Текст книги "Отец Иакинф"
Автор книги: Владимир Кривцов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 46 страниц)
– Я пригласил вас, отец архимандрит, чтобы познакомиться и побеседовать.
– Покорнейше благодарю, князь, – проговорил Иакинф, слегка склонив голову.
– Следствие по вашему делу, коим по высочайшему повелению ведает Петербургская консистория, подходит к концу, и я хотел бы знать, не желаете ли вы сделать каких-либо пояснений.
– Но, право, князь, какие же могут быть еще пояснения? "Вопросные пункты", кои были сочинены в консистории, толико пространны, отвечать на них я был принужден столь обстоятельно, что тут уж добавлять больше нечего.
Князь ждал оправданий, покаяния, мольбы о снисхождении, может быть, даже жалоб на произвол синодального начальства. Ничего подобного. Держался архимандрит с завидным самообладанием. Нет, он, видимо, не собирался оправдываться.
– Да, мне известно, князь, что дело сие представлено на благоусмотрение вашего сиятельства. Льщу себя надеждой, что ваша проницательность легко позволит вам отделить ложь от истины, ухищрения от правды.
– Можете рассчитывать на мое беспристрастие.
– Верю, князь, вы не станете сочувствовать мести и злобе, восставших на меня.
– Вы говорите о мести и злобе. Откуда?
– Мне и самому казалось невероятным, что у меня могут быть враги и недоброжелатели. Живя вдали от отечества, поглощенный своими учеными упражнениями, я и не подозревал сего. А оказывается, целые десять лет беспокойное мщение изыскивало способы помрачить меня, корпело над сплетением изветов, восхищалось, когда удавалось навести на меня мрачные оттенки подозрения.
– И вы знаете источник этой мести и злобы?
– Изволите ли видеть, князь, силы, действовавшие противу меня, я уподобил бы потаенному самострелу. Ежели и нельзя видеть орудие, мечущее стрелы, то можно все-таки приметить, откуда они на тебя сыплются. – Архимандрит смотрел навстречу князю открыто и прямо. – Я полагаю, что причины мести, изливаемой на меня в толико же ложных, колико и неблагопристойных чертах, относятся к тайнам политическим и вам, князь, хорошо известны.
– Вы имеете в виду вашу жалобу на господина Пестеля?
– Совершенно справедливо. Конечно, господину Пестелю, человеку столь близкому к правительству, нетрудно было оправдаться противу обвинений какого-то безвестного архимандрита. Особливо, ежели тот за тридевять земель, в тридесятом царстве. Но господин Пестель не оставил заплатить мне за мою дерзость. Тут подвернулся церковник, высланный мною из Пекина. Того нетрудно было обольстить подать на меня извет от имени учеников миссии. А господин Пестель, препроведя оный куда следовало, постарался подкрепить его и другими обстоятельствами. И я превосходно понимаю, что сумнения в отношении меня не могли не пустить глубоких корней.
– Ну, это дело давнее, – заметил Голицын. – А как же с изветом отца Петра? Он пишет, что против прежних донесений, представленных бывшим сибирским генерал-губернатором, он в возражение сказать ничего не может. Более того, пишет, что в донесениях этих много еше наиважнейшего не помещено, и особливо такого, в чем и сами доносители участвовали.
– Поверьте, князь, это и для меня загадка. Впрочем, надобно знать характер отца Петра, его безмерное самомнение. Обласканный государем, он возомнил о ceбе невесть что. Ему все казалось, что я не оказываю ему должного почтения, хоть мы и были в одном сане. Дело доходило до смешного. Он, изволите ли видеть, обижался, ежели я предоставлял ему место за общею трапезою слева от себя. Должно быть, запамятовал, что левая сторона по китайским обыкновениям почитается старшею. И вот, будучи обманут неблагожелательствовавшими мне, отец Петр и сам возгорелся мыслью стать обличителем. Я превосходно понимаю, что высшему начальству трудно было не поверить его письму. Впрочем, я не хотел бы распространяться на сей счет и обвинять в чем-либо обвинителя. Все, что можно было сказать по поводу изветов противу меня, я написал в своих показаниях, и пусть правосудие, сидящее посреди священного сословия, отверзнет очи и отделит зерно от плевел.
– Может быть, у вас есть какие-нибудь просьбы ко мне, отец Какинф?
– Есть у меня одна-единственная и всепокорнейшая просьба: вернуть отобранные у меня книги и рукописи. Дозвольте мне продолжить мои ученые упражнения. Целых четырнадцать лет лелеял я мысль, что труды моя помогут рассеять туман неизвестности, коим окутаны страны восточные. Вы ведь, должно быть, знаете, князь, про венецианского купца Марко Поло. Вернувшись из Китая в Европу, сидя в темнице в Генуе, он продиктовал Рутичикану Пизанскому книгу, коя и до сих пор служит для европейцев источником познания этой страны. Я тоже провел в Китае немало лет. Изучил язык, перерыл горы малодоступных книг, извел кипы бумаги для переводов. Да ежели отдавать самому себе справедливость не противно скромности, я смело могу сказать, князь, что за эти долгие годы, занимаясь познанием Китая, я один сделал в пять крат более, нежели все прошедшие миссии в течение ста лет в том успели! Поверьте, князь, я не пекусь о славе, не ищу известности. Единственно, что меня занимает – это польза отечеству! Ужели вы, просвещенный человек, допустите, чтобы труды всей жизни моей остались втуне, чтоб их попросту изгрызли мыши в лаврских подвалах?
Князя удивила просьба архимандрита, и он стал расспрашивать, что это за труды. Иакинф отвечал поначалу коротко, а потом увлекся.
Переводы его, рассказывал он Голицыну, могут поведать читателю не об одном Китае. Благодаря непрерывной письменной традиции, продолжающейся уже три тысячелетия, в бесчисленных исторических памятниках китайских запечатлены события не только самой этой древнейшей империи, но и соседних, сопредельных народов. Внимательно изучив их, можно понять и загадку гуннов, и истоки татарского нашествия…
Князь слушал с интересом.
– Я не могу, отец архимандрит, обещать вам наперед ничего определенного, – сказал он в заключение. – Но постараюсь, сколь могу, облегчить вашу участь, дабы вы могли и здесь, в лавре, продолжить ваши ученые занятия.
Иакинф поблагодарил:
– Покорнейше благодарю вас, князь. Едва узнав меня, не зная моих трудов, принять участие в моем положении – это, без сумнения, должно быть отнесено к благороднейшим побуждениям.
И, поклонившись, направился к двери. Десятки Иисусов со стен кабинета и сам хозяин глядели вслед удаляющемуся архимандриту с состраданием и сочувствием.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
I
Князь оказался человеком слова. Через несколько дней книги и рукописи были возвращены отцу Иакинфу, и он с головой ушел в разборку своих бумаг. Даже и не заметил поначалу, как исчез от его дверей мрачный, молчаливый страж.
Иакинф истосковался по делу. По самой натуре своей он не мог находиться в бездействии. Должен был р_а_б_о_т_а_т_ь, вкладывать в труд свой все силы ума и сердца. Трудиться над чем-то новым или совершенствовать старые переводы и исследования. Он был убежден, что они нужны людям, не должны остаться втуне… Разве можно понять, откуда пришли гунны и докатились до берегов Дуная, откуда хлынули на Русь татарские орды, не извлекши на свет божий свидетельств китайской истории? Он проштудировал в Пекине сотни томов китайских династийных историй, многотомное "Всеобщее зерцало, правлению помогающее". Для себя, для справок, которые могут понадобиться при будущих изысканиях, перевел его начерно. Вот они, шестнадцать увесистых фолиантов его рукописи, которую надобно еще отделать и перебелить.
А что, ежели извлечь из многотомных китайских историй, начиная с отца китайской историографии Сыма Цини, все те статьи, в которых содержатся описания древних народов азиатских, соседствовавших с Китаем, повествуется о сношениях этой великой азиатской империи с другими народами?
Никто, сколько он знает, не занимался этим в Европе. Многие загадки великих передвижений народов во всей Восточной и Центральной Азии, да и в самой Европе, в древние времена могут быть поняты только при внимательном изучении и обнародовании китайских источников, до сих пор недоступных европейским ученым. И ключ от этого неисчерпаемого кладезя знаний находится у него. Так имеет ли он право зарывать его в этих глухих монастырских стенах?!
Каждое утро он поднимался задолго до рассвета, зажигал свечу и садился за китайскую историю, извлекая из нее по крупицам все, что содержалось в ней о народах, заселявших обширные области азиатские к западу и к северу от самой Китайской империи… Там содержались иногда описания фантастические, но ежели тщательно просеять их сквозь густое сито, отделив крупицы достоверных сведений от баснословных россказней, то можно будет нарисовать цельную картину истории народов, обитавших в Азии в древние времена. Этим он и займется в первую голову.
Когда солнце поднималось над березами лаврского сада и ему приносили братскую порцию, он наскоро проглатывал кусок черного сухого хлеба, выпивал кружку кваса или жидкого морковного чая и, махнув рукой на приглашение к утрене, а потом и к обедне, снова садился к столу часов на десять – до самого ужина.
Иногда по вечерам заходил Тимковский. Теперь, с разрешения князя, он делал это открыто. По совету Иакинфа Тимковский засел за книгу о своем путешествии в Китай через Монголию, и отец Иакинф щедро с ним делился всем, чем мог. Раз уж сам не волен пока публиковать свои труды, пусть хоть Егор Федорович напишет о памятном своем путешествии. Человек он просвещенный, не чета этому пьянице Первушину, что сопровождал в Пекин их миссию. Тот прображничал в Пекине несколько месяцев и, наверно, даже и не разглядел как следует китайской столицы. А Тимковский пытлив и наблюдателен. И у него есть слог, умеет рассказать об увиденном живо и занимательно. Отец Иакинф был рад ему помочь. Часами они беседовали у него в келье. Подробнейшим образом Иакинф отвечал на все его расспросы, предоставлял Тимковскому рыться в своих переводах.
А в тот вечер Иакинфу что-то не работалось. Вздремнув часок после обеда, вскочил, умылся, разложил на столе бумаги, но привычная работа не шла на ум. Он сидел, уставясь в окно. За мутными стеклами шумели березы пожелтевшей уже листвой. В келью вползали сумерки. Каждые четверть часа на колокольне звенели куранты. А он все сидел за столом перед грудой книг, не зажигая свечи, не прикасаясь к перу.
Нахлынули мысли о себе, о прошлом, о несбывшемся… Услужливая память выбрасывала из своих глубин давно там погребенное. Память у него была несусветная, но он старался держать ее в узде, извлекая из ее запасников только то, что было нужно в данную минуту, всегда умел отделить важное от нестоящего. А тут он вдруг оказался над нею не властен. Вставало такое, что он, казалось бы, давно похоронил… Мелькнула Наташа… Китайская принцесса… Проскакала на мохнатой кобылке смешливая монгольская наездница… И вдруг из каких-то самых заповедных глубин всплыла Таня… Пришло на ум, что она где-то тут, совсем рядом… Еще в Казани он слыхал, что Карсунские давно обосновались в столице. Саня, как ему рассказывали, преподает в тутошнем университете. А что, ежели к ним нагрянуть? Но что он для них? Человек из прошлого. Из какой-то другой жизни. Почти что с того света…
Да и с чем он придет? Саня – профессор. Добился-таки своего. А он? Ему уже сорок пять, а так ничего и не сделал. Ровным счетом ничего! Опальный архимандрит, заточенный в лаврскую келию и ждущий суда Синода. И еще неведомо, чем кончится для него этот суд!
А у них, должно быть, дом – полная чаша. Дети. Может, и внуки. Сколько прошло лет, как они не виделись? Двадцать пять. Четверть века. Целая жизнь.
Зачем бередить старое? Что он им, бездомный монах?..
Нет. Он придет, когда сам чего-то добьется в жизни. Когда не стыдно будет взглянуть им в глаза.
Таня, милая Таня. Давняя любовь его… Он брал первую попавшуюся женщину, когда нужда того требовала, но Таня всегда оставалась с ним. Хотя он порой и не сознавал этого… Счастлива ли ты? Дай-то бог всякого тебе благоденствия!..
В его представлении счастье – это когда хорошо его близким. А был ли у него кто-нибудь ближе и дороже Тани? Она перевернула всю его жизнь, но куда бы он ни бежал от нее, всегда оставалась с ним, хотя и находилась все эти годы в какой-то безмерной дали. Далекая и недоступная. Милая, милая девочка… Так она и осталась – девочкой, неуловимой, как мечта. Другие менялись, старились, даже сходили в могилу. А она так и жила где-то за тридевять земель, в какой-то иной жизни. Когда он и сам был еще не Иакинф, а Никита. Узнали бы они друг друга? У него – давно седина в бороде. А она – мать, может, и бабушка. Нет, такой он не в силах ее себе представить. Пусть так и останется прежней Таней. Далекая, несбывшаяся его мечта.
Есть, наверно, в жизни каждого такой момент, когда принимаешь самое важное, единственное решение, от которого зависит вся твоя последующая жизнь. Это можно сделать в одну минуту. Да что там в минуту – в секунду, когда поднял ногу для первого шага и все зависит от того, куда ты ее поставишь. Не постригись он тогда сгоряча, мог бы стать сельским священником в каком-нибудь тихом приходе, о чем умолял его отец. Или статским профессором, как Саня. А мог бы пойти в гусары, как брат Илья. Илья Фениксов. Ишь какую фамилию себе придумал. Где он теперь, Илюшка? Куда только не писал, так и не дознался. Вот как могла бы повернуться его жизнь!
А теперь уже ничего не изменишь, никуда не свернешь и надобно идти стезей, какую себе избрал.
Монашья судьба человека! А какой из него монах? У монаха есть хоть молитва, которая может утишить скорбь, муки душевные. А где у него эта молитва? Кому молиться? Неведомому богу, которого каждый народ рядит по-своему? И в которого он сам давно потерял веру? Христу, сыну божию? Но ежели и жил почти две тысячи лет тому назад Христос, так был он странствующий проповедник, вроде Шакья-муни. Или Конфуция. Или Лао-цзы. Можно, конечно, проникнуться благородными, хоть и наивными, мыслями его проповеди, стараться следовать его заповедям, но к чему же молиться ему?
Да, блажен, кто верует! Но ему это уже недоступно. Было время, да кажется, не так уж и давно, когда он твердо верил, что бессмертие души – это не химера, что непременно – что бы там ни говорили философы и ученые – есть иная, вечная жизнь. А наша теперешняя, земная – только ступенька перед ней, только подготовка, что-то вроде католического чистилища. Теперь он убежден в обратном. И ежели есть у каждого живущего какая-то предустановленная задача, она должна быть исполнена здесь, на земле, в этой единственно данной нам днесь жизни. Другой не будет. И исполнить ее надобно теперь, не откладывая на потом. Этого "потом" тоже не будет.
И единственная у него молитва – это труд. В нем его утешение. И смысл жизни. И ее оправдание.
Когда-то давно, еще у подножья Великой стены, он говорил себе, что мирские утехи не для него, что он обойдется и без жены, без семьи, без детей. Так иди же в одиночестве, как тот странствующий китайский монах под дырявым зонтиком, дорогой нищеты, в поисках истины!
II
Иакинф терзался: что же делать ему со своими трудами? Духовному ведомству они не нужны. Знакомых в Петербурге ни души. Вспомнился граф Потоцкий. Но его, оказывается, давно уже нет в живых.
Егор Федорович посоветовал снестись с директором Публичной библиотеки Алексеем Николаевичем Олениным.
– Беспременно, беспременно надобно вам обратиться к Оленину, отец Иакинф, – говорил он. – Человек он влиятельнейший. Действительный член Российской академии, президент Академии художеств, государственный секретарь. И при всем том – страстный любитель наук и древностей. При многообразной службе своей он все свободное время посвящает сим любимым предметам. Сколько ученых и литераторов им тут поощрено и взыскано. Вот Ивана Андреевича Крылова и ко двору представил, и на службу в Публичную библиотеку определил.
– Одно дело – Крылов, а другое – какой-то там опальный архимандрит. Да и как с ним снесешься?
– А вы напишите! Расскажите про свои упражнения. А я уж найду способ письмо ему передать. Убежден, он беспременно даст ход нашим трудам.
Недолго думай, Иакинф сел за письмо Оленину. Тот ответил любезной запиской, пригласив пожаловать к нему. Времени определенного не назначил.
Откладывать Иакинф не стал и на другой же день отправился к Оленину. А у того полон дом гостей. Иакинф уж было назад повернул. Но лакей успел доложить. Да и хозяин, приветливый, пожилых лет человек, румяный, чисто выбритый, с торчащими ушами и ясными голубыми глазами, встретил его с отменной любезностью.
– Проходите, отец архимандрит, проходите. Получил ваше письмо, и господин Тимковский очень лестно о вас отзывался. Рад познакомиться. И пожалуйста – чувствуйте себя как дома. Журфиксы у меня не заведены. Просто собираются по вечерам друзья.
Они прошли мимо окаменелых лакеев в залу. Боже милостивый! Кого тут только не было – и важные сановники со звездами, и дамы в шелках и бриллиантах, и офицеры с густыми эполетами. Отец Иакинф в своем монашеском облачении чувствовал себя неловко – будто на похороны явился. Но любезный хозяин сделал все, чтобы освободить необычного своего гостя от этой неловкости. Всячески проявлял расположение, отличался непринужденной естественностью в обращении, говорил умно и тонко.
Он подвел Иакинфа к стоявшей у окна группе. Невысокий полнеющий мужчина с карими добрыми глазами – Василий Андреевич Жуковский. Рядом стоял настоящий гигант – поэт Гнедич. На целую голову возвышался он над всеми в этой зале и, будто орел, озирал ее своим единственным глазом. По другую сторону от Жуковского стоял в просторном, табачного цвета фраке с потускневшей звездой, тучный мужчина с обширным животом и отвислыми щеками. Батюшки! Да это же Иван Андреевич Крылов. А напротив – высокая, стройная дама с удивительной синевы глазами – княгиня Зинаида Александровна Волконская. Ей, должно быть, лет тридцать, не более, и чудно хороша, отмстил про себя Иакинф. Оленин едва успел представить им отца Иакинфа, как появился новый гость, и Алексей Николаевич устремился ему навстречу.
Больше всего Иакинфа привлекал Иван Андреевич. Басни крыловские служили ему чуть ли не единственной отрадой в лаврском его заточении. Но поговорить с ним так и не удалось. Обменявшись с новым гостем несколькими словами и добродушно кивнув ему, Крылов опустился в кресла, прикрыл глаза, да так и не вставал до самого ужина. Жуковский и Гнедич вскоре возобновили прерванную появлением архимандрита беседу; а Иакинфом завладела княгиня, чему он, по правде сказать, не печалился. Видимо, от кого-то, может быть, от того же Оленина, она была наслышана про пекинского архимандрита и принялась расспрашивать его про Пекин и про древности китайские.
Поначалу Иакинф не знал, как держать себя в этом непривычном обществе, и то и дело озирался по сторонам, отыскивая глазами Оленина. А тот был нарасхват. Несмотря на годы – ему было под шестьдесят, – он сохранил юношескую живость движений. Переходил от одной группы гостей к другой и с каждым обменивался шутками с той светской свободой и ловкостью, которые могут сообщить человеку только годы и годы вращения в свете. И уж много позже, когда вечер был в разгаре и все колесики сложного салонного механизма закрутились и не нуждались больше ни в заводе, ни в присмотре хозяина, он подошел к оживленно беседовавшим княгине и отцу Иакинфу и сам заговорил про письмо, попросил прислать статьи, которые тот обещал. Переговорив о деле, что его сюда привело, отец Иакинф уже собирался ретироваться, но Алексей Николаевич решительно воспротивился этому и усадил ужинать.
Ужинали у Олениных не за общим столом, как тут у всех принято, а на китайский манер – за маленькими столиками. Алексей Николаевич и его любезнейшая супруга Елизавета Марковна старались рассадить гостей так, чтобы за каждым столиком составился небольшой кружок и у каждого был рядом приятный собеседник. Все держались не чинясь, без всяких церемоний, что – было несколько неожиданно для Иакинфа, привыкшего к изощренной китайской регламентации.
И за ужином он оказался рядом с Зинаидой Александровной. Внимание княгини ему льстило. Слева от него сидел высокий и стройный лейтенант флота Николай Александрович Бестужев, служивший помощником директора Балтийских маяков и наезжавший в столицу из Кронштадта, а напротив известный петербургский актер – Василий Михайлович Самойлов.
Собеседники у отца Иакинфа были интересные. И, одолен начальную неловкость, он наслаждался этим недоступным ему, лаврскому затворнику, блаженством общении с людьми, да еще столь непривычными.
Княгиня изъяснялась по-русски не безгрешно, так что разговаривали больше по-французски. Правда, Самойлов понимать-то французскую речь понимал, но сам говорил не без затруднений и сетовал на засилье французского языка в русском обществе.
– Экая несчастная и жалкая привычка, – возмущался он.
– А что же тут худого? – заметил кто-то, сидевший за соседним столом. – Василий Михайлович, вы же актер. А какой артист не предпочтет играть на совершенном инструменте, хотя бы и завозном, нежели довольствоваться отечественным оттого только, что он своего, домашнего изготовления. Вот княгиня не даст соврать, французы не говорят, а именно р_а_з_г_о_в_а_р_и_в_а_ю_т. Самое слово causerie исключительно французское. Попробуйте-ка передайте его по-русски!
– Вы правы, граф. Французы действительно народ общительный и – как это говорят по-русски? – беседолюбивый. Шатобриан, возвратясь из Америки, рассказывал, что французские переселенцы, осевшие в пустынных землях американского Северо-Востока, ходят за тридцать, за сорок миль, а то и больше, для того только, чтобы наговориться всласть со своими соотечественниками.
Но Бестужев поддержал старого актера.
– А я скорее соглашусь с вами, Василий Михайлович, – заговорил он с жаром. – Мы часто употребляем французский язык без нужды. И дело не только в языке. Подобострастие перед всем иноземным пустило такие глубокие корни в нашем образованном обществе! Со времен Петра…
– Не надобно на него хулу возводить, – заметил Иакинф. – Царь Петр был человек архирусский. Просто хотел научить нас уму-разуму.
– Что же, может быть, вы и правы. Не стану спорить. Сам-то он действительно старался перенять у европейцев все лучшее и пересадить на русскую почву. А вот потомки его совсем онемечились.
– Может быть, скорее офранцузились? – спросила княгиня.
– Да и офранцузились тоже. Мы давно уже привыкли жить чужим умом и во всем передразниваем Европу. Сначала голландцев, потом немцев, затем англичан, французов. А теперь вот входят в моду еще и немецкие философические спекуляции…
– Ну, меня вы уж совсем напрасно в пристрастии ко всему европейскому упрекаете, – улыбнулась княгиня горячности лейтенанта. – Возвратясь в Россию, я увлеклась нашей русской стариной. И даже принялась за эпическую поэму о княгине Ольге.
– Не потому ли, что князья Белосельские хоть и отдаленные, но прямые ее потомки? – спросил Бестужев с улыбкой.
– Только отчасти. Я очарована этой женщиной. И хочу писать о ней, заметьте, не только по-французски, но и по-русски.
– Превосходно, княгиня. Будем ждать с нетерпением.
Разговор зашел о недавно открывшейся выставке в Академии художеств. Зинаида Александровна с похвалой отозвалась о портретах работы Тропинина и Кипренского.
– Да, вы правы, княгиня. Самое интересное, что есть на выставке, – это портреты, – согласился Бестужев. – И еще, пожалуй, акварели. А что касается больших полотен, то они опять-таки отмечены печатью подражательности. Не хватает нашим живописцам широкого исторического взгляда.
– Может быть, тут сказывается недостаток образования? – заметила Волконская.
– Именно так! А это вещь для художника первостатейная. Он должен заключать в своей особе не только наблюдателя, но и поэта, и историка, и философа. Отсутствие или недостаток у человека хотя бы одной из этих ипостасей мешает даже самым большим художникам. Вот во время путешествия по Голландии видел я знаменитое полотно Рембрандта "Ночной дозор".
– Я тоже видела. Картина превосходная. Представьте себе, отец Иакинф, – повернулась к нему Волконская, – ночной город и шествие, освещенное двойным светом луны и факелов. Эффект удивительный!
– Картина яркая и в своем роде действительно интересная, не спорю, – возразил Бестужев. – Но… но при всем том чувствуешь, что Рембрандт не был историческим живописцем. Он создал только тридцать шесть верных портретов, а не картину из времен голландской революции.
Бестужев и Волконская заспорили, но княгиня как-то незаметно перевела разговор на Китай. Стала расспрашивать Пакинфа о китайской живописи, о пекинских дворцах, о народных обычаях.
Поначалу он отвечал сдержанно, ему все казалось, что он не может взять верного тона. Привычки общения со светскими дамами у него не было, да и в расспросах княгини ему виделось проявление простой светской любезности. Но ее огромные синие глаза смотрели на него с живым интересом, и Иакинф мало-помалу разговорился и, подбадриваемый вниманием княгини, стал непривычно красноречив.
Княгиня спросила про китайский театр. Сюжет этот привлек всех. О Василии Михайловиче уж и говорить нечего. Но и Бестужева тоже. Отец Иакинф частенько езживал в пекинские театры, смотрел представления бродячих театральных трупп – в деревнях и в старинных монастырях, водил дружбу со многими актерами, среди которых попадались люди прелюбопытнейшие. Словом, ему было что рассказать. И всё для его слушателей было ново. Особенно донимал его расспросами Бестужев.
– А вы знаете, отец Иакинф, Николай Александрович ведь неспроста разные подробности про китайский театр у вас выпытывает, – заметил Самойлов. – Намедни ездил я в Кронштадт и побывал там на спектакле офицерского театра, который учредил Николай Александрович.
– Вот как? – отнеслась к Бестужеву княгиня. – Вы, оказывается, тоже театрал? Я и не знала.
– Да еще какой! – воскликнул Самойлов. – Николай Александрович там и директор-распорядитель, и художник, и первый актер. Я, признаюсь, залюбовался им в спектакле и советую моим молодым коллегам непременно съездить в Кронштадт посмотреть на игру Николая Александровича.
– Уж вы скажете, Василий Михайлович, есть на что смотреть!
– Есть на что, голубчик, есть! Уж поверьте вы мне, старику. Да не будь вы офицер, могли бы подвизаться и на столичной сцене. И на первых ролях. Вот поужинаем, непременно попрошу вас что-нибудь прочесть.
Эту мысль подхватила и Волконская, и, когда кончился ужин, Бестужев прочел только что переведенную им с английского восточную повесть Томаса Мура "Обожатели огня". Сама-то эта сказка не пришлась Иакинфу по душе, показалась вычурной. Но читал Бестужев и впрямь мастерски.
А потом попросили спеть Волконскую. Она не заставила себя упрашивать. Легко поднялась с кресла, подхватив рукой длинный шлейф, села за фортепьяно и запела. Ничего подобного не приходилось Иакинфу слышать. Контральто у нее был такой чистоты, что так должны бы петь ангелы. Быстрым взглядом Иакинф окинул слушателей. Не он один, оказывается, был зачарован.
– Волшебница! – раздался сзади сдержанный шепот.
Иакинф оглянулся. Сбоку, чуть позади, прислонясь к колонне, стоял Николай Александрович.
III
Когда Иакинф вышел от Олениных, на улице его догнал Бестужев.
– Вам ведь в лавру, отец Иакинф? Позвольте, я провожу вас, – предложил он.
Бестужев расспрашивал Иакинфа о его изысканиях в китайской истории.
– А мы ведь в некотором роде коллеги, – признался он, – я только что опубликовал в "Сыне отечества" исторический очерк "О новейшей истории и современном состоянии Южной Америки".
Иакинф посмотрел на лейтенанта с интересом. Весь вечер блестящий молодой офицер был в окружении дам, был с ними галантно-любезен, смешил забавными историями. Старый актер рассказывал о нем как о даровитом артисте, да Иакинф и сам слышал его чтение. И вот лейтенант, оказывается, еще и историк.
– С нетерпением буду ждать ваших статей о Китае, отец Иакинф. Ведь вы так увлекательно о нем сегодня рассказывали, – говорил он. – То немногое, что русская публика знает о нашем восточном соседе, она получает из рук католических европейских миссионеров.
– То-то и беда! Читал я их, как же. Многое они пишут об этой стране с издевкой и высокомерием.
– А мы всё принимаем на веру.
– Да-да. Все наша закоренелая привычка полагаться на чужие готовые мнения, боязнь взглянуть на вещи своими глазами. Да своему-то все как-то не верится. То ли дело – европейские авторитеты.
– Взгляните, отец Иакинф, – сказал Бестужев, останавливаясь у строящегося Исаакиевского собора. Он бил в лесах, но исполинские колонны всех четырех приделов были уже установлены. – Каждая из этих тридцати шести колонн по величине равна прославленной Помпеевой колонне в Риме. И все из цельного гранита.
– Да? Как же их только высекли?
– Я и сам дивился. А всё наши хитрые мужички. Вместо прежнего способа рвать гранит порохом придумали раскалывать целые гранитные скалы клиньями.
– Подумать только: эдакие глыбищи! И ведь надобно было еще перевезти их, да выгрузить, да поставить!
– Когда я смотрю на этих исполинов, верите ли, душа наполняется каким-то отрадным чувством. А мы обычно равнодушно проходим мимо такого, даже не оборотя головы.
– Все оттого, что привыкли искать вещей удивительных в краях чужедальных. Вот стена китайская, пирамиды египетские – это да! А такие вот колонны – так, безделица, они же свои.
– Да разве дело в этих колоннах, отец Иакинф! Сколько у нас разных изобретений и открытий остается втуне. А вот европейцы так не поступают. Они каждое наималейшее усовершенствование, всякую, хоть сколько-нибудь полезную новость предают всеобщему сведению – ив газетах, и журналах, и в особенных сочинениях. А мы? А мы на редкость беззаботны. И вот ведь что обидно, мы часто и сильнее, и искуснее других, а сами о том не ведаем и предаемся в руки чужестранцев, которые нас обманывают, обольщая глаза минутным блеском. Вот и вам, – повернулся Бестужев к Иакинфу, – надобно не идти на поводу у европейских миссионеров, а писать об этой стране по-своему.
– Да уж можете поверить, мне незачем подражать тем европейским хинологам, кои пишут о Китае, не выходя из своих кабинетов.
Они бродили еще часа два по пустынным в эту пору улицам. Это было как бы продолжением той давней прогулки с Тимковским на другой день по приезде. Вышли на Невский проспект и пошли вдоль него.
– А вот в Пекине мы бы с вами не стали по улице пешочком прогуливаться, – проговорил Иакинф.
– Почему же?
– Днем торговые улицы запружены толпами народа. Пестрые ряды лавок зазывают покупателей, всякая на свой манер. Харчевни вывешивают перед своими дверями что-то вроде медного самовара, украшенного красной бумажной бахромой. Перед меняльной лавкой висит огромная связка денег, перед обувной – башмак величиной с меня, не меньше. Все так пестро, что глазу трудно привыкнуть. И всюду гомон, всюду толпы продавцов и покупателей. А там, где кончаются лавки, толпа с улиц исчезает. Ведь в Пекине дома не выходят, как тут, фасадами на улицу. Там на улице вы ничего не увидите, кроме голого забора или, лучше сказать, глухой кирпичной стены. Это всё – службы, принадлежащие домам горожан. А самые дома где-то там, в глубине, прячутся. Так вы можете идти целые версты коридорами из глухих кирпичных стен. А тут такое поразительное разнообразие фасадов.