногусом, от покачиваний двуколки в дорожных колеях толкаясь плечом в его плечо.
Со времен старинного краеведа в Заборовьевской округе многое изменилось. В Никольско-Жабинском монастыре давным-давно не было ни монашек, ни вообще какой-либо души, понимавшей кружевное дело. Была там неплохо оборудованная больница, которая обслуживала несколько сельсоветов. Плетение кружев как массовый промысел исчезло из окрестных деревень.
Но в небольшой деревушке Чирково их провели к бабушке Домне, к Домне Фалалеевне, к старухе, по виду лет не менее восьмидесяти – восьмидесяти пяти.
– Бабушка Домна! – крикнула ей в самое ухо девушка-счетовод, посланная с ними из правления колхоза. – Представители из города хотят на твои кружева посмотреть.
Бабка обрадованно закивала головой, подала обоим сухонькую ручку, пригласила сесть на домодельные прочные стулья из старого дерева, у которых доски спинок были прорезаны насквозь сердечками, а плотные ножки выточены на станке, как цепочки пузатых бусин. Потом она пошла к большому, обитому полосками железа зеленому сундуку перед окном, сняла с него горшки с цветами, сундук открылся с мелодичным звоном, – старый был сундук, – и стала доставать из него и раскладывать на столе полотнища кружев из суровых и черных ниток.
– Шматки остались, шматки, милые деточки, – говорила бабка. – Было дело, цельными кусками плела их. А ежели когда с деньгой поджимало, срезками сбывала, по двенадцати аршин срезка. Вот «простынное» кружево, – объясняла она, развертывая одно полотнище за другим. – Вот «кудрявчики», «сцепное немецкое», вот «рябушка», а это «бараньи рожки»… Не нашенское это, из Романово-Борисоглебска оно. «Кулички» тоже оттеда. У меня всякая всячина собрана была. Для примеру – вот «рязанские города», вот «круги» – ихние же. А тут «скблочное». А тут «расколочное»…
И Черногус и София Павловна повидали не мало разных образцов кружевного производства – и новых, и старых, и совсем старинных. Знали они кружева английские и брюссельские, знали алансонские и валансьенские, знали знаменитые черные кружева Венеции, в которых щеголяют красавицы на полотнах Тициана. Изделия этих коричневых, высохших рук бабки Домны из никому неведомой российской деревушки Чирково, пожалуй, нисколько не уступали тем, прославленным на мировых рынках и воспетых поэтами.
В Чиркове задержались. Поставили Мальчика на колхозную конюшню. У бабушки Домны было тесно от внуков и внучек. Поселились у соседей, где дом был попросторней. Но София Павловна и Черногус каждый день с утра приходили к старухе. София Павловна тщательно срисовывала тушью на ватман один узор за другим. Черногус же их фотографировал. Но на фото так хорошо и отчетливо не получалось, как тушью на бумаге. София Павловна умела это делать с большим искусством.
– Вы настоящая художница! – восхищался Черногус.
– Нет, я просто так… Художница у нас Юлия.
Бабушка Домна с интересом следила за работой приезжих. Ей нравилось с ними: народ понимающий.
– Вить что, милые деточки, – говорила она. – Вить кружево исстари красу человеку придавало. Мы-то, знамо дело, в кружева не рядились, мы в посконное, в дерюжное. А цари, вельможи, кралечки ихние… Еще моя бабка – мне, может, в ту пору и десяти годов не было… Еще она меня учила делу. Вот так посадит возле оконца на чурбачок или на полу, по-турецки, ноги под себя, – подушку велит взять, лукошко, булавки, коклюшки с нитками – и плети, милая, плети от свету и дотемна, аж спина надвое переламывается. Ну дасть тебе по затылку, ежели что не то. До се помню рассказы ейные. Круживо – на Руси-то, на древней, оно называлось. Не кружево, а круживо. Кружить, должно быть, от слова. Кружить. Голову-то оно тебе во как кружило. Кружива не только нитяные или шелковые были. Были они разные. Были из бисера низанные, а то из жемчугов, из других каких драгоценных каменьев. А были даже и кованые. Мастера из золота, из серебра их ковали. Ну уж ими модницы-то да модники московские и телогреи разукрашивали, и распашницы, и ферязи, и кафтаны, платны, опашни, однорядки…
Изумленные, слушали бабку Черногус и София Павловна. Вот, оказывается, что знает она, никуда и никогда на своем долгом веку не выезжавшая из лесной деревушки Чирково. Ферези и распашницы – да такие одежды только в музеях еще остались, берегут их музейные работники как зеницу ока, как берцовую кость бронтозавра или череп того прапрадеда человеческого, который еще стоял на грани животного, но уже ощущал в себе пробуждение разума. Спроси оканчивающих десятые классы, что это такое – платны да однорядки – и не ответит, пожалуй, никто.
В один прекрасный день бабушка Домна достала из сундука плетеное лукошко и туго набитую мхом подушку в виде валика. Положила этот валик на лукошко перед собой, наколола на него булавками сколок – бумажную ленту с рисунком будущего кружева, взяла в руки когда-то, видимо, пестрые от ярких красок, но ныне потускневшие резные коклюшки и, втыкая булавку за булавкой по нарисованному узору, пошла плести, повторяя его нитками. Старые негибкие пальцы плохо слушались ее, но все же слушались, и на подушке возникали чудесные, легкие, изящные «кудрявчики». София Павловна уже знала, что это именно «кудрявчики», завезенные, должно быть, сюда из Торжка, – они у нее были вычерчены тушью.
– Не то что кружево, пальцы заплетаются, – сказала с досадой бабушка Домна. – Годов тридцать коклюшек в руки не брала. Отвыкла. Вот беда какая.
– Домна Фалалеевна, – спросила, приближая губы к бабкиному уху, София Павловна, – а вы не смогли бы молодежь, девчат, поучить своему делу?
– А что! Учила, бывалоч. У меня и дочки умели, да одна померши, другая отвыкла от дела. И внучки могут, да не хотят, избаловались. Да и не надобно оно ныне никому. Возьмут вот, бывает, на выставку покажут, да и обратно отдают.
– Дорогой Гурий Матвеевич, – сказала София Павловна. – Мы с вами обязаны сделать так, чтобы плетение кружев в деревне Чирково возродилось. Слышите? Это наш святой долг.
– Милая София Павловна, – в тон ей ответил Черногус. – Не так давно, с год назад, я именно об этом говорил вашему супругу. Я еще не знал о Чиркове. Но я…
– У супруга, Гурий Матвеевич, столько всяких дел. Боюсь, что до кружев он и не доберется. А мы с вами можем, можем, можем, без всяких постановлений обкома и облисполкома.
Они созвали собрание колхозников. София Павловна говорила горячо, убедительно, показывала рисунки узоров, переснятых с тех образцов, которые хранились в сундуке у бабушки Домны, рассказывала о кружевах Бельгии, Англии, Франции, Венеции.
– Это искусство, это большое искусство, – говорила она. – Это творчество. Можно придумывать новые рисунки, предела этому нет, можно сколько угодно и как угодно фантазировать. Я обращаюсь к девушкам, к комсомолкам. Возьмитесь, возьмитесь, пожалуйста, за дело возрождения искусства кружевниц в Чиркове. Уверяю вас, что и года не пройдет, как о вашей деревне вся страна узнает, к вам экскурсанты поедут, у вас заработки ваши неизмеримо подымутся. И вам, глазное, есть у кого учиться. Бабушка Домна такая мастерица, такая мастерица…
– Профессор! – крикнул кто-то из девчат.
– Да, да, именно профессор, – горячо сказала увлекшаяся София Павловна.
– А вот скажите, пожалуйста, – спросила одна из девушек. – Вы про кружева говорите.
А наше руководство считает, что мы все как одна должны доярками, птичницами и свинарками работать. Как тут быть? Кого слушать?
– Найдет оно, ваше руководство, свинарок и птичниц. А кроме того, кружевами можно заниматься в свободное время, в порядке отдыха, развлечения. Это же так интересно.
Потом она отдельно долго беседовала с комсомольцами, с секретарем комсомольской организации, с высокой девушкой, у которой было гордое открытое лицо. Создалась в конце концов инициативная группа, которая должна была начать учение у бабушки Домны. Беседовала София Павловна и с руководством колхоза – с председателем, с членами правления, с парторгом, доказывала им, что под самым их носом зарыт бесценный клад.
– Что ж, попробовать можно, – довольно вяло согласился председатель. – Оборудования, как говорится, тут никакого не надо: подушка, лукошко, да что там еще?.. – коклюшки, нитки.
– Тут только руки дороги, – добавил парторг. – Не очень многочисленный у нас колхоз. Плохо мы, товарищ Денисова, с хозяйственными планами справляемся. В глухом краю живем, среди лесов и болот. С медведями дружим. Медведей много. Да их, байбаков, в свинари не поставишь и на прополку капусты не выгонишь.
– Вы, Гурий Матвеевич, поезжайте, – распорядилась София Павловна. – У вас, может быть, и еще дела есть. А я останусь, и до тех пор буду сидеть, пока дело не сдвинется с мертвой точки. Я знаю это. «попробуем». Ничего не сделают без подталкивания.
Черногус продолжал разъезды по окрестным селениям. А София Павловна вторую неделю безвыездно сидела в Чиркове; время от времени ее вызывал к телефону Василий Антонович, она шлепала в своих изящных сапожках по грязи до колхозного правления, Василий Антонович укорял ее за то, что она так долго не возвращается, она отвечала: «Вася, нельзя. Очень важное дело. Очень. Потерпи еще немножко».
Двенадцать девушек плотно засели за работу. Учиться, собственно говоря, им было нечему, надо было иметь вкус, терпение и желание. Бабушка Домна, став как бы и взаправду профессором, руководительницей школы-мастерской, воспрянула духом, взбодрилась. «Я, милая доченька, словно годов тридцать с плеч сронила, – сказала она Софии Павловне, – А у меня их много, милая. Это я для обману так говорю: восемьдесят да восемьдесят пять. Сто два мне в сам деле-то, сто два, хорошая моя. Тридцатку сбросила, – семьдесят с малым осталось. А семь десятков – жить еще долго можно».
Когда пошли первые рулоны, или, как Домна называла, штуки кружев, София Павловна собралась уезжать.
– Я буду звонить вам, я буду писать письма, – говорила она и Домне, и председателю колхоза, и парторгу, и комсомольскому секретарю, высокой гордой девушке.
Ее отъезд немножко задержался оттого, что в Чиркове» прибыли корреспондент и фотокорреспондент «Старгородской правды». То ли Василий Антонович сказал о чирковских кружевах в обкоме и это дошло до редакции газеты, то ли Черногус восторженно наговорил о них в Заборовье. Только вот дошло, и редакция прислала своих товарищей. Они все записывали, все фотографировали, беседовали с бабушкой Домной, с девушками. Даже председатель с парторгом приоживились от такого внимания. Что-то они не помнили, чтобы до этого в их деревню приезжали из областной газеты, – из районной разве что, да и то за тем лишь, чтобы поругать. Тут, чуялось, не ругать будут, а пропечатают, да еще как – с фотографиями.
На колхозной подводе Софию Павловну отвезли в Заборовье. В тот же день она хотела уехать в Старгород. Но Черногус сказал:
– Может быть, завтра поедем, София Павловна? Сегодня здесь созывается грандиозное партийное собрание. Очень интересно. Будут избирать партийный комитет, понимаете? Коммунисты объединяются в одну партийную организацию. Не только колхозные, а все, все. Какая-то опытная станция тут есть…
– Да вам-то что, Гурий Матвеевич! Вы что у них, уполномоченный?
– Не то чтобы уполномоченный, София Павловна. А… а товарищ Лаврентьев здесь сейчас.
– Петр Дементьевич?
– Да, да. И он просил меня поприсутствовать. Может быть, говорит, речь скажете. О партии. О том, как росла она и боролась. Какая это сила – партия.
– Ну так бы и говорили, дорогой мой. Хорошо, поедем завтра с Петром Дементьевичем, если у него местечко в машине найдется.
Черногус не все сказал Софии Павловне. Он не сказал о том, какой у него разговор произошел накануне вечером с писателем Баксановым. Сидели втроем – Баксанов, архитектор Забелин, он, Черногус, – и распивали чай. Черногус поинтересовался, для чего возят в село камень в таких космических количествах, что все улицы завалены каменными горами, зачем столько бревен, досок, бочек цемента. Забелин принялся рассказывать о тех формах, в какие понемножку выкристаллизовывается проект перестройки Заборовья. Он, оказывается, за это время съездил в поселок Ленинский, который был заново построен лет двенадцать назад возле снесенного ныне села Воскресенского, учел там все положительное, учел все отрицательное и находил новое, наиболее современное и прогрессивное решение.
Черногуса всегда волновали планы, проекты, стройки и переустройства. Для него это была советская власть в действии, та власть, за которую он сражался, которую создавал, которой отдал всю свою жизнь. Он начал вспоминать былое. Рассказывал о революционных событиях в Азербайджане, на границах Персии, о пребывании в корпусе генерала Баратова, о Коломийцеве.
Вначале Баксанов слушал его не очень внимательно, раскачивался на стуле, как эквилибрист, касаясь затылком и плечами натопленной печки. А потом подсел к столу, утвердив на нем локти, и смотрел прямо в лицо Черногусу.
– Слушайте, – сказал он взволнованно. – Гурий Матвеевич! У вас потрясающий материал. Николай Гаврилович! – Баксанов повернулся к Забелину. – Можете себе представить советского человека, молодого, неопытного, окруженного врагами, оказавшегося в чужой стране, полностью отрезанного от родины и там в одиночку все-таки отлично разбирающегося в обстановке, бесстрашно и решительно выполняющего труднейшую дипломатическую миссию. Да это же роман! Настоящий роман о советском дипломате-большевике. Об одном из самых первых наших дипломатов.
Так было накануне. С утра, едва Черногус проснулся, к нему постучал Баксанов. Был взволнован, возбужден, как-то внутренне приподнят.
– Гурий Матвеевич! Мне это все снилось. Принял снотворное, спал, но все равно снилось. Я теперь от вас не отстану, буду ходить за вами по пятам. Вы же участник всего этого, вы живой свидетель событий, которые превратились в историю, и уже довольно давнюю. Я никогда не писал ничего исторического, я даже, должен признаться, посмеивался над теми, кто такое пишет. Дескать, дайте мне три исторических романа, я почитаю и напишу четвертый. Но вот сам заболел этим, вашей историей. Мы пригласим стенографистку, вы все расскажете, она все запишет. Я съезжу на Каспий, на границу с Ираном. Может быть, удастся цолучить командировку в Тегеран. Где там эти Зергендэ и парк Атабек Азама, в которых остатки царской миссии готовили заговор против Коломийцева? Посмотрю, увижу… Вы не представляете, как все это интересно, как об этом можно написать, лишь бы хватило сил и умения.
– Пожалуйста, пожалуйста! – Черногуса тоже обрадовало, что страницы истории, его истории, уже основательно забытые, вдруг могут ожить под пером Баксанова. – Чем смогу, всем готов вам помогать, дорогой Евгений Осипович. У меня, есть дневники, есть записи. Редкие книги, вроде мемуаров английского генерала Денстервиля о их разбойничьем вторжении в советский Азербайджан. Он, правда, называет это более благородно: «Поход на Кавказ и Персию». Вся моя библиотека в вашем распоряжении.
Они жали друг другу руки. Баксанов подпрыгивал от радости и волнения. Кругленький, пузатенький, живой – казалось, что это скачет в комнате большой веселый мяч, ударяясь об пол.