Текст книги "Секретарь обкома"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 41 страниц)
– Даже лучше, чем можно было ожидать, – ответил главврач. – Насчет инфаркта мы ошиблись. Нас обманул спазм коронарных сосудов. Возможно, что через недельку-другую выпишем.
– А приехать к нему нельзя?
– Лучше бы этого пока не делать, Василий Антонович. Очень нервничает. Пусть успокоится да окрепнет.
8
Еще недавно такая просторная, квартира теперь была довольно плотно заселена. В кабинете Василия Антоновича расположились Александр с Павлушкой; маленькая комнатка возле кухни стала будуаром Юлии; столовую превратили, так сказать, в проходную и общую. Устав за день от встреч и разговоров с людьми, Василий Антонович шел за тишиной в спальню. Зажигал ночную лампочку, садился возле нее в любимое свое старое кресло, пододвигал под ноги стул и что-нибудь читал.
Чтение было его страстью с детства. Такие подсчеты никогда не производились, но если бы их произвести, то оказалось бы, что он перечитал многие тысячи книг. Правда, припоминая теперь «полные собрания» Буссенара и Жаколио, Понсон дю Террайля или Раскатова, в двенадцати томах запечатлевшего потрясающие похождения Антона Кречета, толстые связки трепаных брошюрок в красочных аляповатых обложках, которые «с продолжением» повествовали о приключениях «знаменитых сыщиков» Ника Картера, Ната Пинкертона и Пата о'Коннера, российского Путилина, благородного разбойника Лихтвейса, обитавшего в таинственной недоступной пещере, – перебирая в памяти десятки и сотни иных подобных сочинений, какими он увлекался лет до пятнадцати – шестнадцати, Василий Антонович досадовал на то, что так много драгоценного времени растрачено напрасно.
Лет до двадцати пяти он читал главным образом художественную литературу, не считая, конечно, тех специальных книг, когда учился в институте и затем – когда пришел работать инженером на завод. Он читал все подряд, без системы, что только под руку попадало. Позже читал и на фронте, в дни затиший и земляночного сидения, и, конечно же, в госпиталях. Последний десяток лет, на требовавшей большого напряжения партийной работе, он так разбрасываться уже не мог. Из художественной литературы читал лишь то, о чем возникали толки в читательских кругах; остальное свободное время посвящал книгам, которые как бы являлись главными вехами на пути познания и объяснения человеком жизни на земле. Ему хорошо помнилось, как, полистав несколько страниц старой, переведенной на русский и ещё в прошлом веке изданной геродотовской «Истории в девяти томах», он постепенно зачитался путевыми записями этого замечательного грека, который при тех средствах передвижения, какие существовали на земле две с половиной тысячи лет назад, объездил и обошел весь Египет, окружающие его страны Африки и Азии, побывал в Вавилоне, своими глазами видел легендарный город при жизни, поднимался по Нилу до Асуанских порогов, был даже в степях нынешней Украины, – чуть ли не в тех местах, где сейчас стоит Киев, добрался к скифам и все, что видел, что слышал, подробнейшим и добросовестнейшим образом записал.
В систематическом чтении Василий Антонович, по сути дела, так дальше и пошел от Геродота – через книги, через труды великих историков, путешественников, мечтателей, открывателей нового. От некоторых из них остались жалкие крохи, но зато какие гениальные. Его поразил гений Демокрита – соотечественника и современника Геродота. Поразило его то, что слово «атом» было названо уже тогда, в пятом веке до нашей эры, и хотя Демокрит и не предполагал способности атома расщепляться, но первый материалист все же дошел до мысли, что весь мир состоит из атомов, что мир материален; богу в мире Демокрита места не оставалось, и не потому ли средневековые церковники с таким остервенением выискивали и уничтожали огнем каждую строку, написанную Демокритовой рукой.
Чтению подобных книг способствовало, само собою разумеется, и то, что они всегда были в доме: их покупала или раздобывала во всевозможных запасных книжных фондах страстная книго-любка София Павловна. Усмотрев что-либо особо интересное среди слежавшихся от времени желтых листов, она или тут же прочитывала это вслух Василию Антоновичу, или же, отметив соответствующее место закладкой, советовала ему непременно прочесть в свободное время.
Сидя в кресле, Василий Антонович читал в этот вечер разысканную в музейных хранилищах затрепанную книгу о старгородских древностях, об истории старгородского кремля и его церквей, иные из которых насчитывали по семь, по восемь и даже по десять веков жизни, о забавных преданиях старины, о древних обычаях старгородцев, о их быте.
У окна, за своим маленьким рабочим столиком, при уютном свете лампы с зеленым колпаком, занималась София Павловна, Соня. Из такой же старой книги она что-то выписывала в ученическую, школьную тетрадку. По временам Василий Антонович отрывался от чтения; у него уставали глаза, чего до отпуска ещё не случалось, – они слезились, в них возникал туман, и буквы на страницах книги теряли очертания. Он смотрел тогда на Соню. Он видел Соню сбоку, в профиль. Губы ее шевелились, она перечитывала то, что было перенесено в тетрадь ее пером. Поблескивали Сонины очки. Он вот читает ещё и так, а Соня без очков уже не может. Василий Антонович слышал однажды, ещё в Ленинграде, как Юлия сказала про Соню: «Простушка». Но это же неверно. Соня была женщиной хотя и очень цельного, но многогранного характера, с большой, много вбирающей в себя, не крикливой душой. Со своеобразными мерками Юлии о ней судить было невозможно. Вслух она отвергала наряды, пестрых и пышных, вычурных одежд не признавала, – может быть, ещё и поэтому в глазах Юлии она выглядела простушкой? Но Василию-то Антоновичу известно, с какой тщательностью, с какой продуманностью одевалась Соня. Это было и в самом деле все просто и вместе с тем так изящно, так тонко, что фигурой своей Соня всегда была легка и молода. В последние годы немножко стала сдавать лицом: морщинки, сединки на висках, надо лбом; не тот цвет кожи…
Да, время свое дело делает. Но Соня, эта деловая, ученая Соня, тоже принимает меры, чтобы замедлить, задержать неумолимый процесс; делает она это в строгой тайне от всех, и в первую очередь от него, от Василия Антоновича. Ему попадаются на глаза иной раз какие-то массажные щетки для лица, какие-то карандаши для подкраски волос; но когда Соня пускает в ход всю эту технику, ему ещё видеть не приходилось.
С нежностью смотрит он из угла на свою Соню, с которой двадцать семь лет рука об руку идут они по жизни, и ещё не устали идти, и вряд ли когда-нибудь устанут, потому что с первых дней совместной жизни, с первых дней любви они стали не просто мужем и женой, но и большими-большими друзьями. А известно, что любовь – чувство менее прочное, чем дружба, и, во всяком случае, более эгоистичное. Любовь прочна, длительна и беззаветна лишь в том случае, когда идет в паре с дружбой. Дружба поддерживает ее – и в трудные минуты и на тех скользких участках жизни, какие нет-нет да и встречаются на пути. Где способна спасовать или изменить любовь, там выстоит, все выдержит дружба.
Василию Антоновичу хочется подняться, подойти, обнять Соню. Она же не рассердится, если он ей помешает, если даже и оборвет какую-нибудь мысль. Но он сидит и смотрит. Соня чувствует его взгляд, поднимает голову над бумагами, чтобы взглянуть поверх очков в его сторону. Но он уже снова уткнулся в книгу, опередил ее.
Соня, эта маленькая – ростом, как постоянно записывают ей в санаторных книжках, в сто пятьдесят восемь сантиметров и весом в шестьдесят четыре килограмма, – маленькая и часто беспомощная женщина, которая если возьмется вбивать гвоздь в стену, то непременно отшибет себе пальчики, а молоток уронит на ноги, если задумает шить, то шитье ее длится не более тридцати секунд – до первого укола иголкой; если на всей улице есть хотя бы одно скользкое место, то она непременно на него наступит и, поскользнувшись, шлепнется, а потом горько плачет крупными слезами от обиды, – эта Соня вместе с тем могучее существо, силы которого не поддаются измерению никакими общепринятыми мерками.
Где бы ни была она во время войны, стоило ей получить известие, что Василий Антонович в госпитале, ранен, и где бы ни располагался этот госпиталь, проходило несколько дней, и в самую одинокую, в самую горькую для распластанного на койке Василия Антоновича минуту, в палату, где он лежал, входила она, Соня. И все, конечно же, совершенно менялось. Соня бессменно сидела возле него ночи и дни, она несла бессонную вахту возле его постели – до тех пор, пока он не вставал. Если было надо, Соня могла достать самолет, могла на нем привезти самых выдающихся профессоров откуда угодно – из Москвы, с Урала, из Алма-Аты. Она все могла для него, Соня. Задуматься: кто она, ну, кто? Маленький, крохотный человечек. Но на просьбы этого человечка откликались командующие фронтами, секретари ЦК партии.
«Что значит – кто она? – подумал Василий Антонович, мысленно сказав эти слова. – Любящая женщина. Вот она кто». А любящая женщина, пожалуй, посильнее очень и очень многих сильных по должности. Он того не может, секретарь обкрма, что может она, Соня.
Василий Антонович все же не выдержал, отложил книгу, поднялся, подошел к ней. Обнял рукой ее голову, погладил. «Соньчик. Пуговица». Почему-то иной раз он называл ее пуговицей. Почему? – объяснить бы этого не смог, как миллионы других ни за что не объяснят, почему своих любимых они называют то «Кузей», то «Мумой», то «Рыжиком», хотя имена тех и рядом не стоят ни с Кузьмой, ни с тем, из чего можно образовать «Муму», и цвет волос которых совсем не рыжий, а, скажем, черный, или даже их вовсе уже нет, этих волос.
София Павловна не стала спрашивать, чем объяснить минуту его ласки, она сама испытывала такие минуты, не нуждающиеся в объяснениях. Она только сказала:
– Это почему-то с тобой редко теперь случается. Не очень-то ласковым ты стал в последние годы.
– Работа такая, Соня, – ответил в шутку. Походил по комнате, сказал: – Какого беса Николай не едет. Уже девять. – Но тут зазвонил звонок в передней. – Наконец-то, старый леший!
Суходолов вошел шумно, стал требовать чаю, пирогов; любой посторонний понял бы, что это свой человек в доме Денисовых и ведет он себя так только потому, что уверен в дружеских чувствах к нему.
Чай согрели, сели за стол в столовой. К столу вышел и Александр. Павлушка за спинами сидящих вокруг стола, таская на нитке, катал трескучий автомобильчик. Автомобильчик стукался о ножки стульев, о низ буфета, нестерпимо гремел; было как в мастерской жестянщика.
– Может, нам с ним уйти? – спросил встревоженный Александр.
– А от тебя, думаешь, шуму было меньше? – Василий Антонович посмотрел на него с улыбкой.
– Я был ваш.
– Ох, до чего ты глупый! – София Павловна подняла глаза к потолку. – Николай Александрович, ну подумайте только, вбил себе в голову, что Павлушка непременно всем должен быть в тягость. И такие глупости из-за этого говорит, просто стыдно слушать.
– Дети, брат ты мой, такая штука, – сказал, обращаясь к Александру, Суходолов, – что в тягость ли они или не в тягость, а терпеть их надо. Всех нас, милый, безропотно терпели, и мы будем форменные свиноматки и свинобатьки, если позабудем об этом.
Пока чаевничали, несколько раз звонил обкомовский телефон. Василий Антонович уходил в кабинет, разговаривал с кем-то, кому-то что-то советовал, кого-то довольно раздраженно отчитал. В одну из его отлучек София Павловна спросила:
– Николай Александрович, а у вас на комбинате местечко инженера свободное не найдется?
– Мама, – сказал Александр, – ты же знаешь, я не могу остаться. Зачем этот разговор? Меня не отпустят.
– Ты мне не мешай, Шурик. Если надо будет, отпустят. Дело, Николай Александрович, такое… – Очень деликатно помянув случившееся с Сашенькой, София Павловна высказалась о том, что в положении, в каком оказался Шурик, ему лучше всего переехать в Старгород. Павлушку одного у них оставить он не хочет. Какой же выход? Единственный.
– Есть место, Шура. Есть! – сказал Суходолов. – Хорошее. Начальник, то есть, собственно говоря, инженер участка. Там-то ты что делаешь?
– Тоже участком ведаю, в цехе жирных кислот.
– Ну и у нас такая же должность. А раздумывать – пустят или не пустят… Попросим министерство о переводе, и все. Я попрошу. Ты, конечно, щепетильный, это известно. Но блата здесь никакого нет. Из Ленинграда и, так сказать, в провинцию! Вот если бы отсюда в Ленинград или в Москву – в таком случае можно было бы подумать: не комбинация ли?
– Какая комбинация? – спросил Василий Антонович, выходя из кабинета. – Очередное мошенство?
– У Николая Александровича есть место для Шурика. Заставь его ты, отец. – София Павловна.
– Бриться надо каждый день, дорогой мой. Если кожа нежная, купи электрическую бритву. Придется с Еленой Никаноровной поговорить, что ли? Пусть осматривает тебя с утра, перед тем как выпускать из дому. Есть такие вышедшие из доверия старички, за которыми, как в детском садике, ходить надо.
– Ну брось, брось, Вася, покритиковал, и хватит.
– Я не критикую, я тебе указания даю. Нельзя неряхой ходить. Ты ещё не пенсионер.
– Пенсионером я, Вася, никогда и не буду. Обеспеченная бездельем старость – это не для меня.
– Ну, значит, и держись соответствующим образом.
Суходолов собрался было уходить домой, когда пришла Юлия.
– «Дыша духами и туманами», – продекламировал Суходолов. – Прелестная незнакомка! Только из театра? – спросил он Юлию.
– Ага, только.
– Какая пьеса-то шла сегодня? – поинтересовался Василий Антонович.
– А я и не знаю, я же не актриса, на сцене не играю. Я работала свое. Кажется, что-то Горького. «Враги» или «Дачники»…
– Горький в оперетте? – удивился Суходолов.
Василий Антонович с усмешкой покачал головой:
– В оперетте?.. Эх ты, устроитель темных дел. Великий комбинатор! – Он дружески похлопал Суходолова по спине и проводил до лестницы. – Привет Елене Никаноровне передай.
9
Павлушка в ванной стрелял из пистолета в стену. Он был в восторге от того, как зеленая палочка с резиновой прилипалкой на конце плотно приставала к белым кафельным плиткам. Он с грохотом уронил на пол эмалированный кувшин для воды; с не меньшим шумом сам шлепнулся в таз, в котором Юлия, подливая какой-то магического действия жидкости, полоскала перед сном свои холеные ноги с накрашенными красными ногтями.
Александр, радуясь тому, что сын хоть чем-то занят и не одолевает его бездной всевозможнейших вопросов, на которые, как известно, и десять мудрецов не смогли бы удовлетворительно ответить, разогревал на кухне завтрак, оставленный в кастрюльках и на сковородках Софией Павловной.
Отец накануне уехал в Москву, сказав ещё раз на прощание: «Решай, решай, Шурик. Зрело решай, спокойно, без нервов и мальчишеского упрямства. По-мужски».
Пожалуй, родители правы. Работа у него в Ленинграде, конечно, очень интересная, перспективная; можно в конце концов, не только не отрываясь от производства, но, напротив, – именно на него и опираясь, на его материале, подготовить и защитить кандидатскую диссертацию. Но, в то же время, как там станется с Павлушкой, как? Мама права, неизбежны заседания, совещания, партийные собрания – где на такое время будет он оставлять Павлушку?
Мысль о том, чтобы оставить сына у своих родителей в Старгороде, Александр отвергал категорически. Павлушка для него был частью Сашеньки, всем, что осталось ему от веселой, торопливой, непоседливой жены, короткая жизнь с которой промелькнула, как… Он хотел было сказать: «Как сон». Но бывают такие долгие и мучительные сны, что иная ночь покажется столетием. Нет, жизнь с Сашенькой можно было сравнить лишь с ездой в скором поезде, когда проносишься мимо какого-нибудь прудочка с тихими ивами над ним, с берегами в цветах, с белыми, широко раскрытыми, кувшинками на глубинах и одинокой лодочкой у замшелых мостков. Только потянешься сердцем к этой мгновенной красоте, а ее уже нет, исчезла за поворотом, и уже ползут мимо длинные серые заборы, приземистые пакгаузы из прокопченного паровозным дымом кирпича, крытые черным унылым толем.
Остро запахло чем-то дымным. Одну за другой Александр поднял крышки с кастрюлек – пригорела Павлушкина манная каша. Он подумал о тысячах молоденьких матерей, которых в официальных документах называют: мать-одиночка. Он только десять дней занимается осиротевшим Павлушкой, а как же они, которые своих Валериков и Томочек должны растить в одиночку если не всю жизнь, то, во всяком случае, хотя бы до восемнадцати самостоятельных лет? И при этом работать, зарабатывать и себе и Валерикам с Томочками на хлеб, на одежду, на изнашивающиеся с неимоверной быстротой тапочки, ботиночки, ботики, га-лошки.
– Что-то у тебя пригорело, Шура?
В дверях кухни, обтянутая тонким шелковым халатом, стояла Юлия.
– Каша, – коротко ответил он.
– Давай-ка я возьму это все в свои руки. У тебя оно неважно получается.
– Не надо.
– Перестань огрызаться. Нехорошо. Ну поди, поди, я похозяйствую. – Она оттеснила его плечом от газовой плиты.
Уступив место Юлии, Александр с кухни все же не ушел.
– Ты смотришь на меня глазами своих родителей, Шурик, – сказала Юлия. – И напрасно. Они же в людях ни черта не понимают. А ты посмотри на меня своими глазами. Ты уже давно имеешь право на свой взгляд. Ты мужчина, тебе двадцать седьмой год. Ну, посмотри – разве я урод какой-нибудь? Разве я унылая и способна быть жерновом на шее? Разве я недоброжелательная, злая, неотзывчивая?
Все это она говорила, не оборачиваясь и помешивая в кастрюльках. Александр смотрел на ее смуглую шею в светлых завитках подкрашенных волос, на ее округлые, мягких линий плечи, на туго стянутую талию, на крупные сильные бедра, на ее крепкие, не толстые и не тонкие, ноги. Да, конечно, совсем не урод. Но разве сравнишь ее с Сашенькой! У Юлии все бьет по глазам, ошеломляет, рассчитано на эффект. Сашенька была бесконечно естественна, от нее на людей источался не жар, не огонь, а тепло, доброе, хорошее тепло. Но, может быть, и Юлия была такой в Сашенькином возрасте. В мальчишеские годы Александр мало внимания обращал на свою молоденькую тетку, толком ее той поры не запомнил.
К нему пришла неожиданная мысль: попросить Юлию побыть с Павлушкой – все равно она из дому уходит поздно, и слетать на комбинат к Суходолову, взглянуть, что это за предприятие, приобрести хоть некоторое представление о том, что он получит взамен, если все-таки решится оставить Ленинград.
– Юлия, – сказал. – А я в твоей доброте никогда и не сомневался. Я это знаю – все, что ты о себе говоришь.
Она повернулась к нему, внимательно на него посмотрела.
– Спасибо, Шура.
– Юля, – продолжал он. – А ты не смогла бы побыть часа два-три с Павликом?
– Тебе надо съездить к Николаю Александровичу?
– Предположим.
– Хитрец ты, хитрец! – Юлия засмеялась. – Только потому ты так великодушно и признал все мои качества, которые я перечислила? Ну-ну, не хмурься. Я же шучу. Поезжай и будь спокоен, по возвращении найдешь все в полном порядке.
Александр пошел к телефону, созвонился с Суходоловым, который сказал: «Приезжай. Пожалуйста. Пропуск будет», – выпил стакан кофе, поцеловал Павлушку и умчался вниз по лестнице.
От дома, где жили Денисовы, до химкомбината было около шести километров. Комбинат стоял в старом сосновом бору – чтобы дым из его труб не отравлял воздух над городом. Большинство тех, кто работал здесь, имело квартиры в зеленых окрестностях, в домах, тоже понастроенных прямо среди сосен. А те, кто жил в городе, на работу ездили в автобусах и на трамвае… У многих были велосипеды, мотоциклы, мотороллеры; некоторые приобрели в последние годы и автомобили. Летом до комбината можно было добираться ещё и по реке, речным трамваем.
Подсчитав, что пароходик хорош лишь на короткое летнее время, а трамвай подвержен разным случайностям: ток выключат, снегом пути занесет и всякое такое, Александр поехал автобусом. Автобус – основной вид транспорта, и именно его следовало испытать в предвидении возможного переезда из Ленинграда.
Проехали мимо древнего старогородского кремля с его башнями, с его тысячелетним собором, увенчанным золотыми шлемами куполов, миновали новый район города – целиком построенный за последние пять-шесть лет, пересекли бор, и глазам Александра открылось широкое пространство, среди которого, обнесенные бесконечной бетонной стеной, были разбросаны цехи, газгольдеры; трубопроводы комбината. Надо всем этим подымались две длинные тонкие трубы – они курились дымками цвета той желто-рыжей ваты, которая в папиросных мундштуках густо пропитывается никотином. Знакомый цвет, знакомые дымы, знакомый пейзаж.
Путь от дома до проходной, до бюро пропусков занял около часа. Что ж, столько же времени уходит у Александра на дорогу до завода и в Ленинграде. Разницы пока никакой нет.
Посидели в кабинете у Суходолова, на третьем этаже главного административного здания. Из окон кабинета было видно на три стороны. Подводя Александра то к одному, то к другому, то к третьему окну, Суходолов рассказывал о планировке комбината, о расположении цехов, мастерских, складов сырья и продукции. Потом долго, через дворы, через железнодорожные пути, шли до цеха № 42. Всюду вдоль асфальтовых дорожек и на пустырях меж цехами зеленели молодые деревья.
– Создаем плотное зеленое заполнение свободных пространств, – сказал Суходолов, указывая на них. – Сосны… видишь?.. На макушки, на макушки смотри!.. Сосны к нашей атмосфере не очень положительно относятся.
Да, Александр видел: макушки взрослых сосен были как бы опалены жаром, ветви иссохли и, потеряв хвою, побурели.
– Мы подбираем такие породы деревьев, которые бы химии не боялись. Тополь, кстати сказать, хорошо себя у нас чувствует. Смотри, какой лист лопушистый, интенсивный!
В цехе № 42 Суходолов познакомил Александра с начальником цеха, сказав тому: «Гость из Ленинграда, тоже химик, товарищ Булавин».
Булавин, невысокий, плотный инженер, с выбритой до солнечного блеска головой, ходил вместе с ними. Он что-то объяснял. Но Александру объяснения были не нужны. В цехе стояла знакомая ему глубокая тишина. Для таких цехов, где ничего не точат, не строгают и не куют, она обычна. В аппаратах и в трубопроводах, соединяющих один аппарат с другим в непрерывную цепь, идут беззвучные, но грозные процессы.
Посторонний может догадываться о них только по вращению – или медленному, или быстрому – прозрачной, бесцветной, как вода, но, судя по всему, тяжелой жидкости в стеклянных отстойниках и в контрольных колбах.
Людей было совсем мало, и были это почти исключительно молоденькие девушки. Они появлялись то там, то здесь, то в синих халатах, то в белых. Те, что были в синих, походили на школьниц, те, что в белых, – на медицинских сестер.
– Народ у нас инициативный, – говорил Булавин. – За последний год немало новшеств ввели.
– А майский-то план и не выполнили, – сказал Суходолов. – Увлеклись новшествами да экспериментами, о плане и позабыли.
– Так ведь это не по нашей вине, Николай Александрович! – Булавин горячо запротестовал. – Восемь же дней простояли. А из-за чего?..
– Из-за чего бы ни было, а план не выполнили. И это главное, – перебил Суходолов. – Ссылаться на объективные причины – коммунисту негоже, товарищ Булавин. Какая бы ни была трудность, каковы бы ни были объективные причины, коммунист их преодолевает, перебарывает с этим.
– Николай Александрович, это верно, но…
– Не будем, не будем пререкаться, товарищ Булавин. Покажем лучше нашему гостю бытовку. Ты, Александр, знаешь, что такое бытовка? Ну как же, конечно, знаешь. Но посмотри, посмотри у нас, какая она!
Александр, конечно же, знал, что такое бытовка – специальные помещения с индивидуальными шкафчиками для каждого работающего в цехе, чтобы в них хранить одежду, всякие иные личные вещи, завтрак, если кто приносит его с собой из дому; помещения, где те, кто не ходит в столовую, закусывают домашними припасами и пьют чай; помещения, где есть душевая, отделанная кафелем, где даже есть ванны. Сюда заходят перед работой, сюда заходят в перерыве и после работы.
В цехе № 42 бытовка была отличная. Если на заводе у Александра, на старом, построенном ещё до революции заводе, место для нее было выкроено значительно позднее, чем возник цех, и притом место небольшое, тесное, то здесь бытовку, в ее ослепительном современном виде, так и планировали. Она явилась полноправной частью цеха № 42. В ней было светло, просторно, вентиляторы нагнетали очищенный, летом – охлажденный, а зимой – подогретый, свежий воздух. В ней были соллюксы и кварцевые лампы для насыщения атмосферы ультрафиолетовыми лучами в пасмурное зимнее время года.
В ту минуту, когда Суходолов, Булавин и Александр переступили порог бытовки, в помещении со шкафчиками оказались три девушки. Две из них быстро исчезли, а третья замешкалась. Она никак не могла справиться с рассыпанными по плечам волнами волос удивительного цвета, которые она собралась было расчесывать перед зеркалом. О цвете ее густых волос можно было сказать, что это цвет белого золота: они были и как бы золотистые, и вместе с тем светло-льняные.
Девушка взглянула из-под них своими голубыми глазами, мгновенно покраснела, сказала: «Извините», – и тоже исчезла за перегородкой.
– Майя! – позвал Булавин. Но никто не откликнулся. – Вот дикие девчонки! – воскликнул он. – Это они вас стесняются, нового человека. – Он посмотрел на Александра. – А так-то, вообще, народ у нас бойкий, не теряющийся. Эта Майя – одна из лучших аппаратчиц. Года три назад окончила десятилетку, пришла к нам и отлично освоила свою профессию.
Обойдя цех, все осмотрев, Александр и Суходолов вернулись в директорский кабинет.
– Ну, как? – спросил Суходолов, раскачиваясь в своем кресле за столом. – Ничего комби-натик? Не я начинал его. Его заложили давно, сразу же после войны. Но я завершал стройку. На последнем, так сказать, этапе. Четыре года сижу в этом кресле. Обратно в Ленинград не рвусь. Хотя сердце иной раз и поднывает. Ведь я там родился, Шура. На Английском проспекте. Он теперь проспектом Маклина называется. Знаешь? От Мойки идет, пересекает канал Грибоедова, затем на Покровку… то есть на площадь Тургенева выходит. Там был такой «Дом-сказка», весь в картинах из цветной керамики. Занятный домище. На углу улицы Декабристов. Его разбило бомбой в блокаду. Может быть, даже он и горел – не помню. Мы как раз возле него жили. Не с улицы, правда, не с проспекта, а далеко во дворах, на задах, как говорилось. С последнего года прошлого столетия там жили, Шура. До чего же давно это было!..
Сняв очки, Суходолов прикусил одну из роговых дужек вставными зубами и, щурясь, задумчиво смотрел мимо Александра в окно. Может быть, бежали перед ним в те минуты картины его нелегкой жизни, картины жизни сына рабочего и санитарки из психиатрической лечебницы Николая Чудтоворца, что была неподалеку от Английского проспекта, на Пряжке. Как родители его, он тоже был рабочим, затем бойцом гражданской войны, позже рабфаковцем, ещё позже инженером, вновь солдатом, но уже войны Отечественной, и вот стал директором крупного предприятия. Таковы главные вехи жизни. А сколько было всякого между ними! Рассказать бы кому или стенографистке продиктовать, роман мог получиться. Жизнь Семена Давыдова, жизнь Жана-Кристофа… Но, может быть, кто знает, и жизнь Николая Су-ходолова не менее интересно выглядела бы в книге, – жизнь одного из типичных представителей поколения, которое и в революцию шло, и социализм строило, и неоднократно защищало его…
– Так!.. – сказал он, как бы просыпаясь. – О чем, значит, мы говорили-то?
– У меня вопрос к вам, Николай Александрович.
– Ну, ну, давай, давай твой вопрос!
– А детский сад есть при комбинате? Суходолов посмотрел на Александра изумленно-теплыми глазами.
– До чего же ты нежный папаша, Шура! Мы такими, прямо скажу, не были. Черствее были, жизнь к тому вынуждала. Да, есть детский сад, и не один, а целых два. Устроим твоего Павлушку. Если, конечно, отец с матерью разрешат.
– А я их разрешения и не спрошу. Павлушка мой. Я и решаю.
– Ну давай, ну давай! – Суходолов встал. – Вот тебе моя рука. Все, что надо, она для тебя сделает. Отец укатил, значит? Мамаше привет. И тетке твоей. Как там она?
Вновь Александр ехал в автобусе по асфальтовой широкой дороге, проложенной между городом и комбинатом. В голове была путаница жизненных вопросов. Оставлять Ленинград или нет? Переезжать сюда или не переезжать? Диссертация… А разве здесь она невозможна? Отличное, передовое предприятие. Цех № 42 подобен первоклассно оборудованной научной лаборатории.
Сквозь сплетение этих мыслей проступили большие, испуганные, голубые глаза девушки с ее золотисто-льняными волосами. Они светились одно мгновение. Затем и их, и все иное заслонила собой возникшая перед Александром Сашенька. До встречи с ним ее тоже называли Шурой. Сашенькой она стала только потому, чтобы не было путаницы из-за двух Шур в одной семье. Они и Павлушку поначалу хотели назвать Александром, Шуркой, чтобы одновременно и в честь отца и в честь матери. Но одумались, дабы не давать повода для дешевых острот. И правильно сделали, что одумались: отличное имя – Павлушка.
«Исторический музей» – увидел Александр надпись славянскими накладными буквами из меди на фронтоне двухэтажного длинного здания, должно быть, ещё александровских времен.
Проехав следующую остановку, он посмотрел на часы. Не так уж и страшно, если Юлия ещё с полчасика повозится с Павлушкой. Решил выйти из автобуса, вернуться назад, к музею, и заглянуть к матери.
Он отыскал Софию Павловну в одном из залов. С деревянной указкой в руках, София Павловна на французском языке рассказывала толпе обвешанных фото и киноаппаратами иностранцев о том, что было на месте Старгорода полторы тысячи лет назад; она указывала на внушительные черепки глиняных корчаг, возраст которых определялся двумя, тремя и более тысячелетиями, демонстрировала свинцовые княжеские печати средних веков, покоившиеся в витринах под стеклом. Бывалые экскурсанты в дымчатых очках, прошедшие, должно быть, без малого все страны мира, молчаливо жевали резинку. Они видели камни римского Форума; из любопытства, вместе с богомольцами, они прикладывались к истертой губами католиков ступне бронзового апостола Петра в ватиканском соборе; со всех сторон фотографировали они пирамиду Хеопса и загадочно, много тысяч лет подряд смотрящих вдаль каменных сфинксов; они кормили бананами священных обезьян в сумрачных пещерных храмах Индии; во Дворце Дожей касались любопытствующими пальцами лезвий мечей, которыми в Венеции рубили крамольные головы; так же, жуя резинку, в церкви Санта Мария деи Фрари стаивали перед красочным полотном Тициана, на котором изображено телесное вознесение Мадонны на небо. Удивишь ли их черепками того, что осталось потомству от предшественников древних славян на старгородских землях?