Текст книги "Секретарь обкома"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 41 страниц)
Физически больно стало в сердце, когда дело дошло до описания жены Десницы. Сочинитель зло высмеивал «боярыню», ночную кукушку, которая всех дневных перекуковывала. Она тайком подкрашивала волосы, старательно затягивала полнеющее чрево, слыла в Десницыном царстве просветительницей, изучала фряжский да франкский языки, значилась покровительницей хранилища древностей.
Что и говорить, Десница правил своими землями отвратительно, бездарно, деспотически, проматывал денежки, выжатые из народа, мстил непокорным, душил вольнодумцев, истреблял таланты, главным законом в земле Десницы было: «Я так сказал, да будет так!»
– Злая штука, Илья Семенович. – Василий Антонович отложил листы. – Под копирку, значит. Это, должно быть, третий или четвертый экземпляр. Довольно слепо оттиснуто. Кто принес-то?
– По почте пришло. Штемпель старгород-ский.
– Отдай Огневу. Это по его ведомству. Пусть читает и наслаждается. Пока, Илья Семенович. До завтра. Я, пожалуй, поеду.
Но он не поехал. Он отпустил машину и пошел пешком. Мокрый снег бил в лицо, барашковый воротник быстро намок, шее было неприятно от этого. На тротуарах начиналась слякоть. Василий Антонович ничего не замечал, шел, слизывая с губ мокрые хлопья. «Старинный сказ» почему-то, он даже не мог объяснить почему, его очень ранил. Было обидно, было вяло, вдруг ощутились годы, которых до этого не замечал; их оказалось уже довольно много.
Шлепал по мокрому снегу и недоумевал: в чем дело? Мало ли приходилось видеть и испытывать кляуз и прежде, мало ли видел он отвратительных анонимных писем не только о себе или Соне, – о всей партии, о советской власти. Разное бывало в жизни. И тем не менее «Старинный сказ» превосходил все по скрытой, тщательно обдуманной подлости. Василия Антоновича нисколько не занимал вопрос: кто это мог быть, кто автор? Достаточно, что такой автор нашелся, достаточно, что существовала черная душа, выносившая в себе подобную мерзость.
34
Новая постановка давалась Юлии значительно труднее, чем та, в которой она так блеснула лирическими летними пейзажами. Все три действия, все восемь картин новой пьесы происходили в обычных комнатах обычной средней современной квартиры. Что тут придумаешь? Буквально ничего. Стены, окна, древтрестовская светленькая мебель. Юлия набрасывала эскиз за эскизом, ломала голову – чтобы внести хоть сколько-нибудь живое, оригинальное в ординарность, обусловленную замыслом автора пьесы. Кто-то сказал ей в театре: «Дорогая Юлия Павловна, а как в те добрые старые времена, когда придерживались трех аристотелевских единств: времени, места и действия, – как тогда художнику приходилось изворачиваться? Тоже ведь все происходило под одной крышей, в одних стенах». – «Да, – ответила Юлия, – но под какой крышей и в каких стенах? Или дворец, в Венеции, или замок английского короля – какого-нибудь Ричарда, или апартаменты Клеопатры… Олимп, Парнас… Можно было фантазировать сколько угодно, можно было поиграть красками, цветом, светом. А что я сделаю здесь, в этих комнатушках?»
Настроение было плохое, тем более плохое, что и в сердце у Юлии было сумрачно, непонятно, взбаламученно. «Что это, – размышляла Юлия, – неужели я влюбилась в этого Влады-чина? Почему? Зачем? Что я о нем знаю? А что я знала о тех, о других?.. Но я же их никогда и не любила, это было, как говорят сейчас, сосуществование, – хорошо, если мирное, а то ведь бывало и совсем не мирное. Говорят, любовь окрыляет. Где же крылья? Ноги и те еле движутся. Ползаю, что сонная муха».
Самое страшное во всем этом было то, что она нигде не могла поймать Владычина, нигде не могла с ним встретиться. Была надежда, что Денисовы пригласят его на встречу Нового года, она об этом сказала Соне. Но, во-первых, Соня не позвала его, видите ли, потому, что Василий Антонович не очень любит Владычина; а, во-вторых, даже если бы и позвала, встреча Нового года, как известно, не состоялась из-за взрыва в цехе Александра; не сильно, но Александр в тот день все же пострадал, и Соня с Василием Антоновичем просидели ночь возле его постели.
Что тогда делала Юлия? Отправилась в Клуб творческой интеллигенции, там ее пригласил к своему столику художник Тур-Хлебченко с компанией, они веселились, они были остроумны и жизнерадостны, но Юлия так и не настроилась на новогоднюю волну; художники, наверно, подумали о ней не очень лестно – скучная, мол, надутая дура, и она возвратилась домой, когда ещё не было и четырех утра, когда Соня и Василий Антонович все ещё сидели возле тяжело дышавшего контуженного Шурика.
Ну где, где искать теперь Владычина? Пойти в райком? Туда без партбилета не пускают. А и пустили бы, что она скажет, как объяснит свое появление? Ловить на предприятиях, куда он выезжает каждый день? А как узнать, на какое из них он отправится сегодня, на какое собирается завтра? Пригласить в театр? Новая премьера ещё не готова. Дожидаться у подъездов, бегать следом, писать записочки?.. Увы, тот возраст прошел безвозвратно.
Однажды, в мятущемся своем состоянии, Юлия отправилась к Черногусу. Дома сидеть было невозможно; встречаться с кем-либо из театра не хотелось. Черногус – это какая-то другая, незнакомая, не такая, как у всех, жизнь. С ним можно было говорить о чем угодно; а можно было и ни о чем не говорить.
Гурий Матвеевич встретил Юлию, как всегда, приветливо.
– А этого юного балбеса с вами нет? – спросил он, выглядывая на всякий случай за дверь.
– Он в деревне. На перековку отправился, – ответила Юлия. – Можно, я у вас немножко побуду? Я вам не помешала?
– Что вы, что вы, Юлия Павловна! Кому и как может помешать такая интересная женщина! Вы меня извините, но вы очень интересная женщина. Вы вполне оправдываете свое имя.
– Мое имя? А у него есть значение? – Юлия заинтересовалась. – Мне никогда не приходило это в голову.
– Как же, как же, Юлия Павловна! Неужели вам никто об этом не говорил? «Юлия» – женская форма от «Юлий». А «Юлий» по-латыни значит – «блестящий». Вы блестящая, Юлия Павловна, вот вы кто.
– Интересно. – Юлия даже улыбнулась. – Но мне кажется, Гурий Матвеевич, что если я и была в свое время блестящей, то весь блеск с меня давно сошел.
– Не стыдно вам! Вот сейчас сварю кофе, выпьем по чашечке, настроение у вас и поднимется. У вас, наверняка, гипотония, пониженное артериальное давление. Никогда не измеряли? Вот ведь вы какая!
Черногус включил электрическую плитку, достал из шкафа маленькие кастрюлечки из белого металла, сделанные так, будто их затянули в талии корсетом, полез в недра письменного стола за банкой, как он сказал, самого заветного кофе; кто-то привез ему года три назад из Англии.
– Новозеландский! Не кофе, а тысяча и одна ночь.
Когда кофе было сварено и налито в чашечки, когда его ароматом заполнился весь дом, Черногус достал из шкафа две рюмочки и наполнил их ликером.
– Попробуйте, Юлия Павловна. Чудесно с ликером.
Юлия не любила ликеров; но из вежливости попробовала, и даже похвалила:
– Да, приятно. Очень. – Затем, без всяких переходов и подходов, она вдруг спросила: – Гурий Матвеевич, как вы считаете, что такое любовь? Это непременно окрыляющее чувство? Или оно может и угнетать?
Черногус долго и внимательно вглядывался в лицо Юлии, мелкими глотками, едва касаясь губами, прихлебывая кофе из чашечки.
– Вы, конечно, любили, не сомневаюсь, – добавила Юлия. – Как было, у вас?
– У меня было так, Юлия Павловна. – Черногус отставил чашечку. – Был я студентом… – Он пошел к столу, порылся в ящиках, извлек пожелтевшую фотографию миловидной молодой женщины, в тугой блузке, с пышными рукавами, в длинной, обтягивающей фигуру юбке. – Вот влюбился в нее. – Черногус положил фотографию на стол перед Юлией. – Аннушка. Анна Шашкова. Дочка хозяина дома, в котором я квартировал. Пела, рисовала. Отвечала взаимностью. Все было решено. Но в шестнадцатом году меня мобилизовали в армию, отправили в Персию. Вернулся не скоро, в двадцать первом. Ее уже не было. Уехала с папашей и мамашей в эмиграцию. Исчезла. Много боли, много разочарований причинила мне эта любовь, Юлия Павловна. Для молодой души разочарование всегда страшнее, чем для души, покрытой коростой житейского опыта. Но была и другая у меня любовь. Это уже в двадцать пятом году. Я работал в губкоме партии. Она тоже была активисткой… Но даже вот и фотографии от нее не осталось… Все были заняты, заняты, – сфотографироваться некогда. И детей не завели, откладывали до более спокойного времени… Умерла. Простудилась, выезжая в деревню… Воспаление легких. Ни пенициллинов, ни сульфидинов, ни террамицинов, – ничего такого в ту пору не водилось. Поил клюквенным морсом, сидел возле, держал ее руку в своей. Пульс считал день и ночь. Все кризиса, перелома ожидал. Перелом пришел, да только в худшую сторону. Задремал раз на стуле. Проснулся, а ее уже и нет. Даже и не простились…
Он встал, походил по комнате. Закурил. Юлия сидела тихо, следила за его движениями. Он мог бы больше и не говорить, он ей ответил, сказал все, что мог. Она смотрела на него с изумлением, с уважением и вместе с тем с некоторой жалостью. Человек прошел такие испытания, рядом с которыми ее, Юлины, горести ничего не стоят. А что получил он взамен от жизни? Новые горести, новые удары.
– Вот так, – сказал он. – А все же любовь окрыляет человека. Да, окрыляет. Крылатое чувство. Без любви жить нельзя. Но дело в том, Юлия Павловна, как понимать любовь и что считать любовью. – Он подошел к полкам с книгами, порылся в книгах, достал одну из них, полистал страницы. – Вот что сказал когда-то Платон. Он сказал, что для молодого человека, точнее – для человека, начинающего жизнь, любовь заключается в любви к телу его возлюбленной. Только в ее теле для него вся красота материального мира. Затем человек от тела идет к душе. Платон говорит, что по мере обретения опыта человек начинает видеть и духовную красоту возлюбленной, и эта красота берет верх над красотой телесной. Второй, значит, шаг любви. Постигнув прелесть красоты духовной, человек обращает взоры к красоте нравов и законов жизни. Он идет от частного к общему, от малого к большому. Его уже влечет красота учений, красота наук. Возраст, опыт делают свое дело. Я бы добавил, что человек начинает в конце концов видеть красоту своего времени, любить свое время, свою эпоху, дела своего народа. Он приходит к большой любви, к человечности, к гуманизму. И все это любовь, любовь и любовь. Я это понимаю хорошо. Мне седьмой десяток. А вы этого, очевидно, понять не сможете. Ваша любовь может делать только первые шаги. Вы ещё очень молоды.
– Не очень. Мне все-таки четвертый десяток. – Юлия улыбнулась.
– Одно время я изрядно злился на вашего родственника, на мужа вашей сестры, на Василия Антоновича. И это было похоже на настоящую ревность, – говорил Черногус. – Представьте себе: вы любите прекрасную, бесконечно дорогую вам женщину, и вдруг ею завладевает некто, налетевший со стороны, не спросивший даже о ее чувствах к нему. Он женится на ней. Родители, скажем, так повелели и выдали. Вы в отчаянии, не правда ли? Вам кажется, вы это ясно видите, что любимой вашей с ее внезапным мужем, с вашим соперником, плохо, что она страдает, что она, недорого доставшаяся, не очень-то ему и нужна, что он обращается с нею плохо. Страдаете, следовательно, и вы и, страдая, со страшной силой ненавидите соперника. Для меня, на моем этапе жизни, такой любимой является мой родной край, вот эта самая Старгородская область. Я влюблен в ее просторы, в ее реки, в озера, в людей, в ее прошлое, в настоящее и в будущее, я знаю все ее тайны, все ее богатства. Но… Но не мне она досталась, не мне, а ему, мужу сестры вашей, Василию Антоновичу Денисову, секретарю обкома, как бы слетевшему на нее с небес.
Юлия засмеялась. Черногус продолжал: – Да, да, да. Я страдал, мне казалось, что все делается не так, как надо, что люди не понимают ни души, ни красоты моей любимой. Какой то силос, кукурузу сеют, о каких-то поросятах и курах-несушках хлопочут, строят комбинаты синтетического волокна. А красота озер, красота рек, запасы в недрах земли… А художественные ремесла – кружева, строчка, резьба, чеканка – древние народные искусства, – они позабыты, заброшены. Я об одном, а те, в обкоме, о другом… Он налил себе остывшего кофе, выпил чашечку, продолжал:
– Я ошибался, Юлия Павловна. Я грубо ошибался. Только теперь я это понимаю. Но ведь любовь и особенно ревность – ослепляют. Я был слеп. Я хотел бы поступать со своей возлюбленной, как те любящие мужья-эгоисты, которые живут сегодняшним днем и не смотрят в завтрашний, которые холят, нежат, украшают свою любимую, не дают ей лишнего шага сделать, жалеют ее и щадят, а через пять лет видят, что она превратилась в домашнюю индюшку, отсталую, ожиревшую, и начинают от нее бегать к молодым курочкам. Оказывается, тот муж мудрее, который заставляет жену совершенствоваться, трудиться, учиться, идти вперед. Он ее меньше холит, зато она от этого крепче, самостоятельней становится. А значит, не только не стареет и не отстает, а расцветает, совершенней делается, привлекательней. Может, свежего кофейку сварить?
– Нет, спасибо. Я, пожалуй, пойду. Я засиделась. Отняла у вас целый вечер.
– Напротив, вы мне его подарили. Заходите ещё. Всегда заходите. Как только найдет на вас такая минута.
На улице, после недавних оттепелей, вновь установились морозы. Снег певуче скрипел под ногами, шаги прохожих далеко отдавались вдоль заборов. Юлия шла быстро, снег под ее подошвами коротко и пронзительно взвизгивал.
На главных улицах его уже соскребли с тротуаров, там был черный асфальт. Было холодно, и Юлия зашла в кафе, выбрала себе местечко за дальним столиком, села, что-то заказала официантке, раздумывала. Если принять систему Платона, то что же ее привлекает в Игоре Владимировиче Владычине? Красота телесная? Да, он незауряден и внешне. Он, наверно, был заядлым физкультурником в студенческие годы, он хорошо сложен, высокий, руки крепкие, лицо интеллигентное, держится свободно, уверенно. Значит, самое что ни на есть первичное? Тело? Разве так? А разве ей не интересны его смелые и своеобразные суждения? Разве, не заметила она его эрудиции? Разве не интересует ее то, что он вот уже второй год пишет по ночам, украдкой? Разве была бы она счастлива, если бы раза два в неделю он приглашал ее к себе в постель и затем деликатно, но настойчиво выпроваживал домой?
Юлию покоробило от этой мысли. Пусть и это, пусть, конечно. Но ей бы хотелось быть возле него всегда, хотелось бы заглядывать в его рукопись, хотелось бы сидеть рядом долгими часами и разговаривать обо всем, обо всем на свете, хотелось бы готовить ему что-нибудь вкусное, – она же умеет это, ее кулинарное искусство всегда так хвалят. Хотелось бы, смешно сказать, штопать его носки. Вот так засунуть в носок старую перегоревшую лампочку и затягивать на ней ниткой проношенное место.
«Как глупо, – подумала она. – Я становлюсь индюшкой. Я не похожа на себя. Что это? Может быть, я нездорова?» Она хотела встать и уйти, но официантка принесла еду, и убежать уже было невозможно.
– Здравствуйте, Юлия Павловна! – услышала она. – Разрешите сесть к вам?
Возле ее столика стоял молодой художник, о котором Виталий Птушков говорил, что это его приятель. Фамилию художника Юлия не запомнила:
– Пожалуйста. – Она пожала плечом.
– Что вас давно не видно, Юлия Павловна? – спросил он приветливо.
– Работа… – ответила она неопределенно.
– Да, я слышал. Новый спектакль оформляете. От Виталия никаких известий нет?
– По-моему, вы это должны знать лучше меня.
– Я? – художник явно удивился. – А почему же, Юлия Павловна?
– Вы же его лучший друг. Он во всяком случае, так говорил о вас.
Художник засмеялся.
– Юлия Павловна! Он добряк, конечно, этот Птушков, если так отзывается после всего, что было.
Юлия промолчала.
– Вы разве не знаете, какая у нас с ним история произошла?
– Извините, пожалуйста… Я не запомнила вашего имени… Но меня совершенно не интересуют ни Птушков, ей его истории.
– Простите. – Художник был смущен. – Моя фамилия Столяров. Алексей Столяров. А историю я бы хотел вам рассказать, чтобы вы мою фамилию с фамилией Птушкова так прочно не соединяли.
– Основополагающая история? – спросила Юлия с иронией.
– Да, многое объясняющая. Видите ли, Юлия Павловна, я принадлежу к тем, кому очень нравится ваша манера работы. К этим же людям принадлежит и мой учитель Тур-Хлебченко, Виктор Тихонович. Поэтому я чувствую к вам симпатию и так запросто, доверительно с вами разговариваю. В отношениях к искусству мы, очевидно, единомышленники.
– А мне говорили, что вы в формализме путаетесь.
– Да, есть и такие разговоры обо мне. Это, знаете ли, один критик пустил слух. У меня были ошибки, были заблуждения. Чего-то искал необыкновенного, за чем-то гнался. Но Виктор Тихонович меня вовремя предостерег. А тот критик, года три-четыре назад, вознес меня именно за старые заблуждения. Ловко так сбивал с пути. Ну, печатное слово и сделало свое дело: Столяров – формалист, надежда некоторых ультралевых. Ко мне даже иностранцы затесались в прошлом году. Но их постигло разочарование. Интересного для себя в моей мастерской они не нашли. Они искали западничества, а точнее – упадочничества. Теперь о Виталии Птушкове… Он тоже прослышал о том, что Столяров – формалист, западник. Звонит мне, что хотел бы со мной познакомиться, зайти в мастерскую, посмотреть работы. Что ж, говорю, пожалуйста, товарищ Птушков. Только ничего интересного у меня пока нет. Молодо, мол, зелено, незрело. Ничего, ничего, говорит, вы не прибедняйтесь. Договорились на какой-то день, на какой-то час. А тут, именно в тот день, но часа за два до появления Птушкова, зашел ко мне Виктор Тихонович. Я ему все рассказываю, сомневаюсь. А он говорит: «Алешка, зто замечательно. Бумага у тебя есть?» Бумаги, как на грех, не оказалось. Нашел он у меня рулон обоев, от ремонта осталось. «Давай, говорит, работать, Давай, говорит, убирай быстренько со стен, отовсюду, свои этюды, свои наброски, портреты, картины, таскай на антресоли. А я займусь этим». Нарезал обоев, на их обратной стороне принялся малевать жуткий бред всеми красками – акварелью, гуашью, просто чернилами. Я таскаю свои работы на антресоли, пыль глотаю. Он бешено малюет. Потом и я ещё успел парочку бредов создать минут за пятнадцать. Словом, изготовили так штук двадцать «полотен» в духе тех, что на выставках современного искусства демонстрируют в Венеции. Расшпилили кнопками по стенам. «Ну, теперь можем принимать ценителя», – сказал Виктор Тихонович.
Птушков пришел, долго ходил вдоль стен, внимательно этак, оценивающе рассматривал. Мне стыдно, краснею, лепечу что-то. Виктор Тихонович грозит пальцем, смотри, мол, не подведи. Поговорили, то да сё. Стал он называть имена каких-то своих литературных богов. Виктор Тихонович каких-то живописных богов назвал. Птушков и говорит: «А эти вещицы продаются?» Я рта не успел открыть, Виктор Тихонович уже отвечает: «Да, конечно. А для чего же их мастер создавал. Не для себя же. Для народа, для воспитания чувств и вкусов». – «Так, так, – говорит Птушков. – А сколько каждая вещь может стоить?» – «На круг, – говорит Виктор Тихонович, – по восемьсот рублей». Я взял и вышел. Постоял в передней, перевел дух, вернулся. Они уже снимают мазню нашу со стен, свертывают в рулоны. Пять штук унес Птушков. Благодарил уходя, сказал, что непременно на днях ещё зайдет. Когда он ушел, Виктор Тихонович упал на диван и хохочет, хохочет. А я чуть не плачу. На столе-то пачка денег лежит. Толстая пачка. «У него, говорит, только четыре тысячи нашлось. Пока больше нет. Получит, за остальными полотнами зайдет». – «Это мошенство, говорю. Это нечестно, это уголовщина, Как ни уговаривал меня Виктор Тихонович, не мог я взять деньги. Отправил их обратно Птушкову. А Виктор Тихонович отправил ему заодно и остальные картинки на обоях. Все со временем стало всем известно. Птушков подошел ко мне как-то и сказал великодушно: «Вам, Столяров, я прощаю. Вы молодой, вас запутали, обработали, втянули в грязную историю. Но Туру вашему Хлебченке плохо ещё придется. Это он все подстроил, понимаю. Обольется кровавыми слезами». Писал потом эпиграммы на Виктора Тихоновича, сплетни пускал. Вот какая история, Юлия Павловна.
– Я этого не знала.
– Сам Птушков ведь не расскажет. – Столяров усмехнулся. – Он очень злобствует сейчас, сидя в деревне. У него нелады в колхозе. Один его приятель рассказывает, что Птушков поэму написал, все, дескать, закачаются. Полная правда жизни. Пока в списках ходит, а со временем в «Старгородском альманахе» напечатают.
Они вышли из кафе вместе. Столяров провожал Юлию до дому, рассказывал неизвестные ей местные происшествия. Она слушала рассеянно. Она думала о том, что с кем угодно можно встретиться в городе, даже вот с незнакомыми, с едва знакомыми, но только не с тем, к кому так влечет, с кем так хочется встретиться.