355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кривцов » Отец Иакинф » Текст книги (страница 39)
Отец Иакинф
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:20

Текст книги "Отец Иакинф"


Автор книги: Владимир Кривцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 46 страниц)

– Да вы же их просто осчастливили!

– Ну и они в долгу не остались. На следующий день ко мне явилась депутация лам в сопровождении светских глав хоринских родов. И с чем бы вы думали? С единственным имевшимся в монастыре экземпляром Ганчжура, который они преподносили мне в дар. Поверите ли, непосредственность, с которой это было сделано, растрогала меня до слез. Конечно же, я изготовлю для них эти тексты в моей литографии.

– И знаете, Павел Львович, что бы я вам посоветовал? – сказал Иакинф. – Распорядитесь-ка вы напечатать эти тексты не черной, а красной краской. Это будет воспринято ламами как акт особливой учтивости.

– Да, да! Непременно! Но поздравьте же меня, отец Иакинф, поздравьте! Я оказался единственным в Европе обладателем этого замечательнейшего свода тибетской словесности. Уже одно это может оправдать нашу поездку сюда.

Никогда еще Иакинф не видел Шиллинга столь оживленным.

– Я немедля примусь за составление наиподробнейшего описания этого бесценного собрания. Сейчас же засажу моих монгольских помощников за переписку на отдельные листы санскритских и тибетских заглавий всех сочинений и трактатов, которые его составляют. Даже самых маленьких. Для этого, разумеется, придется пересмотреть все сто сорок тысяч листов, из которых состоит Ганчжур. Когда это будет сделано, я составлю и алфавитный и систематический указатели ко всему собранию.

VI

Удачу эту решено было отметить. Кроме Иакинфа Павел Львович позвал только начальника Пограничного правления Петухова да хозяина дома Баснина. Но и вчетвером они посидели славно. Вино всегда приводило Иакинфа в веселое, даже благодушное настроение, но не мешало ясности рассудка. Пьяниц он не любил, – пьяный теряет чувство достоинства, становится болтлив и развязен. Но вот так, пропустить стаканчик-другой в тесном кругу людей тебе любезных – другое дело.

К себе Иакинф возвращался, поздно. Парадная дверь была заперта. Он проскользнул в калитку. Спущенная с цепи собака, как всегда, учуяв Иакинфа, ощетинилась и, сторожко взвизгивая, побежала к себе в конуру. Не зря, желая избавиться от назойливого приставанья бесчисленных кяхтинских и маймайченских собак, он зашил себе в полу рясы кусок невыделанной шкуры тигра. Собаки теперь бросались от него наутек. Иакинф тихонько стукнул в окошко. Дверь отворила свояченица хозяина Устинья, молодая крепкая казачка с черными, чуть раскосыми глазами. Она, видно, поднялась с постели, на плечи был накинут старенький шугайчик, из-под которого виднелась длинная исподняя рубаха. Иакинф неожиданно для себя обхватил ее за плечо. Полусонная, она на миг потянулась к нему. Шугай упал. Иакинф ощутил под рукой теплоту разгоряченного сном тела и прямо перед собой увидел упруго торчащую из выреза исподницы грудь с маленькими темными сосками. Разом забыв обо всем на свете, он подхватил Устинью на руки.

– Ой что вы, батюшка, что вы! – слабо вскрикнула та.

Иакинф не слушал. Он не помнил, как очутился у себя в комнате. Да и Устинья вдруг с простодушным бесстыдством ребенка прижалась к нему…

Кто бы мог подумать, что под этой грубоватой внешностью таится такая нежность и такая целомудренность. Обнимала она неуклюже, словно впервые. Но у нее была какая-то детская потребность в ласке. Можно было только догадываться: не то что ласки, но и просто человеческой теплоты не выпадало на ее долю ни в юности, ни в младенчестве, и сейчас она пыталась утолить эту потребность, которая, должно быть, тлела в ней и не находила удовлетворения.

У Наквасиных она поселилась после гибели мужа во время прошлогоднего наводнения на Селенге. Оно унесло и мужа, и дом, и разорило всю семью. Сама она чудом уцелела от внезапно нагрянувшего паводка. И отец, и муж у Устиньи были родом из забайкальских казаков. А это среда совсем особенная. На женщину казак смотрит прежде всего как на рабочую силу да, может, в редкие наезды домой, как на орудие мимолетной услады. Девке он еще позволяет недолго погулять, баба же с самых молодых и до преклонных лет должна работать в поле и дома, стряпать, обряжать скотину, обшивать себя и детей. Приласкать женщину тут, как, впрочем, и в Китае, где он столько лет прожил, да, пожалуй, и вообще на Востоке, мужчина считает ниже своего достоинства.

Скуластенькая, коренастая, крепко сбитая, Устинья совсем не была похожа на изящную, стройную Таню. И тем не менее он испытывал к ней не просто внезапно нахлынувшую страсть, которую можно утолить, как утоляют жажду или голод, но и какую-то щемящую, почти отеческую нежность. Нет, никогда близость, даже вот такая случайная, не вызывалась у него просто плотской потребностью.

Послышался крик петуха, и Устинья, опомнившись, вскочила с постели и опрометью бросилась из комнаты – в доме Наквасиных вставали рано. А Иакинф, взглянув на чуть засветлевшее окно, закинул руки за голову и блаженно вытянулся.

Его кольнула мысль, что он должен бы испытывать раскаяние – в самом деле, эдакая скотина! Оставить в столице любимую женщину, о которой мечтал всю жизнь и которая ждет его не дождется, – и согрешить. И с кем? С какой-то забайкальской гуранкой, бог знает какого роду-племени! Но как ни старался он настроить себя на этот лад, ни раскаяния, ни угрызений совести он не испытывал. Напротив, помимо воли, пришло чувство удовлетворения, какой-то неизъяснимой радости.

Но как признаться в этом Тане, с которой он привык всем делиться? А надо ль рассказывать ей о том, что случилось? Ведь ничего объяснить ей невозможно. С отчетливой ясностью он представил себе, что произойдет, если он все расскажет. Воспитанная в строгих правилах, глубоко верующая, Таня не сможет расценить то, что произошло, иначе, как измену.

А было ли это изменой? Сколько раз он мечтал, засыпая, чтобы ему приснилась Таня. Но она никогда не приходила в его сны. Случалось, ему снились какие-то женщины, и он просыпался от ощущения негаданной близости, но никогда это не бывала Таня. Утром он даже не мог припомнить, кто же ему снился.

Проповедуемое церковью воздержание и целомудрие, умерщвление плоти он всегда считал дикостью монашеского вымысла. Беречь себя от соблазнов с осмотрительной скаредностью скупца казалось ему кощунственным издевательством над природой. Любовь, страсть – это не грязная и низменная потребность плоти, а чудо божие. И никакой рассудок, никакое монашье ханжество не в силах истребить это величайшее из чудес.

Иакинф недоумевал, как это он не замечал хозяйскую свояченицу прежде. Ведь прожил у Наквасиных уже полгода, и каждый день она мелькала перед глазами, бегала по дому. Теперь-то он вроде припоминал, что, пожалуй, не раз она даже бросала на него быстрый взгляд своих невинно-бесстыжих глаз, но он, не замечая, равнодушно проходил мимо.

Видно, к тому, что случилось, приходят исподволь, как исподволь готовятся деревья, чтоб по весне вдруг потянуться к солнцу из сухих, казалось бы мертвых, сучьев клейкой зеленью листвы. Этот подспудный ток жизненных соков обычно ускользает от нашего взора. Мы замечаем его, только когда лопнут набухшие почки и вмиг молодым зеленым пухом подернутся старые деревья. Так, видно, произошло и с ним. И конечно же, встреть он в ту ночь, вот так, другую женщину, наверно, с такою же силой заколотилось бы в груди сердце.

А может, и не так? Во всяком случае, теперь его постоянно тянуло к ней. Да и она, видно не утолившись в юности любовью, отдавалась ему с самоотверженной готовностью.

И странное дело, у них ведь не было, казалось, никакой душевной связи. Им вроде и нечего было сказать друг другу. И все же рядом с ней он не ощущал одиночества, которое так тяготило его по временам. Она же не имела ни малейшего представления о его ученых упражнениях. Китайские книги, лежавшие у него на столе и на подоконниках, вселяли в нее какой-то забавный, почти мистический страх. Она и русской-то грамоты не знала, а тут эти таинственные письмена! Да и сам он, должно быть, казался ей чернокнижником. Но это не мешало им тянуться друг к другу безотчетно. Он был старше ее вдвое, однако ночью, когда дома все засыпали и она тихонько проскальзывала к нему в комнату, этой разницы не замечали ни она, ни он.

Да, он был уже далеко не молод. Ему шел пятьдесят пятый год. Иногда он упрекал себя: ничему-то не научила его жизнь! Ну и пусть! Он казался себе чем-то вроде живого маятника: то умудренный жизнью старец, без остатка поглощенный своими учеными трудами, то беспечный повеса, не умеющий совладать с порывами нестареющего сердца. Тогда он чувствовал себя молодым и сильным, способным на глупости, почти мальчишеские.

Устинья была простенькая и не такая уж молоденькая женщина, неграмотная и не очень-то развитая. Ну и что из того? Его влекло к ней неудержимо. Влекло ее тело, оно будто излучало силу жизни даже когда, утомленная его ласками, она лежала, не двигаясь, прикрыв глаза, устало раскинув руки и ноги. Только веки слегка дрожали, да губы трогала едва заметная улыбка. Он по-настоящему любил ее в эти минуты. Эта маленькая грешница была ему дороже всех святых. Какое же изуверство объявлять это чувство грехом. И какое счастье, что человек в состоянии, забываясь, отдаваться его порывам! Что же тут греховного, когда это так естественно! Нет, он не согрешил ни перед богом, ни перед Таней, ни перед собственной совестью.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

I

Павел Львович занемог, и было решено, что в Тутуйский дацан и Петровский завод отец Иакинф съездит один.

Ни одна из многочисленных его поездок по Забайкалью не могла порадовать его больше: чего доброго, представится случай свидеться с Николаем Александровичем Бестужевым. Тот отбывал каторжные работы именно в Петровском заводе. А до него и всего каких-то четыреста верст, – по сибирским понятиям, путь не дальний.

Иакинф поделился своим намерением с Шиллингом. Вместе они стали перебирать всех, кто мог бы помочь в замышленном предприятии. И тут Иакинф вспомнил про семью селенгинского купца Дмитрия Дмитриевича Старцева, с которой он познакомился на возвратном пути из Пекина. Сам-то Старцев года три или четыре тому назад умер, передав дела старшему сыну. Младшую же дочь старик выдал перед смертью за тамошнего лекаря Дмитрия Захаровича Ильинского. Иакинф прознал, что тот был приглашен лекарем при государственных преступниках в Читу, а потом и в Петровский завод. Вместе с молодыми уехала и вдова Старцева, Федосья Дмитриевна. Ильинского Иакинф не знал, но с Федосьей Дмитриевной был в отношениях самых добрых. Вот на нее-то он и рассчитывал. Женщина уже в летах (она была Иакинфу ровесница), вдова Старцева обладала завидным природным умом, судила обо всем здраво и смело, была, как и муж, добра и хлебосольна. Остановясь у них, можно будет осмотреться, познакомиться с горным инженером Арсеньевым, управляющим Петровским заводом, а то и самим комендантом.

Комендантом Нерчинских рудников и Петровского завода состоял генерал-майор Станислав Романович Лепарский. Поляк родом, уже глубокий старик (было ему далеко за семьдесят), Лепарский отличался, по рассказам, крутым и своенравным характером и был весьма высокого о себе мнения. Генерал-губернатор Восточной Сибири Лавинский, тоже поляк и тоже человек весьма амбициозный, с возмущением рассказывал Шиллингу, как Лепарский не дозволил ему посетить каземат – на том основании, что он, генерал-губернатор, не был военным, и генерал Лепарский не посчитал себя находящимся под его началом. Рассказав об этом курьезном инциденте, Лавинский признался, однако, что жаловаться на коменданта государю не стал.

Всем было известно, что назначением на эту щекотливую должность Лепарский был обязан личному и весьма близкому знакомству с императором. Лепарский начал службу в русской армии еще при Екатерине. Много лет он командовал гвардейским конно-егерским Северским полком, шефом которого был великий князь Николай Павлович. Должно быть, какую-то роль в выборе государем Лепарского сыграло и то обстоятельство, что в польскую еще войну он сумел огромную партию конфедератов, его соотчичей, доставить в Сибирь под весьма малым конвоем. Было ясно одно: государь к старику очень благоволил. Припомнил Шиллинг и рассказ Александра Христофоровича, что, когда после коронации был учрежден комитет для составления указа относительно заключения и содержания государственных преступников, долго не могли остановиться на том, кого назначить к ним комендантом. Наконец высочайший выбор пал на Лепарского. Он был срочно вытребован в Москву, произведен в генерал-майоры и высочайшим повелением назначен комендантом Нерчинских рудников и Петровского завода с огромным содержанием.

Как к нему подступиться – было неясно. Но когда, незадолго до отъезда, Иакинф зашел к Шиллингу, тот его обрадовал:

– А вы знаете, отец Иакинф, можно, кажется, подобрать ключик к грозному генералу Лепарскому. Мне рассказали, что старик охвачен одной страстью, быть может самой пылкой, – страстью коллекционера. Ужа много лет собирает он разные каменья и самоцветы. А что, ежели вам сыскать тут да преподнести старику хотя бы несколько редких камешков?

Иакинф загорелся этой идеей. Он и сам во время путешествия через Монголию собрал порядочную коллекцию сердоликов и халцедонов. Была у него и редкая яшма, вывезенная из Китая. Он бросил клич знакомым купцам из Кяхты и Маймайчена и сам, вспомнив молодость, верхом на лошадке объездил окрестные сопки в поисках любопытных минералов. К концу недели у него собралась немалая груда камней. Несколько дней он потратил на их разбор, затем съездил в Маймайчен, купил большую лакированную шкатулку. Тщательно выложил дно хлопчатой бумагой, разложил свои камешки с наклеенными с изнанки ярлыками. Получилось это весьма внушительно. Посередине красовалась редкостная яшма, с которой, по правде говоря, жаль было расстаться. Ну что ж, хоть он и лишится ее, но зато будет чем потешить старика, а бог даст, и снискать его расположение. Иакинф упаковал шкатулку, заботливо обернул ее циновкой из рисовой соломы.

Накупил он в Кяхте и Маймайчене подарков – и Лепарскому, и Федосье Дмитриевне, и Ильинскому, и Бестужеву – и прежде всего несколько цибиков лучшего китайского чая. Денег он не жалел. Он и никогда-то не был скареден, а тут уж скупиться не приходилось. Говорят, деньги всё портят, ан нет, они и исправить могут многое. Чего человек не в состоянии сделать сам по себе, за него сделают деньги. Как ни горько это сознавать, а многое, ох многое могут они сделать – добродетель обратить в порок и порок – в добродетель, раба – в господина и господина – в раба. Благодаря им и глупость становится умом и ум – глупостью. Так к чему же жалеть денег на благое дело? Да и давно уж он примечает, никогда у него не бывает так, чтобы денег хватало. Либо их вовсе нет, либо не хватает. Есть, правда, и другая мудрость: деньги идут к деньгам. Но эта мудрость не про него. И не для него.

II

Всю дорогу он то и дело возвращался мыслью к предстоящей встрече. Прошло почти восемь лет. И каких лет! Тут каждый год стоил десятка.

И знакомы-то они были всего несколько месяцев. И нелегко Иакинф сходился с людьми. Но как-то разом сумел Бестужев внушить к себе не только уважение, но и чувство глубокой симпатии и искреннего расположения. Казалось бы, ну что у них общего – поднадзорный монах и блестящий морской офицер? Теперь-то, правда, положение совсем переменилось, да и столько воды утекло. Но разве потускнела старая приязнь, поколебалось его чувствование оттого, что молодой ученый и литератор объявлен государственным преступником, злоумышленником, заточен в каземате?

Иакинф устроился поудобнее в углу брички и все глядел и глядел по сторонам. Дорога то взбиралась на песчаные взгорки, то спускалась в лощины. Поосторонь тянулись по увалам то небольшие сосновые боры, то густые заросли дикого шиповника, потом сверкнула слева широкая Селенга. Проносящиеся мимо виды не мешали думам. В жизни много пришлось ему ездить. Ездил на санях и на телегах. Из Казани в Иркутск, из Иркутска в Тобольск, и обратно в Иркутск. Плавал по Волге и по Байкалу. Скакал на конях и качался на верблюдах по монгольским степям, трясся в почтовой кибитке… И никогда не наскучивала ему дорога. Приятен был ему звон колокольца под дугой тройки, дробный стук копыт, острый запах лошадиного пота, жгучее солнце и настоянный на ярких забайкальских цветах горячий ветер навстречу – все это сливалось в такое привычное слово – дорога!

Ехал он почти не останавливаясь, давая на каждой станции ямщикам на водку, чтоб быстрее везли.

Спины коней потемнели, крупы заблестели полосками пота.

Но вот дорогу пересекла застава. Инвалидный солдат не торопясь вышел из новенькой черно-белой будки, повертел подорожную, отвязал такой же полосатый, как и будка, шлагбаум, и он, звеня цепью, медленно потянулся оголовком вверх. Подъезжали к Петровскому.

Дорога круто пошла вниз. Отсюда, с горы, Петровский завод был хорошо виден. Он лежал в вытянутой котловине, окруженный высокими горами, до половины обросшими соснами и елями… Обветшалые, дочерна прокопченные заводские строения, в которых выплавлялся чугун, клубы черного дыма над трубами, большой пруд с плотиною, деревянная церковь, три-четыре сотни изб, и, кажется, ни одного порядочного дома. Только вдали, по ту сторону пруда, виднелось обширное, выкрашенное охрой, о трех фасах здание под красной кровлей с множеством беленых труб. Отсюда, с горы, было видно, что пространство между боковыми крыльями, передним фасом здания и частоколом с тыльной его стороны разгорожено в виде каких-то ящиков. Это, видно, и был каземат, где содержались государственные преступники, а ящики-загородки, должно быть, внутренние дворы для прогулок.

Болью защемило сердце.

Лошади, почуяв жилье и скорый корм, резво понесли повозку по хорошо укатанной дороге.

III

Дом Ильинского надобно было искать где-то неподалеку от каземата.

Одна из улиц была приметно чище других. Немощеная, но ровная и широкая, она начиналась почти от каземата и вела к церкви. Застроенная добротными, о два этажа, еще не успевшими почернеть рублеными домами, она называлась Дамской. Тут селились жены государственных преступников. Среди этих новых домов, почти в начале улицы, отыскали они и дом Ильинских.

Лошади остановились у ворот. Иакинф соскочил с брички и потянул за кольцо дверной щеколды. Дверь скоро отворилась, и на пороге он увидел Федосью Дмитриевну в старом шушуне наопашку. Он сразу ее узнал, хотя они и не виделись почти десять лет. Поприбавилось седины в волосах, морщин на лице, но глаза все те же. Никогда в жизни не видал он таких глаз – добрых и вместе строгих.

А вот Федосья Дмитриевна, видно, не узнала его. Она стояла в проеме двери и пристально вглядывалась в незнакомого гостя.

– Здравствуйте, Федосья Дмитриевна. Аль не признали? Неужто так постарел за эти годы?

– Батюшки! Да никак отец Иакинф? Вот уж не чаяла больше свидеться. Да что же мы стоим-то на пороге? Проходи, проходи в комнаты, ваше высокопреподобие. Дай-ка я на тебя погляжу, отец архимандрит, – ласково говорила женщина, проводя Иакинфа в горницу.

– Не величайте меня так, Федосья Дмитриевна, – сказал Иакинф. – Я уже давно не архимандрит, а простой монах.

– Что так? А я уж думала, ты в архиереи вышел. Не на почтовых бричках трясешься, а в архиерейской карете, на шестерне цугом разъезжаешь, и тебя всюду колокольным звоном встречают. А ты, вишь, простым чернецом заделался. Видно, опять нагрешил, отец честной? Али с начальством не поладил? Знаю, знаю, нрав-то у тебя крутой… Ну да ладно. Будет время, обо всем расспрошу. Проходи, проходи. Обмой лицо-то от пыли, а я пока самовар вздую. Зять в каземате, а Катенька побежала к княгине Марье Николаевне Волконской…

Скоро на столе уже кипел сверкающий самовар и дразнили глаз румяные пироги и шанежки. Да и вся горница – простая, светлая, смолисто пахнущая ошкуренными, но не стругаными бревнами стен – была приветлива, будто дружеские объятия. Уютно, по-домашнему ворчала вода в самоваре, попахивало из трубы душистым березовым угольком, посвистывал, вырываясь из-под крышки, пар.

Иакинф вытащил из плетеной дорожной корзины ящичек китайского чаю. Отборный, разных сортов, он был упакован в красные и черные лакированные коробки.

Федосья Дмитриевна всплеснула руками.

– Вот уж знал, чем угодить старухе, честной отец. Люблю побаловаться чайком. Хлебом не корми, вином не пои, а чаю дай. Тебя, конечно, и вином, и наливочкой угощу, помню, помню, знаешь в них толк, а сама уж твоего чаю отведаю, – говорила Федосья Дмитриевна, выставляя на стол замысловатые графинчики.

Они сели, и потекла, потекла беседа. Иакинф не склонен был к излишней откровенности, но устоять расспросам Федосьи Дмитриевны не смог и мало-помалу рассказал о своих злоключениях и о своих заботах. Как никто другой, умела старуха разговорить собеседника. Впрочем, никаких секретов у нее не было. Просто, как всегда, она думала прежде всего о других, старалась помочь каждому, с кем сталкивала ее судьба, разделить с ним его горе и его заботы, с какой-то поразительной интуицией угадывала чужие беды, которые человек другому бы и не высказал. Такого сочетания искренней доброты и ясного житейского ума Иакинф не встречал больше ни в ком. У нее был завидный дар помогать и давать, не унижая и не навязывая, не вызывая чувства неловкости, которое почти всегда испытывает человек, которому благодетельствуют.

А потом Иакинф и сам принялся расспрашивать Федосью Дмитриевну о ее житье-бытье. Мужа, с которым она прожила тридцать лет душа в душу, похоронила она четыре года назад. Но, перед смертью, успел он и старшего сына Митю женить, и младшенькую Катю замуж выдать.

– Катеньке-то и рановато б замуж, едва четырнадцатый год миновал. Да куда там! Ты, должно, помнишь, отец честной, какой у меня Дмитрий Дмитрич сурьезный был. Что ему в голову взойдет, дубьем оттудова не вышибешь. И первым грамотеем на всей Селенге слыл. Книги читал, и не только духовные. Мы единственные во всем Селенгинске газеты выписывали. Все говаривал, царство ему небесное: книги сопрягают меня с родом людским. Он ведь и Митю, и Катю грамоте обучил. А как стала Катенька подрастать, все мечтал за кого-нибудь образованного ее выдать. А где их, образованных-то, в Сибири сыщешь? А тут приезжает к нам новый лекарь. Из Москвы. Сам-то из духовных. В семинарии обучался, где ты прежде ректором был. Человек книжный, жадного и ненасытного любопытства. Стал к нам по вечерам захаживать. Вот Мите и вздумалось за него Катеньку выдать. Лучшего мужа ей, говорит, и не найдем. Просвещенный. Медико-хирургическое отделение кончил. Отдадим за него Катеньку, и все тут. А ей об те поры и всего-то четырнадцатый год шел. Но Дмитрий-то Дмитрич, видно, чувствовал уж срок свой. Хотел, чтоб беспременно, еще при жизни его, дочкину свадьбу сыграли. И как только четырнадцать лет ей минуло, так и окрутили ее, родимую. А через два месяца Дмитрий Дмитрич и впрямь богу душу отдал, царство ему небесное.

– Вот и хорошо, что на свадьбе дочери успел погулять перед смертью.

– Понятное дело. Жаль только, внуков не дождался. Поселились молодые у нас. Да какая из Катеньки жена – сам рассуди. Невинностью да неопытностью она была совершенное дитя. И подружка у нее ей под стать. Даром что попадья. Тоже за нашего священника, отца Иннокентия, на четырнадцатом году родители ее выдали. Прихожане-то все матушкой ее величали. А уйдет отец Иннокентий по приходу, а зять к больным, Катерина с подружкой заберутся к нам в светелку, дверь – на засов и – в куклы играть. Смех, да и только. Долго после свадьбы жила Катенька с Дмитрием Захарычем, ровно сестра с братом. Он мне, сердечный, как-то признался, что, когда в Читу уже переехали, да и то только с помощью Священного писания, едва-едва склонил ее к исполнению супружеских-то обязанностей. И смех и грех.

– Как они живут-то? Помню, Катенька всегда была вашей любимицей.

– Хорошо живут, нечего бога гневить. Дмитрий Захарыч души в ней не чает. Человек он достойный, не запивашка какой, как другие. Многие офицеры тут да инженеры время в пьянстве препровождают. И Митеньку совратить пытались. Да не тут-то было. Одна у него страсть – книги. Учился-то он вроде немало. Да видно, плохо его учили, и не тому. Понял он это, как в Читу, а потом сюда, в Петровский, переехали, и стал злоумышленников пользовать. Тут ведь промеж них всё больше князья да графья, всё люди агромадной учености. Молодые да ученые, им бы законы писать, государством править, а их, вишь, в каземат заперли. Вог молодость-то кипучая без дела-то настоящего и выливается в споры нескончаемые. Дмитрий-то Захарыч пойдет в каземат к больному, да и пропал там на целый день. Споры их слушает, рот разиня. А вернется вечером домой – мне с Катенькой жалится: уж больно, говорит, меня уязвляет – слушаю-слушаю: знакомая, вроде, русская речь, а ничегошеньки не понимаю. Вот и решил он доучиваться в каторжной академии ихней. Видишь, книг из каземата натаскал. Ночи напролет над ними просиживает. Да в русских-то книгах, видно, мало проку. Засел учить французский. И Катеньку заставил учиться по-французскому. Спасибо, княгиня Марья взялась ее обучать. Очень она Катеньку привечает. Да я сама слышала, соберутся у них, и Катенька тоже по-французски лопочет, будто парижанка природная. Истинно тебе говорю, отец Иакинф. И книжки французские читает. А вот и они, – увидала она в окно дочку и зятя. – Зашел, видно, за Катенькой. Ревнивый, ровно турка. Только и дозволяет, что к княгине сходить, а к другим, без него – боже упаси, ни-ни!

Катеньку – теперь ее, наверно, следовало величать Катериной Дмитриевной – узнать было трудно. Иакинф помнил ее маленькой черноглазой девочкой, смешливой и бойкой. Теперь перед ним была высокая, авантажная женщина во всем обаянии юной красоты. Стало заметно сходство с матерью. Пожалуй, только глаза, большие, черные, с живым, веселым блеском, напоминали прежнюю Катеньку.

Рядом с Катериной Дмитриевной муж выглядел несколько простовато. Тонкие, белесые волосы вились дымом вокруг его головы. Серые с легкой, но заметной косинкой глаза полны любопытства и растерянности, а улыбка добрая, чуть смущенная…

Положив на подоконник связку книг, которую он принес с собой, и едва познакомившись с Иакинфом, он тотчас заговорил о собрании, на котором только что присутствовал. Впечатления о спорах, о сшибке разноречивых мнений, свидетелем которых он только что был, так переполняли его, что он наполовину был еще там, в каземате. Казалось, он и смотрит не на тех, кто сидит сейчас вокруг самовара, а куда-то вдаль, сквозь туман, застилающий его взор.

С большой готовностью отвечая на расспросы Иакинфа, он рассказал, что государственные преступники для обсуждения ученых трудов и произведений словесности друг друга устраивают тут, в каземате, регулярные собрания. Происходят они раз в неделю. В шутку они прозвали их каторжной академией. Ильинский, разумеется, непременный участник всех этих собраний. С одного из них он и вернулся. При открытии академии, еще в Чите, Николай Александрович Бестужев прочел историю Российского флота. Его друг Торсон рассказал о своем плавании вокруг света. Корнилович и Петр Александрович Муханов знакомят со своими изысканиями, касающимися до русской старины. Особенно привлекали Ильинского рассказы Корниловича. Ведь до возмущения он был издателем "Русской старины", ему были открыты архивы, и, роясь в них, он был хорошо осведомлен во всей подноготной русского двора в восемнадцатом столетии. Да вот беда, недавно явился фельдъегерь из Петербурга и ночью, в страшной спешке, увезли Корниловича в Петербург. Такая жалость! Ильинскому так нравились его рассказы. Главный казематский поэт Александр Одоевский читает свои стихи, а Бобрищев-Пушкин – басни. Одоевский начал еще недавно курс лекций из русской словесности. Никита Муравьев и Репин читают лекции по военным наукам. Но с особенным жаром рассказывал Ильинский про лекцию Оболенского из философии. Как выяснилось, философия – это была страсть Дмитрия Захаровича.

Много любопытного о жизни в Петровском заводе рассказывали в тот вечер Иакинфу и Ильинский, и Федосья Дмитриевна, и Катенька. Когда, уже под конец долгого разговора, Иакинф сказал, что хотел бы встретиться с одним из государственных преступников – Николаем Александровичем Бестужевым, Ильинский признался, что знает его, пожалуй, меньше, нежели других.

– Он всегда здоров и вечно занят. То пишет, то рисует, то возится со своими хронометрами, и я просто боюсь отвлекать его от дела. Но вот записочку, ежели пожелаете, отец Иакинф, я охотно ему передам.

Конечно, лучше всего, по словам Ильинского, было бы встретиться с самим комендантом, генералом Лепарским. Вот уж тот-то все может. Ежели пожелает, конечно. И если придешься ему по душе. Все, что рассказывал о Лепарском Дмитрий Захарович, только подтверждало то, что Иакинф уже знал. По всему видно, старик своенравный.

– Меня-то он не очень жалует, – признался Ильинский. – Недоволен, что уж больно часто торчу я в каземате, участвую в спорах, которые там ведутся. До того дошел, что распорядился пропускать меня в каземат только по вызову больных. Нет, вы представляете, отец Иакинф, я, лекарь, назначенный правительством к государственным преступникам, чья первейшая обязанность по службе постоянно надзирать за ними, я могу проникнуть в стены каземата только с позволения самих узников! Какой-то абсурд!

– Вот видите. А захочет ли он меня принять? Я слыхал, он даже самого генерал-губернатора на пустил к арестантам. Не знаю, как его расположить.

– Да не крушись ты, отец Иакинф, – вступила в разговор Федосья Дмитриевна. – Генерал ведь только на вид такой грозный. "Не могу да не могу". Его тут у нас все так и прозвали "Комендант Не-могу". А на самом-то деле старик скорее добрый, нежели злой. И немало разных послаблений он узникам тут делает. Каземат-то поначалу построили – конюшня конюшней. Даже окошек в келиях не было. Так, говорят, он сам про то царю писал и дам подбивал, чтобы они в письмах в Петербург на ужасное свое положение в темных казематах пожалились. Мне про то Александра Григорьевна Муравьева по секрету рассказала. И вот ведь прорубили окна им, горемычным. Так что ты будь с ним пообходительней, авось он и смилостивится.

Иакинф долго не мог уснуть.

Ставни забыли закрыть, и в комнату глядела луна. Стараясь не скрипеть половицами, чтобы не разбудить спящих за стеной хозяев, Иакинф подошел к окну и отдернул занавесь. Земля, стволы и иглы сосен под окном, прокопченные строения казенных заводов вдали, покосившиеся избы на склоне – все высеребрилось и поседело. И все выглядело не таким мрачным, как днем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю