Текст книги "Секретарь обкома"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц)
11
Знакомства свои Юлия заводила с молниеносной быстротой. Василий Антонович нисколько не ошибался, утверждая это. Где бы ни оказывалась младшая сестра Софии Павловны, вокруг нее тотчас сплачивалось многочисленное общество. Если Юлия ехала в поезде, то в ее купе со всего вагона набивались чемпионы преферанса или мастера анекдотов; если она приезжала на курорт, там, сопровождая ее на водные или электрические процедуры, в дальние или ближние экскурсии, даже просто к сапожнику или к маникюрше, за нею таскалась толпа курортников мужского пола – от розовощеких юнцов, которых, вопреки этому цвету, упорно называют зелеными, до кичащихся своей зрелостью зрелых мужей. Все они услужали ей и угождали, каждый из них шел на любые ухищрения, лишь бы хоть часок, минутку побыть с нею наедине, увести ее от компании. На этой огненной почве меж поклонниками Юлии возникали бурные сцены или, что бывало чаще, плелись те тихие, но ядовитые интриги, в итоге которых какая-либо из оставшихся дома зкен, рано или поздно, получала фотоидиллию: или на парковой скамеечке, или под пальмой – она она, Юлия. Взблескивали молнии телеграмм, грохотали громы телефонных разговоров. Санаторий начинал гудеть, как разбуженный в омшанике улей, когда в него среди зимы вдруг заберется мышь.
Юлия была сильная, здоровая, крепкая. Она ничем никогда не болела, ее обошла даже почти непременная для детского возраста корь. Она могла спать двадцать часов подряд, но могла и не спать по двое-трое, по четверо суток. Она любила рестораны, дальние поездки по окрестностям, веселые приключения.
Далеко не каждый поклонник Юлии выдерживал двадцать четыре, отсчитанных путевкой, шальных дня такого санаторного лечения: Ни врачи, ни жены, когда их «половины» возвращались домой, никак не могли понять, почему после курорта так расшаталось здоровье почтенного Ивана Ивановича или не менее почтенного Степана Петровича. Врачи пожимали плечами, говорили: «реакция». Жены утверждали, что в медицине сейчас все запуталось, что кисловодский нарзан уже не тот и море в Гаграх похолодало – купание в нем обостряет процессы в суставах.
Жены же, отдыхающие в санаториях вместе с мужьями, боялись Юлию и потому остро ее ненавидели. Они не могли не понимать, что их мужья тоже тянутся в компанию этой молодой женщины, не могли не чувствовать, как тайком посматривают они на ее заманчивые формы. Жены судачили о ней и, объединяясь, следили за каждым ее шагом, выдумывали о ней то, чего и не было. Юлия платила им за это презрением и не упускала случая поддразнить ревнительниц неустойчивой нравственности своих супругов, меняя один рискованный наряд на другой, ещё более рискованный. Проходила мимо них царицей, гордая и во всем их превосходящая.
В Старгороде она, конечно, тоже чуть не с первого дня оказалась в центре многочисленного мужского общества. Стоило ей поступить на работу в театр, как вокруг нее начали собираться художники, режиссеры, актеры. Они вели за собой своих друзей и приятелей, а те – в свою очередь – ещё кого-то и ещё кого-то. Телефон в доме звонил и звонил, басы, баритоны, полумальчишеские голоса спрашивали только Юлию Павловну. Василия Антоновича никто не спрашивал, потому что те, кто мог спрашивать секретаря обкома дома, знали, что он уехал в Москву.
– Юлия, – сказала встревоженная звонками София Павловна, – напрасно ты всем раздаешь номер нашего телефона. Василий Антонович вернется…
– И будет скандал?.. – Юлия взглянула на нее из-под длинных ресниц. – Знаю. Когда он вернется, звонить перестанут. Можешь не беспокоиться. Ах, до чего же ты стала, Соня, правильная! Ты как разграфленная бухгалтерская ведомость. Тут дебет, тут кредит, а вот и сальдо. Оно должно сойтись копеечка в копеечку. «Василий Антонович и Василий Антонович!..» Ничего иного у тебя больше в жизни и нет. Ты бы хоть разок взяла бы да изменила ему, своему Василию Антоновичу.
Соня помолчала с минуту, спросила спокойно:
– А зачем?
– Ну хотя бы затем, что это расширило бы твой горизонт.
– Спасибо за совет, – все так же спокойно, раздражая этим Юлию, ответила София Павловна. – Но, пожалуй, уже поздно. Упустила возможность… Во время войны надо было. Одна жила.
– Лучше поздно, чем никогда! – Юлия засмеялась. – В Ленинграде есть старая балерина…
– Юлия, перестань! – София Павловна сказала это по-прежнему спокойно, но в голосе ее уже чувствовалось раздражение. Юлия обрадовалась.
– Нет, почему же, ты послушай. Она, эта старуха, как говорится, видавшая виды, спросила одну юную примадонну: «Милочка, а ты мужу своему изменяешь?» Та покраснела, вот как ты сейчас, и, конечно же, в ответ: «Что вы, что вы, как можно! Он у меня замечательный». Старуха только руками развела: «Ну и не любознательная же ты, милочка».
– Пошлость, Юлия, никогда не украшала, человека. Смелость, с какой ты переступаешь границы запрещенного у людей по их молчаливому общественному уговору, тебя же унижает. Ты хочешь сделать больно мне, хочешь задеть меня. А мне, поверь, тебя жалко, очень жалко.
– А мне тебя! – Юлия хлопнула дверью. Такие разговоры возникали между сестрами чуть ли не ежедневно. Александр уехал, оставив Павлушку, и они приняли заботу о мальчике на себя. Юлия уходила из дому позднее, чем всегда, София Павловна возвращалась несколько ранее обычного. Передавали Павлушку друг другу, как эстафету, и как раз во время этих передач происходили их короткие, но острые стычки.
Тесен мир или просторен, для законов взаимного притяжения это не имеет никакого значения. Будь он и в тысячу раз просторнее, чем есть, все равно люди, подобные Юлии и самому модному старгородскому поэту Виталию Птушкову, непременно должны были встретиться в нем в полном соответствии с этим законом. Кто-то их в конце концов познакомил. Птушков взглянул в ее синие смелые глаза своими стеклянно-бесцветными, но чрезмерно выпуклыми и потому загадочно блестевшими, и сказал:
– Мы сейчас отсюда уйдем.
Дело происходило в буфете писательского клуба, за общим столом. Птушков взял Юлию за руку и повел к выходу. Им только посмотрели вслед и продолжали давно начатый ожесточенный спор. Юлия послушно шла за этим самонадеянным развинченным парнишкой. Ей было интересно, что же будет дальше. Она уже много слышала о Виталии Птушкове, видела в городе афиши, на которых крупными буквами стояла его фамилия, знала, что на вечера, где он читает свои стихи, билеты всегда проданы ещё за неделю, за две.
На улице он властным жестом руки остановил проезжающее такси, усадил Юлию, сел рядом, сказал шоферу:
– Прямо по Западному шоссе!
Ехали молча. Он смотрел вперёд, загадочный и значительный. Сколько ему было? Двадцать пять? Двадцать четыре? Юлия посматривала на него сбоку. Он на ее взгляд не отвечал. Ей было немножко смешно, но все ещё интересно.
– Вот здесь, – сказал он шоферу, когда сплошная бетонная плита автомобильной дороги взбежала на песчаные холмы, поросшие соснами.
Такси развернулось, укатило в город, который лежал там, позади, далекий и синеватый в прозрачном вечернем воздухе.
Прошли через лес по сухим, поросшим вереском и черникой кочкам, по хрустящим шишкам, густо устлавшим землю. Вышли на склон холма, с которого открывался вид на озера; светлые, они лежали среди лесов, как голубые брызги, упавшие с неба на темную, почти черную хвойную зелень. Их было много.
– Их пропахали те ледники, которые, как плуги, ползли когда-то из Скандинавии, – сказал поэт так, будто декламировал. Юлия припомнила соответствующие строки из школьного учебника. – Кто вы?. – спросил вдруг он, поворачиваясь к ней.
– Незнакомка, – ответила она в тон ему. Он усмехнулся и стал, читать стихи. Одно за другим, одно за другим… Пять, десять, двадцать… Это были стихи о разостланных постелях, о дрожащих девушках-подростках; в них поминались лифчики, чулки и подвязки, простыни и подушки.
Если мужчины не очень-то уважают женщин, которые слишком легко бросаются им на шею, то и женщины не приходят в чрезмерный восторг от мужчин, бегающих за каждой юбкой. Однообразно устремленная их настойчивость не только не привлекает, но отталкивает. Поведи глазом – и он уже мчится следом, – кому это надо? «Жеребчик!» – так квалифицировала Юлия старгородскую знаменитость, пока Птушков истекал перед нею стихами.
Читал он долго. Видимо, это была полная грамма тех вечеров, на которые билеты раскупаются за две недели вперед.
Юлия сидела на сухой теплой земле, жевала горькую хвоинку. Птушков то подымался на ноги и смотрел вдаль на озера, то вновь садился возле нее или откидывался на спину, подкладывая под затылок ладони рук.
Юлия и в Ленинграде встречалась с поэтами, ходила иной раз в Дом писателя на улицу Воинова, слушала там по-настоящему волнующие стихи, сильные и красивые. Она сама знала немало строк на память. В школе, ещё в шестом классе, на одном из вечеров она без запинки прочла всего «Медного всадника», за что, хотя у нее не такие уж были блестящие успехи в году, учительница литературы поставила ей годовую отметку «пять».
Стихи Птушкова были дерзкие, откровенные, что, конечно, и привлекало старгородских слушательниц; но за душу они не трогали, не пробуждали никаких мыслей, кроме, пожалуй, одной-единственной, которую приятель Юлии, художник-ленинградец, в насмешку над подобной поэзией выразил двумя словами: «Пойдем лягим!»
Оглушенная потоком рифмованных полунамеков, намеков и прямых требований отбросить условности, юная слушательница Птушкова должна была немедленно падать в его объятья. Очевидно, так. Потому что, когда Птушков закончил чтение, он долго выжидающе молчал, глядя в небо. Затем, явно удивленный, повернул лицо к Юлии. Она молчала, разглядывая даль, кусая хвоинку. Он сел.
– Ну как? – спросил.
– Что именно? – удивилась и она.
– Как стихи?
– А чьи это? – Юлия притворилась непонимающей.
– А как вы думаете – чьи? Может быть, вы думаете, я вам Есенина буду читать? Про какую-нибудь прекрасную Лалу? Или Блока? Идут Двенадцать?…
– А хотите, я вам почитаю?
Он, видимо, был ошеломлен этим вопросом. Он давно привык к другому, он привык слышать клики восторга. А Юлия старалась припомнить что-нибудь уж такое из декадентского старья, что сбило бы с него спесь окончательно.
– Вот послушайте, – сказала она, отыскав в памяти подходящее.
– Изменить бы! Кому?
Ах, не все ли равно!
Предыдущему. Каждому. Ясно.
С кем? И это неважно. На свете одно
Изменяющееся прекрасно.
Одному отдаваясь, мечтать о другом
– Неиспробованном, не вкушенном,
Незнакомом вчера, кто сегодня знаком
И прикинется завтра влюбленным…
Наглость, холод и ложь – в этом сущность моя.
На страданье ответом мой хохот.
Я красива, скользка и подла, как змея…»
– Кто это вам насочинял? – перебил Птушков хмуро.
– Вам сколько, Виталенька, лет? – сказала добрым материнским тоном Юлия. – Двадцать четыре? Ну я так и думала. Я значительно вас старше… Мне тридцать один. Я пожила уже на свете. Я и ещё знаю много-много стихов, каких вы никогда не слыхали. Хотите – почитаю?
– Ты только что была у проходимца Зета.
Во взорах похоти ещё не погаси…
Ты вся из убигана, ты вся из маркизета!
Вся из соблазна ты! Из судорог ты вся!
– Не хочу! – сказал Птушков.
– Но ведь это вам должно быть так близко! – Юлия делала доброе, хорошее лицо, говорила проникновенным, искренним голосом. – Полное созвучие душ.
Он, наверно, внутренне проклинал ее, этот самонадеянный младенец от поэзии. И себя проклинал – за то, что связался с такой змеей.
– Темнеет, – сказал он мрачно. – Сыро. Еще простудитесь.
Вышли к дороге. Дорога была пустынной. Долго шли пешком по остывавшему бетону. Юлия устала. А уже сделалось совсем темно. Над все ещё далеким городом светилось зарево от электрических огней. А вокруг ни одного светлого окошка. Дорога пролегала по болотистой равнине. По сторонам от нее были сырые заросли осоки. Сойди туда – и сразу вода по щиколотку. Гудели комары. Ноги Юлии, ее руки, шея горели от укусов, и когда пролетала одинокая машина, в свете ее фар, как хлопья снега, вихрем вздымались миллионы этих свирепых кровопийц, а с ними мотыльков, ночных бабочек, жуков, мошек.
Птушков семафорил рукой машинам. Они не останавливались. Юлии не было холодно. Но досаждали комары, и она ждала, что он предложит же ей в конце-то концов свой долгополый пиджак. Нр он и не собирался сделать это.
– Холодновато, – сказала она. – Что-то зябну.
Он промолчал. Но, видимо, поразмыслив, решил все-таки прояснить свою позицию.
– Я бы мог вам отдать пиджак. С удовольствием бы отдал. Но меня мучают ангины. Стоит немножко простыть и… – Он кашлянул.
– Боже мой! – воскликнула Юлия. – Я сейчас же сниму кофточку, вы обернете ею горло. – Она сделала такой вид, будто бы расстегивает пуговки на своей легкой, прозрачной блузке.
Он схватил ее за руку.
– Нет-нет, только не это!
Тогда, завидев вдали очередную, несущуюся с холмов к городу машину, Юлия решительно встала лицом к ней посреди дороги и подняла руку. Машина остановилась. Шоферу ничего не оставалось делать, как предложить:
– Садитесь, барышня, в кабину. А молодой человек пусть в кузов лезет.
– Нет-нет, – тут уж запротестовала Юлия. – Пожалуйста, в кабину возьмите молодого человека. Он кашляет.
Но Птушков взобрался в кузов.
Всю дорогу Юлия весело разговаривала с шофером. Достав из сумочки, угостила его новыми сигаретами, недавно выпущенными одной из ленинградских табачных фабрик. Минут через двадцать были в городе. У какой-то автобусной остановки Юлия попросила остановиться. Она дала шоферу десятку, тот сказал: «Зачем, не надо», – и взял деньги. Выйдя из кабины, Юлия увидела Птушкова уже на тротуаре. У него был поднят воротник пиджака.
– До свидания, – сказал он и быстро пошел от нее по улице.
Юлии сначала было очень весело. Постукивая каблуками об асфальт и камни, она бодро шагала к дому. Но приподнятое настроение прошло, и в душе осталось что-то смутное, бесформенное, зыбкое. Она куда-то идет, зачем-то идет; и так каждый день она куда-то и зачем-то ходит. А куда и зачем? Вокруг нее всегда ярмарка. Всем возле нее весело. А ей самой? Ей тоже! Юлия упрямо встряхнула своей разбросанной прической. Прошла так немного, гордо неся голову. Затем вновь ее одолели невеселые думы. Может быть, не она права, а Соня? Может быть, зря она обижает Соню. «Изменить бы! Кому?» – вспомнила стихи. В самом деле, кому она может изменить? Даже изменять некому..
Не сразу вошла в дом. С полчаса посидела на скамейке в сквере против дома. Смотрела на освещенные окна столовой и кабинета. На тюлевых занавесях появлялась Сонина тень. Ходит, конечно, как всегда, неслышно, мягко; движения округлые, спокойные. У Сони не увидишь таких патл, – Юлия дернула себя за волосы, торчавшие в стороны над ушами. Соня причесана, Соня умыта, у Сони свежие блузки, которые почему-то даже и летом пахнут чистым морозным воздухом.
Юлия раздражалась на Соню, и вместе с тем ее к ней тянуло. Старенькая мама, которая жила в семье старшего брата Юлии и Сони, была далекой и уже немножко чужой. Юлия с девчонок в Сониной семье. Соня, конечно, много, очень много сделала для Юлии. Но ещё несколько веков назад кто-то желчный сказал, что ничем так быстро и верно не наживешь себе врагов, как добром, которое делаешь людям. Юлия это прекрасно понимает. Да, ее тяготит ровная Сонина доброта, да, ее раздражает сознание того, что всегда надо помнить о Сониных благодеяниях. Но вместе с тем вот оказался подлецом тот, в Ленинграде… Не хочется даже вспоминать его имя… Зачем-то врал, что не женат. Зачем? Разве это помешало бы чему-нибудь? А через такое вранье все запуталось, на сцене появилась жена, некультурная, грубая, учинила публичный скандалище. И куда? – к Соне, в Старгород, отправилась Юлия, к ней, к своей старшей сестре. Даже и не представлялось, что можно ехать ещё куда-то, кроме Сони.
Юлия вспомнила детство, школу, подруг – по каким краям их всех разбросала жизнь? Вспомнила учителя физики, который – учитель! – не отправил шальную влюбленную девчонку домой, не взял за руку, не отвел силой, а оставил у себя и только презрительно пожимал плечами, когда Василий Антонович, придя за нею, в прямых выражениях говорил ему все, что он о нем думает, о таком учителе…
В дом Юлия вошла тихо, с желанием быть ласковой и тоже, как Соня, доброй. Но ей показалось, что София Павловна как-то не так на неё посмотрела. И все с великим трудом возводимое здание доброты и умиротворения с треском обрушилось.
– Опять мной недовольна? – резко сказала вспыхнувшая Юлия. – Опять что-нибудь не так сделала? Может быть, наследила на твоих натертых паркетах?
– Ты очень долго шла, – ответила София Павловна. – Какой-то обалделый юнец уже два раза звонил. Утверждает, что Юлия Павловна давно должна быть дома. Он будет ещё звонить, он говорит, что ужасно виноват перед Юлией Павловной, что ещё сегодня непременно должен сказать нечто до крайности важное Юлии Павловне, иначе… да, вот так, Юленька… Иначе к утру его не станет.
– Ах, пожалуйста! От этого очень многие выиграют. Если будет снова звонить, скажи ему… это ваш знаменитый поэт Птушков… скажи, что я не вернусь до утра.
Зазвонил телефон. София Павловна сняла трубку.
– Да, это он, Юлия. Объясняйся и выкручивайся сама. Меня в свои приключения не вмешивай.
– Перестаньте, Витик, – лениво и безразлично сказала Юлия, выслушав длинную речь Птушкова в телефон. – Ну, кто же на вас сердится! Вы намажьте на ночь грудку свиным сальцем со скипидаром. Стрептоцидик примите. Ноль три. Затем выпейте малинки. У вас есть сушеная малинка?.. Повесил трубку. Думаю, что до утра-то он, во всяком случае, доживет. Значит, что, Сонечка, завтра снова Павлушке манную кашу варить? Или ещё что-нибудь придумаем?
Обсудив все детали Павлушкиного завтрака, сестры разошлись по своим комнатам. Но уснули не скоро. София Павловна, как всегда, что-то читала до полуночи. А Юлия, закинув руки за голову, при погашенной лампе, ничего не видя, долго смотрела в темный потолок. И раздумывала. Ее это удивляло: нехороший признак. Не к старости ли?
12
Павлушке танцующие зверьки, купленные с легкой руки Артамонова, понравились. Он устроил для них под письменным столом берлогу, орудовал там ключом, смеялся и стукался головой о ящик стола.
Была довольна и София Павловна – тем флаконом французских, духов в белой с золотом коробочке, которую симпатичная девушка в магазине ТЭЖЭ вытащила Василию Антоновичу из-под прилавка. Большелобый мужчина с очень серьезными серыми глазами, видимо, приглянулся чем-то продавщице; возможно, что отлично сохраненной шевелюрой: ведь мужчины в таком возрасте или окончательно лысы, или же тремя чахлыми волосинами полуметровой длины изо всех сил стремятся закамуфлировать безнадежно утраченное.
Василий Антонович рассказывал об этом, по обыкновению, без улыбки, совершенно серьезно, София Павловна радостно улыбалась. Она страшно любила, когда Вася ей что-нибудь дарил. Тем более – такой подарок: духи из Франции. Франция – мать духов.
Били часы в кабинете. С той минуты, когда Василий Антонович вышел из вагона раннего поезда, пролетели три часа. Софии Павловне надо было на работу, Василию Антоновичу – в обком.
– Разбужу пойду Юлию, – сказала София Павловна.
– Ну как тут она? – поинтересовался Василий Антонович. – Уже откалывает номера?
– Работает. Она и я по очереди с Павлушкой возимся. Нет, ничего пока. – Уже в машине София Павловна добавила: – Жаль, что ты ей ничего не привез. Обидится.
– Забыл про нее. Ну совершенно забыл. – Василий Антонович досадовал.
Едва он вошел в свой обкомовский кабинет, за ним следом потянулись туда Лаврентьев, Сергеев, Костин, председатель совнархоза Иващенко; пришел даже Огнев, который не очень-то любил участвовать в обсуждении вопросов и проблем, которые относил к хозяйственным; но тут дело иное: партийная организация области отчитывалась в работе, проделанной за зиму и за весну – за добрых полгода.
Василий Антонович рассказывал очень подробно. И о том, как перед ним выступал Артамонов, и о том, как слушали и Артамонова, а затем и его, Василия Антоновича, какие реплики подавали секретари ЦК, как был оценен доклад.
– В ЦК о нашей работе отзываются неплохо, – говорил он. – Но от высокогорцев мы все-таки отстаем. Это наверху видят, но из деликатности в лицо нам каждый день нашим отставанием не тычут. Считают, что мы сами должны понять и сделать наконец для себя вывод. Средненько крутить маховики областной машины не так уж и трудно: до планчика более или менее дотягиваем, контрольные цифирьки выполняем… Сейчас требуется уже иное. Сейчас от нас хотят жаркой творческой работы. Такой, чтобы все, какие только есть в массах силы, которые пока дремлют, какие ещё скрыты, – чтобы все они были приведены в кипучее, боевое действие. План – это как бы обязательный рубеж, ниже которого нельзя. Он как бы минимум, не дотянуть до которого просто стыдно. И бороться за минимум – не слишком великое геройство. Это вроде принципиального троечничества. Ходить в троечниках, в посредственных…
Василий Антонович умолк. «Начал за здравие, – подумал он, – а кончил за упокой. Тоже – взбодрил товарищей!»
– Бот черта какая в нас выработалась! – Он улыбнулся. – Никогда не быть собой довольными. Даже когда хвалят.
– И ты прав, Василий Антонович, – сказал председатель совнархоза Иващенко. – Чего тут упиваться похвалами, когда ещё столько белых пятен. Покопались мы в областном хозяйстве, – уймища неиспользованных возможностей! Тут тебе и кооперирование предприятий, тут и ликви-дация встречных перевозок, и более рациональное использование сырья, топлива. Любой заводишко, любая артель может без всяких дополнительных затрат, только за счет более разумного использования оборудования, давать в полтора-два раза продукции больше, чем дает.
– Значит, прав Артамонов, который взял на себя обязательство в течение года увеличить в области поголовье скота в два раза? – сказал Василий Антонович. – Мы почему-то не решились назвать такую цифру.
– Не почему-то, а потому, что подсчитали все до последнего овечьего хвоста, и подсчет нам не позволил так размахнуться, – сказал Лаврентьев. – Арифметика штука упрямая.
– Но есть ещё и алгебра, – возразил Василий Антонович. – Есть высшая математика…
– Что дважды два пять – и с помощью алгебры не докажешь, – упорствовал Лаврентьев. – Если бы коровы не телились, а котились – теленка бы по четыре враз, тогда, может быть…
– На кормовую базу надо нажимать, – сказал Василий Антонович. – Я послушал, чем берут иные области. Они берут кормами, обилием кормов. Что кукурузы мы насеяли в этом году вдвое против плана, это замечательно. Это непременно скажется.
– Но скажется в чем? – Лаврентьева было никак не сбить. – В том, – говорил он упрямо, – что возрастет продуктивность скота, больше дадим молока и мяса. Но как ты, даже при обилии кормов, за один год увеличишь вдвое поголовье скота? Как?
День секретаря обкома шел в работе – в телефонных звонках, в разговорах, в переговорах, в составлении документов, в подписывании бумаг. Такие дни были неизбежны и необходимы; как ни любил Василий Антонович выезды в область, в районные города, в села, на предприятия, он понимал, что и без таких аппаратных дней обойтись нельзя. Может быть, в будущем этого не станет. Но, видимо, в очень далеком будущем, когда будет построен полный и совершенный коммунизм. А пока, хочешь не хочешь, нравится это тебе или не нравится, – заседай, составляй бумаги, подписывай, разговаривай и уговаривай, нажимай и даже иной раз прижимай, и крепко прижимай, без чего тоже пока ещё не обойдешься.
В конце дня он попросил Воробьева, чтобы принесли стакан чаю покрепче. Воробьев сказал ему, что Черногус поправился, из больницы вышел и что главный врач звонил два дня назад – если, мол, Василий Антонович желает с ним повидаться, пожалуйста, можно.
– Свяжи-ка меня с ним, Илья Семенович, с Черногусом. – Василий Антонович хотел повидаться с директором музея немедленно. По правде говоря, Черногус не давал ему покоя все эти две долгие недели. Что-то в истории с Черногусом выходило за рамки повседневного. Надо было это прояснить, разъяснить, – нельзя, чтобы старый коммунист и дальше нес в себе такое озлобление против обкома партии, против него, Василия Антоновича. Кто-то тут прав, а кто-то и неправ. Не могут же быть правыми обе стороны. Нельзя было не прислушаться к мнению большевика, участника гражданской войны, если это мнение верное. Но нельзя было оставить его и без ответа, если оно неверное.
– На работе Черногуса уже нет, – сказал Воробьев, наведя справки. – Ушел домой. А дома телефона не имеет. Есть телефон у соседей. В экстренных случаях вызывают через них.
– Попробуй, Илья Семенович, дозвонись. Потревожь соседей. Случай как раз экстренный.
Минут через пятнадцать Черногус был у телефона. Василий Антонович услышал глухой скрипучий голос: «Алло! Чем могу служить, то-варищ Денисов?»
– Хотелось бы встретиться, Гурий Матвеевич. – Василий Антонович почему-то слегка волновался. Это было непривычно для него.
– Когда прикажете явиться? – скрипело в телефоне.
– Я бы не хотел здесь, я бы хотел встретиться у вас.
– Тогда я сейчас же отправлюсь в музей. Пройдет полчаса…
– Не утруждайтесь. Я заеду к вам домой. Черногус помолчал.
– Удобно ли? – сказал он неуверенно. – У меня жилье холостяцкое. Не очень комфортабельное.
– Ничего, ничего. Я не барышня.
– Ну что ж, хорошо, – совсем затихшим голосом согласился Черногус и повесил трубку.
Василия Антоновича он встретил на верхней лестничной площадке старинного двухэтажного дома – бывшего особняка одного из процветавших когда-то в Старгороде многочисленных торговцев лесом. Пока Василий Антонович подымался по ступеням, Черногус стоял вытянувшись, в тщательно отутюженном, но поношенном черном костюме, не очень хорошо выбритый, сухой, истощенный, почти такой же зелено-желтый, каким Василий Антонович видел его на больничной койке.
Рука у него была холодная, в ней прощупывались все косточки, тонкие и хрупкие.
Жил Черногус в двух комнатах. Первая, большая, метров в тридцать пять – сорок, давно не ремонтированная, с потемневшим потолком, с отвисающими обоями, вся была уставлена шкафами и полками с книгами. Дверь во вторую была плотно прикрыта.
Василий Антонович сел в предложенное ему кресло с высокой спинкой, принялся осматриваться. Над шкафом, над книжными полками, по стенам были развешаны, чучела ястребов, соек, дятлов, сов, на шкафах стояли набитые ватой зайцы, белки, ласки, выдры.
Меж полками были прикреплены к стенам плоские ящики под стеклом – коллекции пестрых бабочек и отливающих металлами больших и малых жуков, рогатых, усатых, клешнятых. На многочисленных маленьких столиках, по углам комнаты и на ее середине, располагались самые разнообразные предметы – от клещей, какими дергают гвозди, от плоскогубцев и кусачек, от садовых пил и секаторов до вырабатывающей электричество машины Фарадея, до банок с заспиртованными гадюками, до чугунных Будд и бронзовых Аполлонов. Паркет был почти черный, его, видимо, не только никогда не натирали, но и не очень-то часто мыли, планки поотклеи-лись, покоробились, ходили под ногами.
– Я вас предупреждал… – Черногус видел, как внимательно осматривает все секретарь обкома. – Предупреждал, что живу по-холостяцки.
Он держался официально, сухо, настороженно, стараясь быть независимо-вежливым.
– Да, да, – ответил Василий Антонович. – У вас много книг.
– Их ценность не в количестве, а в качестве. Это редкие книги.
Василий Антонович уже и сам заметил – просто даже по корешкам, – что библиотека Черногуса отнюдь не похожа на библиотеки, какие обычны в современных семьях. Приходя к своим друзьям и знакомым, Василий Антонович заранее знал, что увидит у них в шкафах и на полках: только то, что издавалось в последнее десятилетие Гослитиздатом. Корешки подписных изданий давно примелькались, и, как ни старайся, библиотеку Сергеева не отличишь от библиотеки Лаврентьева, библиотеку Суходолова от библиотеки Иващенко. Только разве шкафы для книг разные, да и то не очень – этакое светленькое дерево, среднее между ясенем, буком и дубом, этакие зеленоватые неровные стекольца в створках.
У Черногуса книги были с незнакомыми лицами, книги-незнакомки; они были старые, захватанные, зачитанные, с потемневшими пестрыми корешками, казались чертовски интересными, так и влекли к себе.
– Разрешите полюбопытствовать? – Василий Антонович встал и направился к полкам.
– Пожалуйста.
Он взял одну книгу, полистал: «Новой и совершенной расчотистой картежной игрок», 1791 год. Взял другую: «Стенографический отчет допроса Колчака», год 1925. Взял третью: генерал Денстервиль – «Поход на Кавказ и Персию. Мемуары». Взял четвертую: А. Булацель – «На родину из стана белых». Пятая, шестая, десятая, двадцатая – и все такие, каких Василий Антонович в руках ещё не держивал.
– Невозможно оторваться, – сказал он. – Вы богач!
– Пожалуйста, если интересуетесь… Я не из тех, кто трясется над своими книгами и никому их не дает. Книги должны служить людям. Если хотите, пожалуйста, берите любую, читайте. Буду рад.
Все это Черногус говорил по-прежнему с удручающей сухой вежливостью. Листая книги, Василий Антонович обдумывал, как лучше начать разговор, как сделать его откровенным, прямым и доверительным.
– Как вы себя чувствуете? – спросил он.
– Спасибо. Неплохо.
Василий Антонович вернулся в кресло. – У вас тут, кажется, курят?
– Вы же чувствуете табачный дух. Тут все прокурено за двадцать семь лет. Я двадцать семь лет живу в этой квартире. Курите, сделайте одолжение. – Черногус раскрыл коробку табаку, стоявшую на столе, стал свертывать толстую самокрутку. Прикурив от спички Василия Антоновича, он с удовольствием выпустил густой клуб дыма, в комнате сразу стало сизо и сумрачно.
– Врачи грозят гибелью, если не брошу курить. А что же тогда останется? Немощи, недуги, собачья старость? Кому это надо!
– Вам надо основательно полечиться.
– Обратно в больницу меня не тянет.
– Я имею в виду не больницу. Я предлагаю вам… У нас в Ручьях Хрустальных, недалеко от города, есть…
– Знаю, Ручьи Хрустальные.
– Там есть обкомовский дом отдыха. Обычно наши товарищи долечиваются в нем после болезней – после инфарктов, после всяких иных телесных неурядиц.
Черногус насторожился, сухо кашлянул.
– Обкомовский? Дом отдыха? – Глаза его зло сузились, отчего нос стал ещё острее. – А почему это у обкома свой дом отдыха? Вам не кажется, что так выражена тенденция к отделению от масс, к обособлению, к созданию привилегированного положения руководящим партийным кадрам?
Василий Антонович тоже выпустил клуб дыма, разогнал его перед собою рукою.