Текст книги "Отец Иакинф"
Автор книги: Владимир Кривцов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 46 страниц)
I
Как и было условлено, Иакинф заехал за Шиллингом.
К Пушкину они отправились пешком. Квартировал тот в Демутовом трактире на Мойке, в двух шагах от Марсова поля, где жил Павел Львович. Шиллинг быстро отыскал пушкинский нумер, состоявший из двух обращенных во двор комнат.
В прихожей их встретил человек Пушкина и сказал, что Александр Сергеевич больны и никого не принимают.
– Ах, какая досада! А мы пришли его проведать.
– Это вы, Павел Львович? – послышалось из-за двери. – Милости прошу, проходите, проходите!
Пушкин откинул клетчатый шотландский плед, которым был укрыт, провел тонкими пальцами по спутанным волосам и поднялся навстречу, протягивая Шиллингу руки.
– Здравствуйте, любезнейший Павел Львович! Это превосходно, что вы нашли время навестить больного. Рад вас видеть!
Выглядел он и в самом деле больным. Глаза очернены тенью, широкие рыжеватые бакенбарды всклокочены, лицо иссечено морщинами и выражает угрюмость.
– Что с вами, Александр Сергеевич, дорогой? Я не на шутку встревожился, получив вашу записку.
– Да что-то опять нога. И, должно быть, желчь разлилась. И вот – валяюсь в постеле.
– Очень, очень жаль! А у меня собралась вчера холостая пирушка. Как вас не хватало!.. Удостоен, видите ли, чина действительного статского советника.
– Ого! Поздравляю. От души. А я всего лишь отставной губернский секретарь.
– У отца же Иакинфа вышла в свет первая книга. Как же было не отметить такие события? Да что ж это я? – спохватился Шиллинг. – Позвольте представить вам моего друга – отец Иакинф. Надежда нашей хинологии. Целых четырнадцать лет провел он в столице Поднебесной империи.
Пушкин быстро повернулся, взглянул на Иакинфа и вдруг улыбнулся, обнажая ровные, удивительной белизны зубы. Иакинфу показалось, что и весь он как-то разом переменился – следы угрюмства будто слетели с его смуглого усталого лица.
На какой-то миг Пушкин смешался, видимо не зная, как приветствовать необычного гостя в монашеской рясе, но затем решительно протянул руку:
– Рад познакомиться, отец Иакинф. Много о вас наслышан.
Иакинф пристально, хотя и не без доли смущения, разглядывал знаменитого сочинителя. Был тот много ниже Иакинфа и смотрел на него, слегка откинув голову, увенчанную вьющимися темно-русыми волосами. Выглядел он старше, нежели Иакинф предполагал. Но рукопожатие у него было крепкое. Да и во всей его стройной, сухощавой фигуре, облаченной в мягкий татарский халат с распахнутым воротом, угадывалась скрытая сила.
Усадив гостей в просиженные сафьяновые кресла и предложив им сигары, Пушкин сам устроился на диване – по-турецки, с ногами.
Улучив момент, Иакинф вытащил припасенную книгу и на первой, после титула, чистой странице написал:
Милостивому Государю Моему
Александру Сергеевичу Пушкину
В знак истинного уважения от переводчика
Апреля 26-го дня 1828
– "Описание Тибета в нынешнем его состоянии", – прочел Пушкин. Он быстро перелистал книгу и, поблагодарив Иакинфа, тотчас забросал его множеством вопросов; они хоть и были отрывочны и беглы, но, как отметил про себя Иакинф, все шли к делу…
– Это так отрадно, отец Иакинф, что вы намереваетесь пролить свет на сношения наши со странами Востока, – сказал Пушкин, расспросив Иакинфа о его планах. – Как мало мы знаем о восточных народах! А они, я убежден, могут рассказать нам о себе много нового и необычного! И похвально, похвально, что вы наметили себе целую программу переводов из китайской словесности. Именно переводы! – горячо говорил Пушкин. – Без переводов, добросовестных, исполненных со знанием дела, невозможно настоящее просвещение. И такое ободряющее начало! Нет, нет, это надобно отметить. Никита! – крикнул Пушкин слуге.
Тот принес бутылку вина.
Хлопнула пробка, зашипело вино в стаканах.
Пушкин поднял свой в честь гостей. Говорил он живо, с подкупающей естественностью.
Иакинф осушил стакан и почувствовал, что исчезает неловкость, которую он испытывал на первых порах, и к нему приходит привычное самообладание. Вино тем и хорошо, что освобождает от скованности; разговор повился, как ручей, – из стороны в сторону.
– А вы заметили, Павел Львович, – отнесся к Шиллингу Пушкин, – кому книга-то посвящена? Княгине Зинаиде Александровне Волконской!
– Как же не заметил! А чему же тут удивляться? – с жииоетью иоскликнул Шиллинг. – Чудная женщина! Я бы и сам с радостью книгу ей посвятил. А не выпить ли нам ее здоровье? Умница и чаровница: глаза – как небо италийское, фигура – истинной грации и вся – пьянит чувства. Здоровье княгини!
Здравицу поддержали дружно.
– Но надобно прибавить, и вы пришлись ей по душе, святой отец, – продолжал Шиллинг, когда все осушили стаканы. – Как она меня про вас расспрашивала, когда вы ей привет с Валаама прислали! Старый вы греховодник! – погрозил он пальцем Иакинфу.
– Ах, оставьте, Павел Львович! Вам бы все шутить. А я без всяких шуток по гроб жизни ее не забуду. Вот вы все в неосторожной доверчивости меня упрекаете, а бог милостив, княгиня с самого началу приняла во мне участие наиживейшее… Александр Сергеевич, наверно, и помыслить не может, как трудно было издать сие сочинение. Я ведь еще на Валааме его подготовил. Дозволение ценсора, спасибо Павлу Львовичу, получил два года назад. Ну хорошо, дозволение дозволением, а кто издавать будет? Собственных средств на издание нету – откуда у опального монаха деньги? Да и издатели в затруднении. Сами посудите: как отважиться напечатать большую книгу никому неизвестного сочинителя, да еще поднадзорного монаха, про которого бог знает чего только не говорят в Петербурге. Вот тут-то княгиня и протянула мне руку помощи – рекомендовала типографии императорского воспитательного дома. Так как же было не посвятить ей сей скромный труд?
– Да не оправдывайтесь вы, не оправдывайтесь, отец Иакинф, – продолжал подшучивать Шиллинг.
– Но, право, как же вы с нею познакомились? – спросил Пушкин. – Живет она в Москве, а вы, как мне рассказывал Павел Львович, по возвращении из Пекина четыре года под строгой епитимьей на Валааме провели?
– Да это еще до Валаама, – улыбнулся Иакинф. – Об ту пору княгиня в Петербурге жила. Я ведь когда из Пекина-то прибыл и под судом Синода в лавре имел пребывание, пытался куда-то свои труды пристроить. Знакомых в Петербурге ни души. Вот Егор Федорович Тимковский…
– Тимковский? Это кто же? Уж не родственник ли ценсора?
– Нет, нет, однофамилец. Пристав, что сопровождал нашу миссию на возвратном пути из Пекина, а ныне начальник отделения в Азиатском департаменте. Прекрасной души человек. Он и присоветовал мне снестись с директором Публичной библиотеки Олениным. Вот у него мы и познакомились.
Иакинфу пришло в голову, не больно ли он многоречив. Но взглянул на своих собеседников – в глазах у обоих столько живого и неподдельного интереса, что продолжал с прежней обстоятельностью:
– Ну, Зинаида Александровна, видно, была про меня от кого-то наслышана. Все расспрашивала и про Пекин, и про древности китайские… И за ужином мы рядом оказались. Так мы с ней весь вечер протолковали. И меня все расспрашивала и сама про свои упражнения рассказала. Об ту пору она славянской стариной увлекалась. И эпическую поэму про княгиню Ольгу замыслила. Не слыхал, написала ли?
– Как же, Вяземский рассказывал, читала в Москве первые песни поэмы – и по-русски, и по-французски.
– А после ужина, – продолжал Иакинф, – села за фортепьяно и просто оволшебила всех своим пением.
– Да, певица она превосходная! – подхватил Пушкин. – Помню, как при первой встрече в Москве она меня поразила. Приезжаем к ней с Соболевским, и она вдруг запела: "Погасло дневное светило, на море синее вечерний пал туман…" До того неожиданно… Не скрою, я был смущен и тронут. Хотя, быть может, это всего лишь тонкое художественное кокетство.
– А какая актриса в ней пропадает! – воскликнул Шиллинг. – Не могу забыть ее в роли Жанны Д'Арк. Ах, как она пела, вы бы слышали! Как пела!
– В опере? Где же?
– В Риме. Разумеется на домашнем театре. В опере собственного ее сочинения на Шиллерову пьесу. А вы, я вижу, Александр Сергеевич, и сами всурьез театром увлеклись, – сказал Шиллинг, беря со стула у изголовья дивана раскрытую книгу. – Читаете Шекспира?
– Для того и английский выучил. Целых четыре месяца на сие потратил. И не жалею. Игра стоит свеч. Какой писатель!
– Да? А мне он что-то не по душе, – признался Шиллинг. – Не хватает ему… Как бы это сказать?.. Изящества отделки. Больно уж он небрежен. Разве можно сравнить его, скажем, с Расином?
– Ну, Павел Львович, от вас я, право, такого не ожидал.
– А что же тут удивительного? – заметил Иакинф со скрытым лукавством. – Хулить-то куда проще, нежели хвалить. Да и притом резкость осуждения одного сочинителя перед лицом другого должна быть более тому приятна, нежели восторженная похвала.
Пушкин взглянул на Иакинфа и засмеялся вдруг ребяческим веселым смехом. Какой, должно быть, счастливец, раз умеет так смеяться, невольно подумалось Иакинфу.
– Э, да вы, отец Иакинф, оказывается, человек язвительный, – сказал, все еще улыбаясь, Пушкин. – Должен признаться, что похвалы даже моим собственным сочинениям оставляют меня равнодушным. А вот злая и резкая критика волнует и раздражает. – И вдруг, посупясь, обратился к Шиллингу: – Нет, дорогой Павел Львович, Шекспир по-настоящему велик, несмотря на небрежность, как вы говорите, а может быть, порой и уродливость отделки. Я не сравню его ни с одним драматическим писателем. Вы говорите: Расин. Расин – королевский историограф, придворный. А Шекспир – настоящий мужик. Но гениальный! Мужик. Вот оттого-то по временам он так груб и резок. Но зато никто, как он, не умел высказать всего, что у человека на душе… В сущности, предмет всех его трагедий – человек и народ.
– Не буду спорить – может, оно и так. Но не хватает ему… Как бы это лучше сказать?.. Натуральности, жизненного правдоподобия, что ли… – возражал Шиллинг. – Древние римляне в иных его пьесах точь-в-точь бритты елизаветинской поры – те же повадки и обычаи.
– Ну и что же из того? – парировал его возражение Пушкин. – Жизненное правдоподобие, как вы изволили выразиться, не надобно полагать в строгом соблюдении костюма, красок, времени и места. Куда важнее подлинность страстей, правдоподобие чувствований.
– Да и больно уж он мрачен, Александр Сергеевич, помилуйте, – стоял на своем Шиллинг. – Такие у него тяжкие злодеяния, такие безмерные страдания!
– Да-да. Я и сам после чтения Шекспира нередко чувствую – голова кругом. Всё кажется, заглянул в мрачную пропасть. Но не должно забывать, Павел Львович, что сама драма родилась на площади. А народ, он требует сильных ощущений. Для него и казнь – зрелище. Вот оттого-то трагедия и выводила перед ним злодеяния, от которых стыла кровь, страдания, от коих лились слезы. И так не только у Шекспира. Ведь кроме короля Лира, любезнейший Павел Львович, вы знаете и Эдипа…
И спор разгорелся с новой силой.
Иакинф на первых порах больше присматривался да прислушивался, нежели участвовал в беседе сам. Да и предмет спора был ему далек. Шекспира он не читал, на театре русском не бывал со времен Казани. А китайский, в который он частенько хаживал, это же совсем другая статья. Он легко представлял себе, что любую Шекспирову пьесу, переведя на русский язык, можно сыграть на петербургской сцене, а что касается до какой-нибудь французской, так ее и переводить не надобно – тут по-французски говорят куда бойчее, нежели по-русски. Но ему было просто невдомек, как можно сыграть китайскую пьесу на европейском театре. Тут переводом с одного языка на другой не обойдешься. Китайскую пьесу надобно перевести на совсем другой сценический лад. А между тем многое из того, о чем говорил сейчас Пушкин, применимо, должно быть, и к китайскому театру.
Иакинф молча следил за спором и с еще большим вниманием наблюдал за самими спорщиками, особливо за Пушкиным, которого ни разу до сих пор не доводилось ему повстречать. Правда, в сентябре, на осенней выставке в Академии художеств, он видел его портрет, писанный Орестом Кипренским, а на днях купил альманах "Северные цветы" на двадцать восьмой год, к которому была приложена гравюра с того портрета.
И сейчас, прихлебывая вино и прислушиваясь к беседе, Иакинф невольно сравнивал живого Пушкина с его изображением. Конечно, портрет вроде бы похож. С первого-то взгляду Иакинфу даже показалось, что Пушкин на портрете куда лучше, нежели в жизни. Этакая величавая осанка, устремленный вдаль задумчивый взгляд, на плече романтический плащ. А в жизни – потертый халат, всклокоченные волосы, усталое, с морщинами, лицо. Но чем больше вглядывался он в сидящего насупротив человека, тем яснее видел, что так понравившийся ему портрет – всего лишь недвижная маска в сравнении с этим живым, удивительно переменчивым лицом. Не хватает на портрете лучистой живости этим большим зорким глазам, которые в разговоре то и дело меняют цвет: то кажутся они голубыми, то вдруг темнеют и становятся совсем синими. Застыли на полотне эти яркие, четко очерченные губы, а в жизни они в непрестанном движении. А как беспрерывно меняется само выражение этого несхожего с другими, неправильного лица! Сверкнет широкая, заразительная улыбка – и Пушкин кажется совсем юношей, но вдруг глубокая складка заляжет меж бровей – и перед тобой усталый, немолодой уже человек, почти подстарок. Да какой же художник способен передать это на полотне? И сквозь все это, как очертания крепости сквозь завесу петербургского тумана поутру, проступают черты арапского прадеда – чуть выдвинутая вперед нижняя челюсть, слегка приплюснутый нос, полные яркие губы, непокорные курчавые волосы.
II
Хозяином Пушкин был радушным, заботливо подливал в стаканы вино, возглашал шутливые тосты, и Иакинф скоро почувствовал себя с ним так же непринужденно и просто, как и с Павлом Львовичем. С тем-то они стали дружны как-то сразу, что вроде и редко случается в их возрасте. За два года Иакинф успел привязаться к этому дородному, немного шумному, но неизменно доброжелательному человеку. Шиллинг всегда был в отличном настроении, весел, словоохотлив, вернее, беседолюбив, всегда начинен множеством новостей, неизменно рад оказать Иакинфу какую-нибудь услугу. Вот и теперь расхваливал он Иакинфову книгу.
– Это ведь первая в России книга о Тибете, стране воистину загадочной, – донеслись до задумавшегося Иакинфа слова Шиллинга. – Недаром Сенковский – а уж он на что скуп на похвалы – и тот пишет, что сочинение сие не только делает честь русской словесности, но и обогащает всю европейскую литературу.
– Где это он вас так расхвалил, отец Иакинф? – спросил Пушкин.
– В "Северной пчеле". А я и не знал, что, это Сенковский, пока Павел Львович не сказал. Статья подписана именем какого-то Тютюнджу-оглы.
– Ну, вас можно только поздравить! И вам, и вашей книге просто повезло. Раз уж вы становитесь литератором, вам надобно знать, отец Иакинф, что вся наша литературная торговля находится в руках этих грачей-разбойников.
– И горе сочинителю, навлекшему их неудовольствие, – подхватил Шиллинг. – Можно поручиться, книга так и останется на прилавках, ежели ее разругают в "Пчеле". И слава богу, что миновала вас чаша сия.
– Зато уж эта вас не минует, – улыбнулся Пушкин, поднимая стакан. – Ваше здоровье, отец Иакинф.
Поздравления эти приметно смутили Иакинфа.
– Ведь первые-то свои статьи я опубликовал в "Северном архиве", – сказал он. – А господину Гречу меня рекомендовал в свое время еще Николай Александрович Бестужев.
– С тех пор много воды утекло. И теперь вам лучше снестись с московскими журналами, – сказал Пушкин убежденно. – Там вас вернее оценят. В Петербурге же издатели по большей части и не литераторы вовсе, а смышленые литературные откупщики.
– Тут больше думают о чинах и карьере, нежели пекутся о науке, – сказал Шиллинг.
– Совершенно справедливо. Что до учености, до настоящей любви к наукам и искусствам, да попросту – до талантов, то все это неоспоримо на стороне Москвы. Там такие образованные критики, как Вяземский, Погодин, Шевырев, Киреевский. А в Петербурге? Тут журналы судят о политической экономии столь же игриво, как о музыке, о музыке – туманно, как о метафизике. И всё наобум. Слов нет, иногда и остроумно, и вроде бы впопад, но понаслышке, без всяких основательных правил и сведений…
– Да еще вдобавок и из личной корысти, – поддержал Пушкина Шиллинг. – Тут нашу старую пословицу надобно б переиначить: не рука руку моет, а рука руку марает!
Пушкин громко, заразительно захохотал.
– Хорошо сказано: рука руку марает! Вот и Вяземский говорит, что наши петербургские журналы до того грязны, что их нельзя читать иначе, как в перчатках…
Разговор скоро опять обратился к Востоку. И как жадно, с каким любопытством расспрашивал Пушкин Иакинфа о приобретенных им в Китае редкостях, привезенных в Петербург книгах и рукописях!
– Нет, решительно вам можно позавидовать. Столько вы всего повидали! Признаюсь, путешествия с детства были моею любимою мечтою.
– Но вы ведь и сами немало попутешествовали, – заметил Иакинф.
– Но что я видел? Крым, Кавказ, Бессарабия. А ведь это все Россия. Никогда еще не видел я земли чужой, не вырывался из пределов отечества.
Узнав, что Иакинф готовит к печати книгу о Монголии, Пушкин воскликнул:
– Записки о Монголии? Непременно, непременно покажите мне эту книгу! Россия и монголы – ведь вместе с тем это еще Восток и Запад! Россия всегда находилась между тем и другим… Вот европейцы гордятся своим просвещением, а забывают, что оно было спасено растерзанной Россией. Наши предки остановили монголов на самом краю Европы.
– И уж совсем иначе было с монгольским нашествием на Востоке, – заметил Иакинф. – Китай – это ведь, в сущности, целая Европа – и по протяженности и по народонаселению. Но не было у него такого заслона, как Россия. Одна Великая стена. А через нее монголы не затруднились переправиться, подкупив китайских стражей. И весь Китай полонили. И династию свою там учредили. Но вот что прелюбопытно, Александр Сергеич: покорясь завоевателям, китайцы совершенно переплавили их в своем котле. Скоро сии грозные властители и язык свой забыли, и обычаи растеряли. Во втором, много в третьем поколении совершенно окитаились.
– Это действительно любопытно. Скажите, отец Иакинф, а оставило их нашествие какой-то след в языке образованных китайцев?
– Можно сказать – никакого! От силы два десятка слов, ну может, три.
– Гм! И то же у нас. Ведь едва ли полсотни татарских слов перешло в русский язык. Впрочем, это естественно. Чуждый язык распространяется не саблею и не нагайкою…
– Цивилизованные китайцы…
– Вы лучше расскажите, отец Иакинф, хороши ли женщины монгольские? – прервал друга Шиллинг.
– Да как вам сказать, Павел Львович? – оборотился к нему Иакинф. – Ежели вы уж так любопытствуете, так можно б и самому съездить. Человек вы не старый. Чувства в вас не оледенели, как я погляжу. Да и не ахти это как далеко – каких-нибудь восемь тысяч верст. А вообще-то у женщин монгольских, у тех, что помоложе, на лице всегда румянец и свежесть цвета. И взгляд их лукав и быстр.
– Наверно, пугливы, как всякие кочевники? – спросил Пушкин.
– Нет, не скажите, Александр Сергеич. В их обращении гораздо больше людскости и ловкости, нежели сколько от кочевого народа требовать можно. Да и непорочность ложа мало они уважают и даже пред иностранцами не показывают большой застенчивости, скорее доброхотны и ласковы с ними.
– Это вы, небось, на себе испытали, святой отец, – рассмеялся Шиллинг. – А что, Александр Сергеич, может, и в самом деле, махнем в Монголию, а то и в Китай, отец Иакинф сопроводителем будет надежным. Или вы, я слыхал, на Кавказ собрались?
Пушкин развел руками:
– Собирался. И хочу попенять на вашего родственника…
– Александра Христофорыча? Что так?
– Отнесся к нему намедни с письмом, просил определить в действующую против турок армию.
– И что же? – откликнулся Шиллинг. – Граф хоть излишней добротой и не грешит, но, насколько я знаю, человек он обязательный. На письма отвечает незамедлительно.
– Вот то-то и оно. А тут проходит неделя, начинается другая. В середу я уж сам отправился к нему. Вышел ко мне адъютант с извинениями: граф, видите ли, очень занят и сожалеет, что не может принять. На другой день доставляют мне от графа письмо с сообщением о высочайшем отказе. Что же делать? А в Петербурге такая тоска! Не пускают на Кавказ, прошусь в Париж.
– В Париж! Да-да. В Париж, вот куда вам надобно ехать! – загорелся Шиллинг. – Вы ведь сами говорите, что никогда не были за границей.
– Не торопитесь, Павел Львович, не торопитесь! Через два дни с ответом графа является чиновник Третьего отделения Ивановский. Да вы, наверное, его знаете…
– Ну как же! Эдакий вкрадчивый господин. Сам себе кажется наверху учтивости и взящных манер.
– Да, да. Весь предупредительность и добродушие. На сей раз граф счел за лучшее не доверяться бумаге, а объясниться устами этого любезного господина. Чего он только мне не наговорил! И думать, мол, ненадобно и немилости ко мне государя. Его величество отказал в поездке в действующую армию единственно потому, видите ли, что меня пришлось бы определить в войска юнкером, государь же не желает подвергать опасности владыку скудного царства родной поэзии, как ему угодно было меня назвать.
– Что же, это вполне справедливо, и насчет владыки, и насчет опасности. Кавказ! Туда же ссылают, а вы по доброй воле проситесь. Ну а в Париж-то, в Париж? – нетерпеливо расспрашивал Шиллинг.
– И я про то поинтересовался. "И в Париж невозможно-с, – отвечает мне и за царя и за Бенкендорфа Ивановский. – Его величество изволит полагать, что такое путешествие будет для вас очень обременительно!" Вот так-то, Павел Львович, – заключил Пушкин свой рассказ. – Видите, как пекутся о моей безопасности и о моем благополучии. Есть от чего разлиться желчи!
– Как это несправедливо! – Шиллинг вскочил с кресла и зашагал по комнате. – Дворянин и поэт – не солдат, не крепостной и не узник – не вправе поехать за границу, не получив высочайшего соизволения! Государь всегда казался мне человеком разумным, но простите…
Тень промелькнула по смуглому лицу Пушкина.
– Я иногда думаю, уж не лучше ль было оставаться в моем Михайловском – равно далеко от суеты и пошлости обеих столиц, – сказал он тихо.
Поднялся с дивана, прошелся, прихрамывая, по комнате. Стал у окна. Напротив высилась глухая стена, выкрашенная казенной охрой. Волнение его выдавали только руки, сцепленные за спиной.
Подступал вечер, тот сумеречный час, который Иакинф любил особенно – ни день, ни ночь, час вне времени, когда теряешь всякое представление о существенности.
Но скрипнула дверь. Вошел слуга, зажег свечи и стал накрывать на стол.