Текст книги "Секретарь обкома"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 41 страниц)
Птушков неумело, просыпая табак, порвав бумагу, кое-как свернул самокрутку.
В тот вечер, нагулявшись по морозу, продрог-нув в своем городском коротком пальтишке и в ботиночках, ок рано забрался в постель. Почти не философствовал, уснул с неведомой ему до этого быстротой.
Шли дни, мало-помалу Птушков осваивался в колхозе. Одну из клубных комнат он занял под свой кабинет. Добился того, что клуб стали отапливать.
– Послушайте, товарищ начальник, – говорил он Соломкину. – Вы же деньги на ветер пускаете. Десять печек, – они, знаете, сколько дров за зиму сожрут? Поставьте котел, проведите трубы с батареями. Котлы в городе продаются. Очень экономичные. Каждый дачевладелец себе котел и центральное отопление ставит. А вы печки топите. Это же каменный век! Котел торфом топить можно. У вас торф кругом. Пожалейте леса свои.
– Котел можно, котел будет. Но не сразу, – ответил Соломкин. – А пока вот дровишки. Если в случае чего, Насте Белкиной подайте знак, молодняка своего наведет – по ней враз четверо парней сохнут, – напилют, наколют, натаскают. Так у нас дело делается. Штатных единиц на то, чтоб каждый плевок подтереть, не заводим. У нас и добровольно трудятся.
– А материальная заинтересованность?
– Не в каждом деле она полезна. Производство – одно, а культурная работа – другое. Одна дура своему мальчонке по трояку за каждую отметку… если отлично, если «пять» то есть, принесет… Она, говорю, по трояку за это платила. Уж до того балбес дошел: мать чихнет, с нее тоже рублевку требует. «А за что же, сыночек?» «Да я ж тебе «будь здорова» сказал». Свихнулся парень. За «будь здорова» – целковый, за отметку – трояк, шевельнул ногой – десятку, лопату с земли поднял – четвертной. А мы же коммунизм строим, когда труд – потребность, удовольствие. Хорошенькое удовольствие, ежели за него деньги гребешь лопатой!
– Это у вас чисто хозяйственная, председательская точка зрения. За труд все-таки, и верно, платить надо.
– За труд. А не за клуб. Клуб дело такое – к нему всей душой человек тянуться должен. Тогда только он клуб, когда человека силой от него не отгонишь.
Хотел было Птушков за Настей Белкиной приволокнуться. Но председатель правду сказал, вокруг нее всегда кто-нибудь из четверых ее ухажеров вился. С одной стороны; это было очень удобно: все, что надо в клубе, в библиотеке, всегда будет сделано. Но и нескладность с этим немалая: никогда девушка не бывает одна.
Купил в сельмаге валенки и полушубок – как у Никешина, такую же лохматую шапку с ушами. Мог гулять по селу, не ежась и не торопясь поскорее под крышу, к печке. Ходил в лес, к обрывам над замерзшими снежными озерами; пробирался к ним меж сосен и елей по глубокому снегу, едва не черпая его высокими валенками. Видел чьи-то следы, но не понимал, чьи – может быть, лисьи или волчьи, а может быть, беличьи или ку-ницыны, – кто же их знает? Звериные, словом. Видел раз лося. Стоял рогач и объедал ветви с куста. Не стал его тревожить, замер за сосной, долго смотрел на большущего сильного зверя, любовался им.
Начал захаживать по вечерам в чайную. Официально она была открыта до девяти. Но, заперев двери с улицы, в нее впускали со двора ещё и в десять. Из спиртных напитков в буфете были только разноцветные наливки да ещё было шампанское. Но бутылки с ними так и стояли на полках, нетронутые. Водку посетители приносили с собой, выливали ее из бутылок в пузатые белые чайники, – и получалось, будто бы кипяточек попивают, крякая после каждого выпитого залпом стакана и торопливо заедая его грибком или селедочкой.
В чайной возникали споры, диспуты, перебранки. А чаще за столами текла мирная беседа про все, кто что знал. Стоило городскому писателю появиться в чайной, его непременно начинали расспрашивать про писательскую жизнь. Верно ли, что у такого-то писателя сто миллионов на сберегательной книжке? А верно ли, что такой-то вообще денег не считает, правительство определило ему открытый счет – бери из банка сколько хочешь? А над чем работает сейчас такой-то? А почему не видно, не слышно такого-то? – выпустил после войны книжку, и на этом точка. Были и другие, которых интересовало: а как это пишут, как что придумывают? Или все из жизни? Ну, а с чего начинают, ну как вот начало получается? Даже старики не были равнодушны к писательской жизни, к делам литературы. По-своему, по-разному, но дела эти занимали всех. Терпеливо объяснял и разъяснял Птушков, отвечал на десятки вопросов. Попытался было почитать свои стихи. Слушали вежливо, тихо, но и реагировали только из вежливости: «Да… вот как… что ж!..» Огорчился, решил, что слушатели, видимо, не доросли до понимания настоящей поэзии. Его стихи рассчитаны на людей с тонким восприятием, с воспитанными, развитыми чувствами. А тут народ был неинтеллектуальный, огрубевший в борьбе с природой, сухой.
Он, в свою очередь, расспрашивал посетителей чайной о их жизни, о их желаниях и думах. Высказался однажды о русской печке – какая в ней заключена поэзия и какая животворная сила: печка греет, печка кормит, на печке можно спать, на печке люди родятся.
Посмеялись, сказали: это хорошо вот так, из города на время приехав, умиляться. Русская печка, верно, была великим изобретением народа. Но, дорогой товарищ, бери печку нашу вместе с избой, дай нам добрую городскую квартиру с водопроводом и газом. Меняем, не задумываясь; в придачу ещё и корову с поросенком получишь, коромысла и ведра, чугуны и вилы, решето и толкушку.
Однажды в чайную зашел широкоплечий человек в черном полупальто с барашковым серым воротником, в такого же меха высокой шапке, в белых, обшитых коричневой кожей бурках. По тем приветственным восклицаниям, какими его встретили, Птушков понял, что это тот самый инженер Лебедев, который занимается механизацией животноводства в колхозе. Присутствующие в чайной их познакомили.
– Очень рад, – сказал Лебедев. – Они здесь – черти дремучие. К ним культуру пожарным насосом качать надо. А мы, как известно, шприциком ее вводим. Что, неверно говорю? Засмеялись. Кто-то сказал:
– Верно или неверно, но и от истины недалеко.
– Так что очень хорошо, товарищ Птушков, что вы здесь. Может быть, вокруг вас этакий вен-тиляторчик заработает, воздух освежится. Только за ихними девками не вздумайте бегать. Это же чертовки, русалки.
– Особенно вдовы! – снова сказал кто-то, и после этого смех стал всеобщим.
Лебедев ухмыльнулся.
– Вот видите, – обратился он к Птушкову, – каждый шаг знают. Дремучий народ, говорю. И на что, думаете, намекают? На то, что я с вашей хозяйкой, с Натальей Дмитриевной, все вместе да вместе. Жених, говорят, да невеста. Эх, вы, олухи царя небесного! Да у меня детей двое, старшему двадцать первый год.
– Ну вот сынок бы ваш с дочкой, а вы, как говорится, с мамой!..
Лебедев махнул рукой: ну вас, таких не переговоришь.
– Харч-то есть тут какой-нибудь? Ему принесли борщ, принесли гуляш.
– А вообще, – сказал он, – был бы я не женатый… Замечательная она женщина, товарищ Птушков, Наталья-то Дмитриевна. В чрезвычайно трудных условиях подняла в колхозе молочнотоварную ферму. И ещё выше пойдет со своими показателями. Умная, настойчивая, энергичная…
Лебедев говорил, прихлебывая с ложки горячий борщ, а Птушкову вновь виделась крепкая хозяйкина фигура, ее бедра и такая грудь, какими вдохновлялись самые талантливые мастера времен Возрождения.
– Да, да, да, – поддакивал он Лебедеву, все дальше и дальше уходя мыслью от застольной беседы. На днях он звонил Юлии. Не хочет разговаривать, вешает трубку. Неужели она не понимает, что сидит он здесь из-за нее.
– Согласны? – услышал он вопрос Лебедева.
– В каком смысле? – спросил, чтобы выйти из положения.
– Ну как – в каком? Возьмем ружья да и отправимся.
– Ах, вы имеете в виду охоту!
– Не имею в виду, а прямо говорю о ней.
– Нет, товарищ Лебедев, я не охотник… Откровенно говоря, ещё и ружья никогда не держал в руках. Да и жалко же будет убивать животных. Я предпочитаю любоваться природой. А…
– И зря! Охота ни с чем не сравнимое удовольствие. А то бы пошли? Ружей у меня целых три. Запасу всякого огневого тоже хватит.
– Не смогу, не смогу, нет. Спасибо. Лебедев ушел, большой, шумный, уверенный в себе, влюбленный в жизнь, в работу, умеющий сразу находить с людьми общий, простой, доверительный язык. Птушков смотрел ему вслед с завистью и с раздражением. Сам он был находчив лишь один на один, и притом с женщинами; находчив, может быть, больше, чем надо бы. Только вот Юлия, Юлия… Она обломала ему крылья. Со дня встречи с нею, с того вечера в лесу и блужданий по ночной дороге он стал непривычным для себя, безвольным. Ах, Юлия, Юлия… Ах, если бы, если бы… Если бы вы были с ним, – все бы встало на место; мало того – все изменилось бы, он бы писал стихи, каких, может быть, никто ещё и не знает.
Расплатился, надел свой полушубок, намотал на шею шарф, нахлобучил шапку, вышел на улицу. Снег хрустел под ногами, искрился от лунного света. Над крышами, в тихом воздухе, стояли дымы, – запоздавшие хозяйки готовили ужин.
Шел медленно. С ним приветливо здоровались девушки. Ребята-школьники забегали вперед и, глядя ему в глаза, орали: «Здравствуйте, дяденька писатель!» Кивал головой, отвечал. Но ему было скучно и одиноко в этой закинутой в зимние снежные леса далекой деревне. Без городского шума нет жизни, есть что-то, недалеко ушедшее от первобытности. Здесь все для брюха, для брюха, для брюха – удои, урожаи, мясопоставки, обмолоты… И ничего для чувств. Литература, искусство – они для мира, в котором главенствуют чувства. В Озёрах Виталию Птушкову делать нечего. Это мир Лебедевых. Они здесь в своей тарелке, их нисколько не тревожит мысль, что не хлебом единым жив человек.
Подойдя к дому Морошкиных, увидел освещенное окно Светланы, услышал за ним веселую музыку, – завела радиолу, полученную мамашей в премию, крутит дурацкие пластинки. Не пошел бы в дом, сел бы на лавочку возле ворот, переждал бы шумиху. Но сядешь – озябнешь. А больше – куда в этой глуши и пойдешь? В клуб? – там Настины ухажеры хозяйничают. Аккордеон поди притащили, лупят каблуками в пол.
Ничего не оставалось, – вошел во двор, пошаркал ногами о половик в сенях, толкнул дверь.
26
Если бы можно было на каком-нибудь летательном аппарате подняться на такую высоту над землей, откуда стала бы видна вся Старгород-ская область – до самых дальних ее пределов, и ещё, если бы можно было с помощью сказочных средств снять кровли со всех зданий, цехов, домов и домиков в городах и селениях и сделать так, чтобы видеть все крупно – в деталях, в подробностях, то оказалось бы, что сказочные средства эти дали человеку возможность увидеть самую что ни на есть реальную реальность, но не по частям, а во всем ее, сливающемся в нечто единое, пестром многообразии.
Оказалось бы, что в тот вечерний час, когда поэт Птушков, не зная, куда девать себя, томился тоской в селе Озёры, – секретарь обкома Петр Дементьевич Лаврентьев выступал с докладом перед партийным активом шахтерского города Крас-нодзержинска; заведующий отделом сельского хозяйства обкома Костин сидел в правлении далекого колхоза «Красный Октябрь», в болотистом, заозерном краю, и вместе с председателем, агрономом, парторгом, бригадирами обдумывал план осушения обширной сырой луговины, которую, если взяться за дело поэнергичней, через год-два можно превратить в житницу кормов для общественного животноводства; Александр Денисов в красном уголке своего цеха проводил занятия по органической химии с аппаратчицами и аппаратчиками – это была школа повышения производственного опыта; сын его, Павлушка, дожидался тек временем в детском саду, в особой группе ребятишек, родители которых задерживались на работе; председатель облисполкома Сергеев, уполномоченный Комитета госбезопасности и начальник областной милиции рассказывали Василию Антоновичу о происшествиях в области за последний месяц, – были, оказывается, и убийства, были кражи, были ограбления, – но в помощь государственным органам уже шла общественность, комсомольские и рабочие патрули; послезавтра Василий Антонович едет в Москву, и такие сведения тоже могут пригодиться на пленуме, а затем и в беседах с секретарями ЦК.
Куда бы ни взглянуть – на просторах области, в ее лесах, на берегах заснеженных рек и озер, в городах и поселках, в деревнях, под стеклянными кровлями заводов и фабрик, под шиферными крышами колхозных ферм, под черепицей, под жестью и даже ещё и под соломой жилищ – всюду огни, всюду люди, всюду думы, заботы, планы – жизнь! Десятки тысяч рабочих, десятки тысяч колхозников, сотни и тысячи техников, инженеров, партийных и советских работников, доктора наук, профессора, студенты, школьники, старики, молодые парни и девицы, художники, писатели – каждый что-то делал, что-то добавлял к тому, что уже было, вкладывал свои кирпичики в строительства, в материальные и культурные накопления области.
Оказалось бы ещё, что в час блужданий поэта Птушкова по Озёрам прозаик Баксанов находился за сто восемьдесят километров оттуда, в другой части области, в селе Заборовье, на границе с Высокогорщиной. С Баксановым был архитектор Забелин. В заборовьевском Доме для приезжих одна из шести комнат, самая большая, превратилась, как назвал Забелин, в архитектурную мастерскую. Из нее вынесли кровати, втащили на их место большие и малые столы, чертежные и школьные доски. На столах, на досках, на стенах были расшпилены и разложены листы бумаги. На самом большом столе, взятом в столовой, лежали один возле другого два листа. На левом – план Заборовья в том виде, какой село имеет сейчас, а на правом – план его переустройства. Но это ещё не было окончательным планом. Еще каждый колхозник мог зайти в «архитектурную мастерскую», помозговать над тем и над другим листами и предложить любые изменения и дополнения. Мог даже взять в руки один из десятков карандашей, разбросанных по столам, и почеркать на бумаге, испробовать свои силы планировщика и архитектора.
В Заборовье была школа, была больница, было почтовое отделение, был сельмаг, но не было постоянного электрического света. Нефтяной движок давал ток по утрам, когда шла дойка в коровниках и качали воду из колодца в железные баки, да по вечерам, когда шла вторая дойка; ну ещё если кино приедет и, конечно, в тот день, когда созывалось или партийное, или общее собрание колхозников. А так, в рядовые вечера, жгли керосин; молодые ребята, правда, устанавливали на своих домах ветряки с динамками, заряжали от них аккумуляторы и как-то, словом, изворачивались.
Под потолком «архитектурной мастерской» развесили четыре лампы-молнии. Большие диски покрытых белой эмалью абажуров отбрасывали на столы довольно яркий свет; к тому же «молнии» давали ещё и немало тепла.
По всем причинам, взятым вместе, «архитектурная мастерская» никогда не пустовала. Сюда, к Баксанову с Забелиным, что называется – на огонек, заходили и стар и млад. У входа стоял жбан хлебного квасу, до которого великим охотником был Баксанов, и были термосы с кипятком – потому что Забелин раз двадцать в день заваривал крепчайший чай, которым мог угощаться каждый.
Спланировать новый поселок оказалось делом чрезвычайной сложности. Двенадцатый день сидят Баксанов с Забелиным в колхозе. Составлены десятки вариантов, но нет ни одного такого, на котором бы сошлась хотя бы половина добровольных участников обсуждения их работы. Разнобой полнейший. Забелин, который так стройно рассуждал на открытии клуба творческих работников в Стар-городе, в Заборовье встал в тупик. Механически копировать то, что бывало прежде? Вместо церкви разместить в центре селения клуб или правление колхоза, увенчать башней, остроконечной, подоб-ной колокольне, вышкой? А вместо кладбища раз-бить парк? Скукой потянет от подобной перелицовки минувшего, отжившего и изжитого. Даже колхозники и те говорят: «На черта нам эта башня посередке? Улицу дай, главную, чтоб на ней все руководящие организации, чтоб магазины тут же; чтобы вышел ты сюда и, не таскаясь из края в край по поселку, все, какие надо, дела сделал, все, что надо, купил».
«Город людям нужен, город, – размышлял Забелин. – А не этакая «деревня-нува», модернизированный медвежий угол, так сказать – берлога, но с парашютной вышкой и с аркой, зовущей: «Добро пожаловать!»
В тот вечер, когда Птушков, под звуки радиолы за стеной, расстилал постель на прочной, устойчивой хозяйской кровати, в ста восьмидесяти километрах от него, в «архитектурной мастерской» Забелина и Баксанова шел разговор.
– Ну, а если, граждане дорогие, вот такой вариант! – Забелин чертил мелом на черной школьной доске. – Вот улица, хорошая улица, прямая, вдоль обрыва. А перпендикулярно к ней другая – от леса к обрыву, то есть – въезд в поселок. На скрещении их, естественно, площадь. А дальше – ещё улицы. Но они второстепенные. О них после. Давайте думать о главных. Что можно расположить на ваших главных улицах?
– Сельсовет, – сказал один из присутствующих. – Правление колхоза.
– Почту, сберкассу, – добавил второй.
– Чайную.
– Клуб, библиотеку.
– Школу!
– Продуктовый магазин и промтоварный.
– Парикмахерскую.
– Так, так, – делал пометки Забелин. – Видите, сколько всего набегает. И строить это все надо по-городскому. Магазины с большими, привлекательными витринами. Верно? Школа с широкими окнами, с парадным входом…
– Мостовую надо. И панели, – сказал кто-то. – А то витрины будут, а к ним по колено в грязи пробирайся.
– А на скрещении улиц, как я говорил, – продолжал Забелин, – площадь. Тут вот кольцо такое, подъездное, асфальтированное. В середине сквер с клумбами. А там павильон автобусной станции.
Все дружно рассмеялись.
– К нам ездить – автобус-вездеход нужен!
– Извините, – сказал Забелин. – Мне известно, что руководители вашего колхоза пообещали секретарю обкома ещё нынешней зимой заняться дорожным строительством. Разве не так, товарищ Сухин?
– Примерно так, – ответил председатель колхоза.
– Лет через пяток замечательная жизнь может быть в Заборовье, – сказал Баксанов, наливая в кружку квасу из жбана. Он пил, отдувался, лицо и шея у него краснели. – Я у вас тут лопну, ребята. Кто это такой фирменный квас варит?
– Сельповский.
– Здорово варят. Надо будет рецептик узнать.
Он чувствовал себя в колхозе отлично. Все его здесь волновало, все радовало. Он видел, конечно, бездну неурядиц. Не было, например, электрического света, не было водопровода, канализации; насчитывался добрый десяток стойких пьяниц, которые своими дикими выходками портили жизнь окружающим; кинокартины привозили в колхоз скверные; библиотека пополнялась новинками редко, сельмаг торговал неумело, тупо – за многими необходимыми мелочами колхозники должны были ездить или в районный центр, или даже в Старгород. Но вместе с тем было здесь и нечто такое, что он считал главным, что не могло не волновать писателя, тридцать лет связанного с деревней, тридцать лет пишущего о людях сельского труда, о их делах.
Окончив Коммунистический институт журналистики в Ленинграде, Баксанов начинал свой писательский путь с работы корреспондентом в маленькой районной газетке. Было это в годы коллективизации, в ту пору, когда только-только возникали первые МТС. Труднейшие были годы, труднейшие времена. Самое трудное заключалось в том, что, вступая в колхоз, участвуя в коллективном труде, крестьянин все же по-прежнему тянулся к собственному, личному, индивидуальному. Сила собственного была ещё могуча. И вот миновало тридцать лет – и какие огромные перемены! Выросла сила коллективного, общего. Выросли потребности в материальном, но выросли они и в духовном. Люди хотят жить по-другому, и они будут жить по-другому. И чтобы увидеть это, стоило пройти через все трудности, через бесчисленные испытания жизни. Стоило бегать по осенним и зимним дорогам пешком десятки километров за информационными заметками о вывозке навоза на поля, об успехах первых колхозных доярок, о досрочном завершении сева, о том, кто и сколько получил на свои трудодни. Все стоило. И повести, и романы, и пьесы, какие позже написал Баксанов, они тоже сыграли какую-то роль в том, что деревня сегодня стала иной. Один литературный сноб сказал ему было: «Излишне спешите, дорогой товарищ Баксанов! За жизнью все равно никто из литераторов не угонится. Служенье муз, как всех нас учит Пушкин, не терпит суеты. Прекрасное должно быть величаво. Нельзя, знаете, писать по тому принципу, какого придерживаются иные повара: за вкус не ручаюсь, а горячо будет». – «Извините, – ответил Баксанов. – Я воевал и сейчас воюю. Я не гурман, а солдат, и по себе знаю, что в боевой обстановке кружка кипятку, вот этой самой горячей, клокочущей воды, дороже самых изысканных яств. Извините. Вы устроились у литературного камина, заложив нога за ногу и подставив огню подошвы домашних туфель. А я в походе».
– Хороший квасок, – повторил он, отставляя стакан. – Вы бы спрятали его от меня, а то пузо неудержимо растет. – Баксанов расстегнул тесный пиджак. – Гляжу я на вас, – заговорил он, – и ей-богу, радуюсь. Над чем мучаетесь! Это же подумать только! Бывало – какие сомнения?
Ставь избу вдоль дороги, в двадцати шагах от нее – вторую, дальше третью… Что солдатушки, бравы-ребятушки, по ранжиру. Каждая – три оконца на улицу. Слева крылечко о трех ступенях, рядом с крылечком – ворота. А то и ворот нет, плетень, да и только. Однообразно, уныло, бедно, никаких фантазий, никакой выдумки, никакого шевеления мозгами. А сейчас – витрины, мостовую, тротуар!.. Вот бы Лисицын да Сухин взялись и написали в газету о колхозных планах, о своих раздумьях.
– А чего писать! – сказал Лисицын. – Об этом и без нас что ни день пишут. В Самотаевке уже прошедшим летом центр поселка по плану заложили. Мы с председателем ездили, посмотрели. Не понравилось нам.
– Пожарную команду в середке поставили, – добавил Сухин. – С башней. На которой брезентовые кишки развешивают для просушки. И дома вокруг какие-то трулялясистые. Под древний российский лад: петухи на крышах, флюгарки, наличники резные, ставни расписные, подпоры у крылец пузырями разделали, как у хором боярских. Такого нам и даром не надо. Это будет вроде так, если мы в расшитые косоворотки разоденемся, в сапоги гармошкой да поясами с кистями подпояшемся. Это не для жизни, а для ансамблей, раз в году со сцены показываться.
– Будем думать, будем думать! – сказал Забелин, поправляя свои очки в тонкой «профессорской» оправе. – Соединим усилия практиков и теоретиков и, может быть, найдем приемлемое.
Квартировали Баксанов с Забелиным по соседству, в том же доме для приезжих – только пройти в конец коридора. Но спать ещё было рано, идти к себе не хотелось. Баксанов предложил:
– А не сходить ли нам к учительницам, Николай Гаврилович?
– Да уж мне седьмой десяток по женщинам-то ходить, Евгений Осипович. Нет уж, если угодно, я с вами по селу пройдусь. А к прелестницам – увольте.
– Этим прелестницам, если сложить их возраст вместе, даже не седьмой, а уже и девятый десяток. – Баксанов рассмеялся.
Они пошли по улице села, дошли до школы, которая по давней традиции была построена за околицей, в поле, обвевалась, обсвистывалась всеми пролетными ветрами, заносилась снегами, на которых по утрам, почти возле самого крыльца, иной раз были видны следы волчьих лап. Два оконца в школе неярко светились.
– Сидят, – сказал Баксанов, – тетрадки проверяют. Скучища поди. Неужели не зайдем? Обрадуются-то как живым людям!
Забелин нехотя согласился зайти на минутку, Баксанов сказал правду, учительницам вместе было более восьмидесяти лет. Но разделялся этот возраст отнюдь не на равные части. Марии Ивановне было около шестидесяти, она почти тридцать лет прожила в Заборовье, в этой комнате при школе. Нина Сергеевна только что окончила институт, этой осенью начался первый год ее самостоятельной работы.
В одном Баксанов ошибся. Учительницы не сидели в одиночестве и никаких тетрадок не проверяли. В комнате у Марии Ивановны застали колхозного агронома. Он немноншо смутился, сказал:
– Давненько учился, товарищи. Да и плохо, наверно, учился. Вот статью в газету написал, а боюсь посылать: вдруг грамматических ошибок наделал. Марию Ивановну эксплуатирую по этой части.
– Да, да, Семен Егорович, вам бы в школу ещё походить не мешало. «Встреч» с мягким знаком написали, а «вокзал» через «г» ухитрились изобразить.
– Но это же от невнимательности, это описка, Мария Ивановна! – вскричал, смущаясь ещё больше, агроном.
– А уж, милый мой, мы в такие психологические тонкости не входим. Напутал – получай двойку.
За стеной слышались голоса, выкрики, шум.
– Что там? – спросил Баксанов.
– Ниночка литературный кружок проводит, товарищ Баксанов. Вы бы зашли. Писателю такое дело обходить нельзя.
В комнате Нины Сергеевны, молоденькой и черноглазой, с темными, вьющимися на концах волосами, сидело с десяток девочек и мальчиков, видимо, самого старшего, седьмого, класса. Все притихли, увидев гостей, и дружно встали.
– Сидите, ребятки, сидите, – сказал Баксанов, здороваясь за руку с учительницей. – Стихи, наверно, читали, а?
– Да, вот Ася Рыбкина читала, – ответила Нина Сергеевна. – Продолжай, Асенька! Товарищ писатель послушает.
Девочка принялась читать свои смешные, детские стишки. Баксанов слушал ее и вспомнил себя, такого же четырнадцати или пятнадцатилетнего, школьный литературный кружок, которым руководил почему-то учитель химии, такие же вот вечерние чтения. А потом другой кружок – лит-группу при районной газете. Ему хорошо помнился товарищ в полувоенной форме, у него была странная фамилия: Граф. С первого же раза он представился кружковцам как член Союза поэтов. Что он написал, они не знали, а сам он этого не говорил, но тем не менее товарищ Граф казался им всем существом из миров нездешних и заоблачных. Глядя на него, они уже не сомневались ни в существовании Олимпа, ни в существовании Парнаса, где обитали подобные товарищу Графу. Он разбирал их стихи и рассказы, одни признавал никуда не годными, другие хвалил, уносил с собой, обещая кому-то их порекомендовать. Тем дело и кончалось. Потом он исчез. Но Баксанов его всегда помнил. Товарищ Граф был величествен, он никогда не опускался до ординарных движений и действий, до обыденных слов. Он шествовал, он священнодействовал, он изрекал. Подняться до него Баксанов так и не смог, хотя уже много лет имя Баксанова хорошо известно в литературе. Он не научился загадочно пыхтеть трубкой при людях и фотографироваться с нею в профиль, отчего взгляд получается устремленным не только в пространство, но и в толщу времен, недоступных простым смертным. Не решился он отрастить бороду, завивающуюся вперед из-под подбородка, как у скандинавских шкиперов, – такая борода тоже признак незаурядности. Не умеет Баксанов ходить в бойскаутских коротких штанишках по-западноевропейски, демонстрируя окружающим кривые волосатые ноги. Говорит, когда бы надо молчать с тупой многозначительностью, и говорит так, что всем все понятно, а это тоже признак заурядности. Художник Тур-Хлебченко сказал ему: «Старик, не огорчайся. Ты знаешь высказывание по этому поводу остряка Ларошфуко? Ларошфуко сказал: «Величавость – это непостижимое свойство тела, изобретенное для того, чтобы скрыть недостатки ума». Непостижимое! Понял? Так что и не бейся впустую. Оно легко дается только скудоумным».
В кратчайший миг промелькнули все эти картинки прошлого перед Баксановым. Минуту спустя он уже сидел среди ребят, рассказывал им о том, как сам начинал писать, прочел несколько четверостиший из своих полузабытых детских стихов. Все весело смеялись. Потом он стал читать стихи настоящих поэтов, и ребята притихли, заслушались.
– Вы знаете, – говорила молоденькая учительница, отпустив ребят, – есть несколько юношей в колхозе, и девушки такие есть, которые очень интересуются литературой. Некоторые даже что-то пишут. Они бы с радостью занимались. Но с кем? Не с кем. Я, например, руководить ими не могу. Им бы опытного в литературе товарища надо. А я… Что я!
На обратном пути и Баксанов и Забелин молчали. Мороз поддавал холоду, подняли воротники, прятали руки в карманах. Потрескивало окрест, промораживалось, расщеплялось.
Раздеваясь в своей комнате, Баксанов сказал:
– Понимаете теперь, Николай Гаврилович, остроту положения? Культурных-то сил на Стар-городчине не хватает. Или точнее – неправильно они распределены. Убежден, что если не в каждом селе, то через одно – во втором, или через два – в третьем, есть молодые тайные поэты, есть и прозаики. Им развивать свои способности хочется, им руководители нужны. А где они тут, руководители? Наше старгородское отделение Союза писателей – двадцать два человека. Капля в море. Да и не все пойдут в деревню, да и что толку от кавалерийских наскоков культуртрегеров? Свои центры культуры должны возникать на селе, свои! Своя интеллигенция здесь нужна. Много интеллигенции. Разной: производственной, научной, художественной. Ведь если бы вы или я жили здесь постоянно, не будем хвастаться, но факт остается фактом, много хороших дел могли натворить. Не верно говорю?
– Я отлично понимаю вашу мысль, Евгений Осипович. Отлично. Так надо строить колхозные села, такой насыщать их бытовой культурой, чтобы интеллигенция не бежала отсюда, а напротив – ехала бы сюда. Значит, правы колхозники, не кустарничать надо, не по внешней видимости идти, а в глубину копать, перестраивать все радикально.
– Не зря, значит, я вас к учительницам повал? – спросил Баксанов, приседая в трусиках возле постели, отчего в коленях у него шла отчаянная стрельба. – Неплохие прелестницы!
– Полезный поход, полезный, – согласился Забелин. – Одно меня удивляет. Приехали мы сюда вместе, время проводим вместе. Когда вы туда дорогу нашли, за околицу?
– Чисто профессиональное качество, Николай Гаврилович, – смеясь, ответил Баксанов. – Чутье особого рода.
– Потом напишете, наверно, обо всем об этом?
– Как сказать. Может быть. Сейчас я об этом пока не думаю. Пишешь ведь тогда, когда материал давит на тебя, когда уже не можешь не сесть за стол.
– А вот я слыхал, – сказал Забелин, лежа под одеялом, – один высказывался… Имени его не назову, это не столь существенно. Старгород-ский поэт один. Он говорил так: беда нашей литературы в том, что у нас пишут, не рассчитывая на века, пишут, рассчитывая на сегодняшнего читателя. Это верно?
– А вы как думаете?
– Не могу судить квалифицированно. Я читатель. Я только читаю книги. Среди них попадаются интересные, но есть неинтересные, есть глубокие и неглубокие, волнующие и неволнующие.
– Думаете, это только сейчас так?