Текст книги "Отец Иакинф"
Автор книги: Владимир Кривцов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 46 страниц)
А тут еще преподавание. В 1798 году, после посещения Казани императором Павлом, семинарию преобразовали в академию. Число студентов и учеников возросло до пятисот. Учителей не хватало. В числе лучших студентов богословского класса Никите было поручено преподавание сперва в информатории, а потом и в грамматике.
Отбор студентов для преподавания производился весьма тщательно. Пятеро отобранных, в их числе Никита и Саня, были вызваны для наставления к самому ректору.
Архимандрит Сильвестр ознакомил будущих учителей с высочайшим повелением. Указом его императорского величества, государя и самодержца всероссийского, императора Павла об улучшении русского языка изымались из употребления некоторые слова и заменялись другими. Отменялось, к примеру, слово "обозрение", взамен поведено было употреблять о_с_м_о_т_р_е_н_и_е. Вместо слова "врач" надлежало употреблять только л_е_к_а_р_ь. "Стража" менялась на к_а_р_а_у_л, "отряд" на д_е_т_а_ш_е_м_е_н_т. Вместо "граждане" поведено было употреблять ж_и_т_е_л_и или о_б_ы_в_а_т_е_л_и. Вместо "отечество" – г_о_с_у_д_а_р_с_т_в_о. И уж совсем безо всякой замены изымалось из употребления слово о_б_щ_е_с_т_в_о. "Этого слова совсем не писать", – говорилось в высочайшем указе.
Указом этим учителям надлежало отныне руководствоваться наистрожайшим образом.
Теперь, когда ом начал преподавание, у Никиты и минуты свободной не было. Дни были заполнены до отказа.
Но в субботу, в половине шестого, начиналась иная жизнь. С каким нетерпением дожидался Никита этого часа! Он и теперь еще помнит, как весело светил ему сквозь голые сучья облетевшего сада приветливый огонек в окошках саблуковского дома.
Ни одной науке не отдавался Никита с таким рвением, как занятиям французским у Саблуковых.
Языки ему давались легко. Он свободно читал по-французски и говорил, как ему казалось, довольно бегло. Но скоро он понял, что его французский язык производит впечатление весьма комическое. Первым учителем французского был у них профессор философии Яковлев-Орлин. Человек исполинского роста и громоподобного голоса, которым он мог бы потягаться с любым протодиаконом, Орлин выучился по-французски в Московской академии. Читал он с ними Корнеля и Расина, Ларошфуко и Лабрюйера. На произношение большого внимания не обращал, да и сам, как теперь становилось ясно Никите, особым изяществом выговора не отличался, так что у мадемуазель Марме им приходилось переучиваться заново.
Учительницей та была строгой и придирчивой. В отличие от Орлина, ее особенно заботили произношение и интонация. Любая фальшь, малейшая ошибка причиняли ей боль.
Упражнялись они не только с мадемуазель, но и с Таней, которая говорила по-французски, как природная парижанка, – так во всяком случае Никите казалось.
Занятия с Таней были ему и в радость, и в муку. Он не мог спокойно сидеть, когда она склонялась над лежащей перед ним книгой, чтобы объяснить произношение какого-нибудь не дававшегося Никите слова, или ненароком касалась его руки, переворачивая страницу; негромкий голос ее продолжал звучать в ушах даже когда и не было ее рядом.
Они упражнялись во французском, читали по очереди вслух, устраивали на святках любительские спектакли – сколько тут было веселой возни и суматохи! Особенно он любил, когда Таня садилась к фортепьяно.
Но вечер не оканчивался, когда за ними захлопывалась калитка саблуковского дома. Часто ночью, лежа без сна, стараясь не замечать могучего храпа богословов и философов, Никита переживал сызнова подробности прошедшего вечера. Все в этих воспоминаниях вдруг обретало для него значение: украдкой брошенный взгляд, оттенок голоса, которым она произносила свое обычное "До свидания, Никита", живое тепло тоненьких ее пальцев при прощальном пожатии руки.
Таня встречала их всякий раз дружески, никому не отдавая предпочтения. Ей было весело с обоими.
А он, человек совсем не робкого десятка, страшился остаться с нею наедине, не смел прикоснуться к ней.
Мучительным напряжением воли всечасно следил за собой, чтобы никто не догадался, что у него на сердце. Он понимал: стоит только родителям Тани заподозрить неладное, и двери их дома будут навсегда закрыты для несчастного кутейника.
Оттого-то Никита тщательно таил свое чувство, не решаясь открыться даже Сане.
III
Наступило лето. Однако ехать на вакации не хотелось. Жаль было покидать Казань даже на несколько недель.
Но как-то вечером пришло письмо из дому, длинное – на трех листах.
Никита знал, что в грамоте отец не силен, учился в семинарии всего до грамматики (да и было то лет тридцать тому назад), и столь пространное письмо его удивило.
"Родимый сынок наш, Никитушка, низко тебе с матерью кланяемся и долгом поставляем отписать, какая с нами беда приключилась, – читал Никита. – Назад три дня бывши я из чуваш у новокрещена Архипа Алексеева, ты должон его помнить, по зову ево на помочи и испивши пива, зделался несколько в подгуле. Воротился домой и, не входя в ызбу, прошел прямо в сад, лег в поставленный в том саду для караула яблоков шалаш, в котором ты любил почивать, когда летом домой на ваканцыи приезжал, и заснул весьма крепко. И в то время неведомо кто имеющимся в оном шалаше собственным моим топором у левой руки близ самой ладони отрубил четыре пальца, из коих кроме болшого три протчие отпали, а мизинец остался на одной жиле.
И как я по отрублении тех палцов згоряча выскочил с постели и выбежал из шалаша, то углядел перелезающего чрез забор неведомо какого человека, но в подлинность его не приметил. Потом взошед я в ызбу и от истекшей от той моей руки немалого числа крови зделался в беспамятстве и почти полумертвой. О котором приключившемся мне нещастии известясь диакон наш, дьячек, пономарь, а еще воровского смотрения сотник Алексей с товарищи пришед ко мне в дом так чрез час, истекшую из моей руки кровь осматривали, но отрубленных трех палцов не сыскали почему и может стать, что оные отрубленные палцы растасканы птицами…
А как от того злодейства нахожусь я в крайней болезни, а за тем и должности своей исправлять не могу, то и просил я Чебоксарское духовное правление, чтоб место мое за излечением и пропитанием меня с семейством предоставить за тобой.
Вот какое, сынок, нещастие у нас приключилось, так что ждем мы тебя не дождемся, приезжай домой, как можно скорее, не мешкая…"
Никита не на шутку встревожился.
Но ехать домой без указа о предоставлении священнического места на время болезни отца было бессмысленно.
Если бы не уехал Амвросий, все было бы просто: преосвященный относился к Никите по-отечески. А как без него добиться этого указа? Хочешь не хочешь, а надобно идти в консисторию.
Помещалась она в кремле, рядом с архиерейским домом. От академии – три шага. На другой день чуть свет Никита побежал на "подачу". Несмотря на ранний час, в приемной уже понабилось народу. В длинной угрюмой комнате стояли, притулясь к темным, закопченным стенам с облупившейся штукатуркой, или сидели на лавках и на подоконниках просители. Были тут и запыленные, в лаптях, сельские дьячки и псаломщики из дальних приходов, и священники из самой Казани, и вдовые попадьи да дьяконицы, и просто странники.
Никита сел с краю.
Время тянулось томительно. Не слышно было не то что веселой шутки, но и говорили-то вполголоса – так, перешептывались друг с дружкой, не рискуя нарушить гнетущей тишины. Порой, правда, кто-нибудь забывался и повышал голос, но тотчас раздавалось предостерегающее "тсс!" или из-за стены доносилось сердитое: "Эй вы, чего расшумелись там!" – и снова все затихало. Время от времени через приемную проходили заспанные конситорские чиновники, ни на кого не глядя, будто и вовсе не замечая просителей.
– Сам-то нынче злой, видать с похмелья, – сказал сидевший рядом дьяком, имея в виду консисторского секретаря. – Я вот презент припас, – показал он на полуштоф под полой рясы. – Да боюсь – не мало ли?
– Не угадаешь! – пожал плечами седенький священник. – А что припас – правильно. Не без того. Я тебе так скажу, отец диакон, он и для полуштофа водки, и для фунта чая доступен, и для целкового, и для полтинника, да и от двугривенного не откажется. Все по тому судя, что у тебя за дело. Однако же и для наипервейшего в епархии иерея будет он недоступен, ежели тот возымеет дерзость явиться к нему с пустыми руками.
С каждой минутой Никита все больше терял надежду. Но тут дверь из канцелярии отворилась и на пороге показалась высокая нескладная фигура в порыжевшем сюртуке со следами чернил и табака на лацканах.
"Да никак это Петруха Алексеев? – удивился Никита. – Ну конечно, Петруха! У кого еще сыщешь такую долговязую фигуру?" В семинарии его иначе и не звали, как Непомерным. Он учился с Никитой до синтаксимы и был исключен за великовозрастие и малоуспешие. Рассказывали, что он подался в консисторию. Как же он об этом забыл?
Никита поднялся навстречу.
– Бичурин? Какими судьбами? – обрадовался тот, заметив Никиту. – А ну-ка выйдем. – И он направился к двери.
С Алексеевым Никита был не то что дружен – два года сидели на одной парте. Случалось, Никитa подсказывал ему при ответах, да и в кулачных боях на Кабане они были в одной команде. На науки внешние – светские – Алексеев давно махнул рукой: обучался только закону божию, церковным уставам да нотному пению. Для занятия причетнических мест это было необходимо в первую очередь. Но потом охота идти в дьячки у него пропала, а что семинарии ему все равно не кончить, становилось ясно, и Непомерный, обладая завидным почерком (это, пожалуй, единственное, что он вынес из бурсы), притулился в консистории и вот уже несколько лет служил тут канцеляристом.
– Зайдем-ка, – предложил он. – Надобен опрокидонтик, хоть самой махонькой, а то голова что-то трещит.
Они зашли в питейную у самых ворот кремля.
Алексеев опрокинул шкалик, закусил соленым огурцом и приметно оживился.
– Так что у тебя за дело? Выкладывай!
Никита рассказал.
– Да-а, друже… – протянул, выслушав его, Непомерный. – Дело щекотливое, поелику, сам разумеешь, не надлежало попу по духовному регламенту ходить к мужику на помочь. Да и видно, много был пьян, коль не заметил, как у него кто-то пальцы отсек. Ну да ничего! Что выпито, то выпито, тому и счетов нет. Да и бог милостив. А по старой дружбе мы все сие обделаем в наипревосходном виде. Ну, само собой, придется выставить секретарю бутылку рому, без того, друже, сам разумеешь, не обойтись. Секретарь – это ты возьми во внимание – лицо в консистории наипервейшее, – продолжал он, понижая голос. – Все дела к преосвященному чрез секретаря поступают. А ведь много от того зависит, как его преосвященству репорт преподнесть. Можно так доложить, что такой пудромантель выйдет – не очухаешься. А можно и этак… Словом, приходи завтра, да про ром не запамятуй, а я все подготовлю в наипревосходном виде.
Через два дня у Никиты уже был на руках указ преосвященного из Казанской консистории в Чебоксарское духовное правление. В указе было прописано: "Место священника Воскресенской церкви села Бичурина Якова Данилова предоставить за сыном и велеть означенного священника сыну, обучающемуся в академии, получать надлежащий доход, а о приключившемся оному священнику таковом нещастном случае учинить на законном основании следствие и оное прислать в Консисторию при репорте немедленно".
До дому Никита добрался быстро: выдался попутчик – знакомый Саблуковым гимназист. Ехал он на вакации в отцовское имение неподалеку от Чебоксар и прихватил Никиту с собой.
Когда они с Саней подошли к квартире гимназиста на Проломной, у подъезда уже стояла ямщицкая тройка. От запаха дегтя, рогожи и лошадиного пота сердце защемило тоской по родному дому.
Ездить на почтовых прежде Никите не доводилось. Все ему было внове. Ямщик попался лихой. Чтобы потешить сидевшего в тарантасе барчука и заслужить на водку, он пустил тройку во весь опор. Никиту охватило еще не испытанное наслаждение стремительного полета. Звенел и прыгал под дугой колокольчик, гремели бубенцы на пристяжных, а мимо мелькали пожелтевшие уже хлеба, овраги, кресты на погостах, русские, татарские, чувашские деревни и сёла. Гудели под колесами мосты, а над головой плыли летние брюхатые облака.
Быстро мелькали версты. Утром миновали скрипучий перевоз через Свиягу, а под вечер, когда тени от лошадей вытягивались все длиннее, поравнялись с перекрестком, откуда начиналась знакомая тропа на Бичурино.
В родное село он добрался уже на закате. Горел на солнце крест над жестяным куполом почерневшей тесовой церкви. Вот по другую сторону Поповского оврага отчий дом, зажатый между обывательских хмельников, садик в два десятка яблонь и изба, мало чем отличающаяся от таких же бревенчатых чувашских изб, – разве что трубой над крышей.
Скрипнула калитка, и на крыльце показалась мать. Увидев сына, она вскрикнула и бросилась к нему. Никита прижал к себе родную, с серебряными нитями в волосах, материнскую голову.
IV
Рано утром его разбудили птицы.
Он не сразу сообразил, где находятся. За долгие годы бурсацкой жизни Никита привык вставать затемно и видеть по утрам одно и то же. В большой комнате с низким сводчатым потолком спало их человек шестьдесят. Спальня едва освещалась двумя сальными огарками, плававшими в воде, налитой в жестяные плошки. На все лады храпели кругом пииты, риторы и философы.
А тут не храп, а пение птиц, не одуряющая вонь переполненной бурсаками спальни, а чистый, как родник, воздух, духовитый запах омытого росой хмеля и теплого парного молока.
Где-то вдали запел пастуший рожок.
Никита вскочил на ноги и вышел из шалаша.
Еще не рассеялись синие ночные тени, но легкие облака над головой уже порозовели, над лесом у самого окоема пробежала узкая яркая полоса. Вот такая же, только пошире, поползла по земле, все ближе, ближе; теплый луч коснулся лица, и Никита невольно зажмурился: взошло солнце.
Дома еще спали, и он спустился к реке.
Поговорить с отцом вчера не удалось. Днем тот крестил сына у богатого мужика на выселках. А что за крестины без пива? Никита знал: пиво тут варят хмельное, пьяное и батюшку вчера на радостях так напотчевали, что вечером привели домой под руки. Даже поднявшаяся с приездом сына кутерьма отца не разбудила.
Да-а, мудрено, видно, сельскому священнику не спиться, подумал Никита. Для этого надобно обладать железной волей или воловьим чревом. В самом деле, пригласят ли священника прочитать молитву роженице, причастить ли больного, помянуть ли покойника – без пива не обойтись. Так уж заведено сысстари, с первых дней крещения отцов и дедов.
Никите и самому не раз доводилось ходить с отцом по приходу – на пасху и на святки. В каждой избе неизменные угостки, как тут говорили. Помнит Никита, обошли они как-то с отцом и дьяконом десятка два дворов, заходят к одному чувашину из новокрещенов, – молебен служить надобно, а дьякон как сквозь землю провалился. Побежал Никита на розыски. А дьякон, пока отец в избе воду святил, к соседской молодухе пристал. Муж, здоровенный, горячий чувашин, вступился за жену. Тот – в драку, вот мужики его орарем {Орарь – часть дьяконского облачения, идущая через левое плечо перевязь с вышитыми на ней крестами.} к столбу и привязали. Окружили незадачливого волокиту мальчишки, смеются, языки показывают, дьякон орет громким, хоть и нетвердым, голосом, порывается на них броситься, да где там: руки за спиной скручены и сам крепко к столбу приторочен.
…До обеда Никита бродил по селу и все примерялся: а что, если б тут, рядом с ним, жила Таня? И отчий сад яблоневый показался ему маленьким, и изба покосившейся, и горница, в которой мать собрала обед, какой-то уж чересчур низенькой, и бревенчатые стены закопченными дочерна.
К обеду был подан не хлеб, а сухари. Их размачивали в деревянной мисе. Только Никите мать отрезала ломоть свежего хлеба, видно полученного вчера за крестины.
– Что же вы щи с сухарями хлебаете? – спросил Никита.
– Сухари еще с пасхальных хлебов остались, – ответила мать.
"Да я мог бы об этом и не спрашивать", – подумал Никита. Он хорошо знал: платили священнику в деревнях натурой. Хлебы, что получают за случайные требы – за крестины, молитву, благословение, конечно, не залеживаются и сразу идут на стол. Ну а с пасхальными караваями выход один – сушить на сухари. Разве он забыл, что хлеб черствый, с плесенью бурсаки называют поповским?
Никита поглядывал кругом, и в глаза бросалось то, чего не замечал прежде, – облезлые деревянные ложки, щербатая столешница, иссеченная глубокими трещинами, двухпалая рука отца.
Разговор шел о разных домашних делах.
– А Ильюшка-то как вымахал, – кивнул Никита на уплетавшего щи младшего брата. – Сколько ему?
– Седьмой годик пошел.
– Скоро в семинарию. Хочешь, Ильюша? – спросил Никита.
– Не. Не хочу в попы, хочу в гусары.
Все, кроме отца, рассмеялись.
– Ишь гусар выискался! – ласково потрепал брата Никита.
– Летось проходил через село эскадрон гусарский, – пояснила мать. – Каски да епанчики, ментиками, что ли, они прозываются, на солнце так и горят. Вот с той поры гусарами и бредит.
– Тоже мне гусар! – нахмурился отец и повернулся к старшему сыну: – А ты бы похлопотал, Никитушка, о казенном-то коште для брата. Содержать его на своем мне не под силу.
Вскоре разговор зашел о первом священнике села отце Петре.
– Тошно служить в одном приходе с ним, ох тошно! – вздохнул отец. – Дня через три или четыре после злодейства, о котором я тебе отписал, в отношении матери твоей изъявлял он весьма странные поползновения.
– Что, что? – встревожился Никита.
– А вот слушай. Случилось мне из дому отлучиться, так отец Петр, уж не знаю, для какого умыслу, – не иначе как про небытность мою проведав, подошел к избе нашей и на мать набросился.
– Как это набросился?
– А вот так. Крепко, видать, в подгуле был, ну пришел, схватил ее за рубаху, яко неистов, и начал драть на ней ту рубаху.
– Он и больше б причинил мне побойства, да я вырвалась. Вбежала во двор, вороты да сенные двери за собой заперла, а отец Петр схватил полено, на забор взгромоздился и ну давай браниться по-всякому. "Убью, – кричит, – тебя даже до смерти!" Машет поленом и еще приговаривает: "А ежели и убью тебя, стерву, так заплачу за то сто рублев, и делу конец. А что мне сто рублев, – кричит, – тьфу!"
– Вот оттого-то и имеем мы крайнюю опасность, как бы он по тем своим угрозам и заподлинно не причинил ей смертного убивства. – Отец приподнял со стола двухпалую свою руку: – Я ведь и про руку на него думаю. Полегчало мне, так уж как я ни старался разведать, кем точно мне пальцы-то отрублены. Из ума иступился, а и поныне никакого известия ни от кого получить не могу. Токмо мнится мне, не иначе как отец Петр содеял сие или кто по его наущению, потому как он на всякое злодейство способен.
– Так неужто нельзя от него избавиться? В духовное правление или в консисторию на него пожалобиться.
– И жалились, и жалились! Летось даже в консисторию челобитную на него подали.
Отец поднялся из-за стола, достал из-за божнины аккуратно завернутую в холстинку бумагу и протянул Никите. То была старательно перебеленная дословная с челобитной, подписанной прихожанами. "Мы, нижеподписавшиеся Казанской губернии, Чебоксарского уезда, Цивильской округи, села Бичурина, церкви Воскресенской, – читал Никита, – свидетельствуем по чистой нашей совести, что первый священник нашей церкви Петр Прокофьев чинит нам, имянованным, так и всего нашего села жителям великие притеснения и приметки, всечасно бранит прихожан непотребными матерными бранями и бьет смертными побои, ходит по селу с иконой в пьянственном образе, и многоразличными способами у прихожан разные незаконные даяния вымогает, и женишек наших блудным воровством бесчестит". Слезно просили прихожане освободить их от отца Петра и заместо него дать им в старшие священники отца Якова, "потому как второй священник нашей церкви Яков Данилов есть человек добрый, не пьяница, не клеветник, не сварлив, не любодеец, в воровстве и обмане не изобличен, поведения честного, да и нашему чувашскому языку весьма заобыкновенен и способен привести чувашей к лутчему исправлению христианской веры".
– Ну и что же консистория?
– Не уважили той просьбы челобитчиков в консистории, не уважили. Видно, рука там у отца Петра. А про челобитную он, отец Петр, от кого-то проведал. Незадолго до того ты домой на ваканцыи приезжал. Вот отец Петр и заподозрил, что челобитную мужикам ты сочинил, с той поры и затаил злобу и на тебя, и на меня, и на все семейство наше.
– Никак я в толк не возьму, отчего первым священником в селе он, а не вы, – сказал Никита. – Вы хоть до грамматики доучились, а отец Петр и вовсе в семинарии не бывал. Да я и не знаю, имеет ли он грамоту-то. Поди выучил наизусть чин богослужения да несколько псалмов и акафистов.
– Видишь ли, сынок, прежде-то священствовал тут, в селе, отец евоный, Прокопий. Лютый был поп, сказывают. Когда тут недалече войско Пугача проходило, приходские новокрещены, поговаривают, не раз били его, отца Прокопия, разным дреколием. А года за два до того, как меня сюда перевесть, выходит, в одна тысяча семьсот, дай бог памяти, кажись, в семьдесят седьмом году два других священника, уж не ведаю как – в подгуле али по злобе – убили того Прокопия…
– Ну конечно, в семьдесят седьмом, в тот год ведь Никитушкa родился, – вставила мать.
– Верно, верно. Ну, знамо дело, от должностей их поотрешили, саном обнетили и – в Сибирь. А на место того Прокопия сына евоного, Петра, назначили. А спустя два года вторым священником меня прислали. До того я в селе Акулево диаконствовал в церкви Успения пресвятой богородицы. Священником служил отец Даниил, дед твой, а я диаконом. Ну вышла ваканцыя, вот меня рукоположили в сан священнический и назначили. Так оно и получилось, что отец Петр первым священником служит, а я вторым. Ведь приход-то евоный. А допрежь того он и вовсе был одноклировый. Приход же немалый – сам знаешь. Не одно ведь Бичурино, а и деревни окрестные да выселки – и на Копере, и на Каняре. Целых двести семьдесят дворов набирается. В храм-то прихожане ходить у нас не горазды. Чувашины – они и Христу молятся, и в шуйтаков своих веруют. Да и до бога далеко, а киреметь {Киремети – злые и крайне опасные божества, обитавшие, по языческим поверьям, при каждом чувашском селении.} рядом. Так что ежели не хочешь ноги протянуть, по приходу ходи – то со святой водой, то с крестом, а то и с иконой. А отец Петр, будь он неладен, и Бичурино, и ближние выселки себе забрал, а мне самые дальние выделил. А я уж стар становлюсь, да и ноги худые, плохо слушают. Боюсь, как бы за слабостию здоровия не пришлось и вовсе or прихода отказаться.
– Да что вы, батя, вы еще совсем молодцом! Надобно только как-то от отца Петра избавиться, а с десяток лет вы еще послужите.
– Нет, не протяну столько, сынок. Так что принимай приход, доволи поучился.
– Мне же богословский класс кончать надобно. Это еще полных два года.
– Можно б и на философии кончить. Я вон учился всего до грамматики.
– Нет, отец, прихода я у вас принимать не стану!
– Да ты посуди: как же мы жить да ребят поднимать будем? Мы с матерью и целкового на черный день не скопили. Одни долги. Оно, конечно, есть дом, усадьба, садик. Так ведь на церковной земле. Останешься без места, волей-неволей все отдашь за бесценок своему восприемнику. То ли дело, как тебя сюда назначат – и место, и все добро тебе передам.
– Нет, отец, не невольте, – сказал Никита решительно. – В село я не вернусь. А не хотите приход в чужие руки отдать – Татьяне жениха подыскивайте. Она уже совсем невеста. – Он с улыбкой посмотрел на сестру. Та смущенно потупилась, а младшая, Матрена, так и фыркнула. – Хочешь, Таня, я тебе в академии кого-нибудь присмотрю?
– Выдумаешь тоже! – Сестра вспыхнула, выскочила из-за стола и убежала.
– Ишь зарделась, будто полымем ее обдало. И то сказать, совсем уже заневестилась, – вздохнула мать. – Семнадцатый годок пошел.
V
Разговор с отцом получился трудный. Они продолжали его и после обеда, и на другой день, и не раз еще возвращались к нему за время вакаций.
Сказать отцу всего Никита, разумеется, не мог. Он по-своему любил отца. Но все больше к любви этой примешивалась жалость. Малограмотный деревенский священник гордился своим ученым сыном, но вряд ли способен был понять и оценить его честолюбивые помыслы. Разве расскажешь отцу, что совсем не о духовной карьере он помышляет.
Когда-то Никита мечтал вернуться в родное село, стать священником. Много лет он веровал в бога искренне и безоговорочно. Отчасти тут сказывалось влияние Амвросия, его проповедей, доверительных бесед с ним долгими зимними вечерами. Амвросий учил, что человек не может жить без веры, что жизнь без веры – это жизнь животного. Никита знал, что священник в чувашском селе чуть ли не единственный грамотный человек во всей округе, и ему не терпелось кончить семинарию, чтобы вернуться в родное село и стать первым наставником своих прихожан. Ведь религия, как говорил Амвросий, величайшая сила сивилизации, и Никите хотелось, чтобы его труд, его слово были нужны людям, помогали им жить, врачевали их раны душевные.
Но с годами бог как-то таял и таял в его душе, да и с каждой новой поездкой на вакации Никита все больше убеждался в том, какую жалкую роль играет на селе приходский священник.
К тому же у отца ведь не обычный русский приход: его прихожане – это все народ, лишь недавно обращенный в христианство, и не по своему желанию, а, в сущности, внешнею силою. Чувашин – он хоть и не скажет этого прямо, но про себя, конечно, думает, что поп и весь клир навязаны ему, и он принужден кормить духовенство, не испытывая в нем никакой подлинной надобности. Да ведь помимо христианского попа у него есть еще и свой, более привычный, языческий юмзи, или мачаур, которого тоже надобно кормить и задабривать.
Ко всем этим размышлениям все чаще примешивалась мысль о Тане. Рисуя теперь себе будущее, он всегда видел ее рядом с собой. А о том, чтобы она оставила свой привычный уклад, бросила родной город, который после Петербурга и Москвы считался третьим городом в северном краю России, и уехала с ним в глухое чувашское село, не могло быть и речи. Да и родители ее ни за что бы на это не согласились. Таня – попадья! Он усмехнулся этой мысли. Нет, в священники он не пойдет.
Он изберет себе другое поприще, иную стезю. Учился он хорошо. В семинарских, а потом и в академических ведомостях неизменно стояло "понятия отличного", "превосходного" или "препохвального". С детства, когда Амвросий впервые привел в свою библиотеку приглянувшегося ему грамматика, неповторимый запах книжной пыли был для Никиты манящим и сладостным. Книги возбуждали в нем ненасытный волчий аппетит. Он не просто читал их, а глотал, самые разные – исторические хроники, богословские и философские трактаты, а если попадались, так и романы и повести. Из всех дорог его больше всего влекла стезя ученого. Вот он и останется в академии светским учителем, станет профессором красноречия, или словесности, или всеобщей истории. Да, да, лучше истории! Он станет ученым, внесет в отечественную науку свой достойный вклад, тогда и Таня от него не откажется.
Но разве расскажешь обо всем этом отцу? Тому думалось: вот кончит Никитушка семинарию, а можно и не кончать, – бог с ней, с богословией, – и он передаст сыну приход. Но как ни уговаривал отец, Никита твердо стоял на своем.
В первые дни Никита наслаждался покоем, купался в студеной Каняре. Речка была маленькая, извилистая, обросшая лозняком. Несмотря на жаркое лето, вода в ней была холодная, – питалась Каняра ключами.
Никита ловил рыбу, ходил за отца по приходу (рука у того все еще не зажила), крестил новорожденных, соборовал, бывал у крестьян на помочах, а мысли были далеко.
Первые радости от встречи с родными сменились вскоре тоской непереносимой. Он рвался в Казань. Ему не терпелось увидеть знаковый домик над Черным озером, приветливую надпись на воротах, услышать негромкий грудной голос.