Текст книги "Отец Иакинф"
Автор книги: Владимир Кривцов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 46 страниц)
Она должна быть справедлива. И непременно продиктована любовью к искусству. Где нет этой любви, там нет и критики. Критика должна быть основана и на совершенном знании правил, которыми руководствуется художник, и на глубоком изучении образцов, и на деятельном наблюдении современных замечательных явлений. И при этом вовсе не должна заниматься только произведениями, имеющими видимое достоинство. Иное сочинение само по себе может быть и ничтожно, вроде булгарииского "Выжигина", но примечательно по своему успеху и влиянию в публике. И нравственные наблюдения критика едва ли не важнее наблюдений чисто литературных. Вот оттого-то так хочется разобрать "Историю русского народа".
Не ожидал от Полевого эдакой самонадеянности. Ведь ни в уме, вернее, остроумии, ни в воображении ему не откажешь. Впрочем, и особливой скромностью он никогда не отличался. Но тут уж он превзошел самого себя. С каждой страницы на читателя так и лезет слово "Я". Чего стоит уже само введение: "Я не поколебался написать историю России после Карамзина… Утвердительно скажу, что я верно изобразил историю России… Я знал подробности событий, я чувствовал их, как русский, я был беспристрастен, как гражданин мира…"
Нужно быть глухим, чтобы не заметить, как режет слух это Я, Я, Я!..
И начать свой труд с того, что напасть на Карамзина! Это и непорядочно и… неискусно! "История Государства Российского" не только произведение великого писателя, но и подвиг честного человека. Карамзин – первый наш историк и последний летописец. Нет ни единой эпохи, ни одного хоть сколько-нибудь важного происшествия нашей истории, которые не были бы развиты Карамзиным.
Конечно, и он не без недостатков. Достойно удивления, как мог он столь сухо написать первые части своей "Истории", рассказывая об Игоре и Святославе. Это же героический период нашей истории! Но, пожалуй, Карамзин и сам принадлежит уже прошлому. Он дал блестящие образцы ораторской истории. Ни превзойти его, ни подражать ему в этом невозможно. Однако и историографии нужно пролагать теперь новые пути. Она должна быть и наукой и искусством вместе. При всей строгости формы и тщательности в изложении исторических происшествий историю нужно писать так, чтобы ее читали как повесть самую занимательную. И самое главное – она должна показывать не только то, что народ уже совершил, но и куда он идет и на что способен…
Пушкин вскочил с дивана и зашагал по комнате. Нет, он сам возьмется за историю Непременно! Как заманчиво, например, написать историю Петра. Хоть это и дьявольски трудно. Этот царь сам целая всемирная история! Как объять умом этого исполина? Пушкин чувствовал, что начинает постигать его и непременно изобразит время Петрово и его самого, если не в подлинном дееписании, то в вымышленном повествовании. А вот историю Александра следовало бы писать пером Курбского! Надобно описывать и современные происшествия, чтобы оставить надежные свидетельства нашим потомкам. На кого, как не на нас, им полагаться?
Снова усевшись в угол дивана, подогнув под себя ногу, Пушкин схватил перо и своим быстрым, летучим почерком принялся набрасывать статью для "Литературной газеты". Вечером зайдет Сомов, и нужно будет передать рукопись в очередной нумер.
Как досадно далек автор от современных задач историографии! Впрочем, какой же из Полевого историк. В сущности, он пишет свою книгу в том же Карамзинском духе ораторской истории, хотя, когда вновь перелистываешь том, невозможно отделаться от впечатления, что автором руководит желание во что бы то ни стало отличиться от Карамзина. Только там, где Карамзин строг и ясен, Полевой – сбивчив и туманен. Само заглавие книги – пустая пародия заглавия "Истории Государства Российского". Да и все повествование – такая же пародия рассказа нашего прославленного историографа… И тот же ораторский слог, только вот выдержать его Полевому не по плечу… Нет, искусство писать решительно ему чуждо.
Закончив статью и выкурив сигару, Пушкин принялся за статью о "Юрии Милославском". Писать ее было куда приятнее. Это, в сущности, первый у нас подлинно исторический роман. Как выгодно отличается Загоскин от пестрой толпы подражателей, которую увлек за собой шотландский чародей! Приятно видеть, что роман Загоскина – роман чисто русский. Конечно, в нем многого недостает, но многое и есть: живость и веселость, чего Фаддею и во сне не приснится. Жуковский – читатель на что взыскательный, и тот рассказывал, что провел над ним целую ночь. Молодец Загоскин! Как живы и занимательны у него сцены старинной русской жизни! Сколько истины и добродушной веселости в изображении характеров! И разговор героев – живой, драматический, местами по-настоящему простонародный. Обидно, что дарование изменяет Загоскину, как только он приближается к лицам историческим. Это в статье надобно отметить особо, думал Пушкин, грызя перо.
Совершенно не удался ему, например, Кузьма Минин. В его речи на Нижегородской площади нет порывов народного красноречия, чем он был славен. Не удался и сам Юрий Милославский. Какими бы добродетелями автор ни наделял своего героя, он получился человеком без лица – нет в нем ничего увлекательного и самобытного. Но об этом, пожалуй, лучше умолчать. К чему говорить о том, чего в романе нет, довольно и того, что в нем есть.
Самому не терпится приняться за создание обширного исторического повествования. И он непременно возьмется, как только кончит "Онегина". В голове копышится уже не один роман. Хочется написать роман истинно исторический – без напыщенности французских трагедии, без чопорной чувствительности западных романов, а современно, так сказать, домашним образом. Без холопского пристрастия к царям и героям…
Отбросив перо, Пушкин снова принялся ходить по комнате. Найти и показать в истории живую личность. И Петра показать живого. Не идола, не истукана, а живого! А уж если кто был по-настоящему жив в истории, так именно Петр. Тут нужна всеобъемлющая трезвая мысль и вдохновение истинное. Надобно перенестись, вжиться в его эпоху. И не держаться устава, как слепой стены, от чего предостерегал сам Петр, а действовать по обстоятельствам. И он непременно сделает это. Пушкин чувствовал, что силы его достигли зрелости в ему по плечу взяться за такой труд…
Нет призвания выше, чем быть писателем. Вяземский как-то сказал: у нас писатель с гением сделал бы более Петра Великого. Он прав. Впрочем, почему только у нас? Писатели во всех странах – класс самый малочисленный и самый влиятельный. Именно они на целые поколения налагают свой образ мыслей, свои страсти… и свои предрассудки. Никакое богатство не может перекупить влияние обнародованной мысли! Никакая власть, никакое правление.
Мысль! Всемогущая мысль!.. Она может оставить свой неизгладимый след на целой череде поколений и… быть непонятой современниками. Какое трагическое непонимание встречаешь у людей, которые тебя окружают! И хвалят не за то, и бранят… Хвалят за звонкие рифмы, за гибкость четырехстопного ямба… Поистине жалка участь поэта, ежели он славен подобными победами. Сам он ценит в писателе иную, высшую смелость. Смелость Данте, Шекспира, Гёте в "Фаусте"… Страшит мысль, что "Годунов", ежели его удастся все-таки издать (ведь вот уже сколько времени его все "читает" Николай!), будет не понят, как не поняли ни "Онегина", ни "Полтавы", ни "Нулина".
Подумать только, что пишет этот журнальный шут а "Вестнике Европы": "Для гения недостаточно смастерить Евгения!" В чем только автора не обвиняют – и в бурлацких выражениях, и в попытках подделаться под тон простонародного разговора, и даже в безнравственности! А совсем недавно он наткнулся в "Северной пчеле" на заметку в связи с его возвращением из Арзрума: "В пустыне нашей поэзии появился опять Онегин, бледный, слабый… сердцу больно, когда взглянешь на эту бесцветную картину…"
Какой вздор! Не иначе, как это написал сам Фиглярин. Но ведь это же напечатано! И написать такое о его свободном романе, которому он отдал восемь лет жизни. Нет, никто, в сущности, не понял и не оценил своеобразия его романа…
Приходится только утешать себя тем, что дружина писателей и ученых всегда впереди и именно им определено выносить первыми выстрелы неприятеля, раз они прежде других бросаются на приступ предрассудков и невежества.
И все же порой не терпится бежать от этой грязной брани, от мелочных придирок царя, Третьего отделения, цензуры, духовной и светской.
Но куда убежишь? За границу? Да что там заграница… Просился поехать в Дерпт, в Черниговщину, в Полтаву, даже в Пензу… И туда не пускают. Что уж туг говорить о Париже!
И все-таки сделал еще одну попытку. Полторы недели назад вошел с официальным ходатайством к Бенкендорфу о высочайшем дозволении отправиться с посольством в Китай.
На столе, среди бумаг, черновик письма. Писал он изысканно вежливо, по-французски – в русском Александр Христофорович не силен, в отличие от государя, который и по-французски и по-русски говорит изрядно и не мешает обоих языков, как тут принято в обществе.
Пушкин пробежал глазами свое письмо, хотя мог этого и не делать – помнил его наизусть:
"Мой генерал,
Так как я еще не женат и не нахожусь на государственной службе, я хотел бы совершить путешествие либо во Францию, либо в Италию. Если это не будет мне разрешено, я просил бы дозволения посетить Китай с миссией, которая туда отправляется…"
Китай он сознательно поставил в прошении на последнее место. У него не было иллюзий: ни во Францию, ни в Италию не пустят. Но, не пуская в Европу, тем труднее отказать в поездке в далекий Китай, где нет ни Робеспьеров, ни карбонариев.
А дальность расстояния и трудности пути его не пугают. Довольно попутешествовал он на своем веку и по югу, и по северу. Он превосходно чувствовал себя и в полуразрушенном землетрясением домике Инзова в Кишиневе, отлично засыпал в драной палатке нашей полевой армии на Кавказе, и просыпался в ней под рев пушек, и скакал по ущельям под пулями черкесов.
О предстоящем пути ему довольно порассказали и Вигель в свое время, и совсем недавно отец Иакинф.
Вот тоже личность своеобразная и примечательная. Другой такой во всем Петербурге не сыщешь! В двадцать лет – преуспевающий архимандрит, настоятель первоклассного монастыря и ректор семинарии, в тридцать – начальник духовной миссии в Пекине, единственный представитель Российской империи в загадочном Китае. Сколько бесценных сведений собрал он об этой таинственной стране. Какие драгоценные коллекции азиатских редкостей и китайских ксилографов вывез он из Пекина! Беседа с ним необычайно занимательна. Кладезь знаний. И какая смелость суждений в этом монахе! Христа он ставит не выше Конфуция. Очень любопытно его замечание, что Китай, получивши европейское просвещение и овладев западной техникой, может обрушиться на Европу. Да, единственный в своем роде из всех петропольских ученых. Слушая его и перелистывая его книги, понимаешь, что именно монахам обязаны мы во многом нашею историею и просвещением. Такие вот люди в безмолвии монастырских келий вели свою беспрерывную летопись.
И вместо признания заслуг – строгая епитимия, монастырская тюрьма на Валааме, из которой он чудом вырвался благодаря заступничеству Шиллинга.
А сколько романтических приключений за спиной у этого монаха! Чего стоит эта история с крепостной актрисой в Иркутске или с китайской принцессой в Пекине. И какой успех у дам! Княгиня Зинаида Волконская была не на шутку увлечена им. Да и он сам не остался к ней равнодушен. Недаром, рискуя навлечь на себя новую немилость Синода, посвятил ей свою первую книгу.
И добродушнейший весельчак и превосходно устроенная голова – Шиллинг! Нет, с такими спутниками не соскучишься!
Дело, конечно, не в спутниках. Отец Иакинф прав. Это в самом деле путешествие н_а_с_т_о_я_щ_е_е. И влечет его на Восток не капризная прихоть воображения. Восток и Запад! Одна из важнейших загадок цивилизации. К Востоку он едва прикоснулся во время своих поездок по Крыму и Кавказу. А как много они дали! Монголия и Китай. Самое сердце Азии, как говорит отец Иакинф. Ради такого путешествия не жалко отдать несколько лет жизни.
И там же, за Байкалом, его друзья, самые близкие и верные, какие только у него были. Это ли не досадно: друзья далече, а тут приходится проявлять знаки расположения в отношении к светским знакомым, людям посторонним, совершенно тебе безразличным, которых ты не то что не любишь, а часто и не уважаешь вовсе. А друзей, близких, которые для тебя все, нельзя даже помянуть добрым словом. Как хочется заключить их в дружеские объятия! Хочется, чтобы они знали: он не только любит их, верует в них, но и готов сделать для них все, что только в его силах!
Пушкин шагал по комнате. Воображение уносило его далеко от Петербурга.
Вошел Никита и протянул пакет с вензелем Бенкендорфа. Его только что доставил из Третьего отделения нарочный. Легок на помине. Вот и не верь после этого истине магнетизма!
Пушкин нетерпеливо содрал сургуч. Это был ответ Бенкендорфа на его письмо от седьмого января. И тоже по-французски.
«…Его величество, – читал Пушкин, – не удостоил согласиться на Вашу просьбу о дозволении отправиться за границу, полагая, что это очень расстроит Ваши денежные дела и отвлечет Вас от занятий. Что же касается Вашего желания сопровождать наше посольство в Китай, то оно теперь не может быть исполнено, так как все чиновники в него уже назначены и не могут быть переменены…»
Пушкин швырнул письмо шефа жандармов на стол.
Еще одной мечте не суждено исполниться…
А это не просто бегство. Он так мечтал об этой поездке! Нужно самому увидеть настоящий Восток. Россия всегда была между Западом и Востоком. Нельзя понять общего хода истории, ограничив себя лишь пределами Запада. Отец Иакинф прав – древняя история это не только история Египта, Греции, Рима. У каждого народа своя история, и она отмечена неповторимыми чертами. Мы двигались скачками. Там шли шаг за шагом. Или топтались на месте? Нужно самому разгадать эту тайну, о которой они столько спорили. Никто другой ее тебе не откроет.
Тюрьма. Тюрьма! Но мысль, живую мысль нельзя заточить в тюрьму!..
Пушкин стремительно шагал по комнате. Потом подошел к окну, отдернул занавесь, нацарапал на оледенелом стекле милый профиль.
Ни от Натали, ни от матери все еще не получено согласия, хотя нет и формального отказа. Ходят слухи, что сумасбродная старуха хочет выдать дочь за архивного Мещерского. Так что согласия ее еще надобно добиваться. Ну что ж, он сделает для этого все, даже, казалось бы, невозможное. Достанет денег. Обратится к тому же Бенкендорфу за свидетельством о благонадежности, если уж без того не обойтись…
Он женится. Может быть, без былого упоения. Да оно ему и не по летам…
Иным стало его представление о том, что такое любовь. Ему нужна была теперь не любовь-страсть, не любовь-озарение, а любовь-семья. Он, тридцать лет не имевший дома, – дом родительский никогда не был ему домом, он, привыкший ночевать на диване у приятеля, обедать в трактире, мчаться на перекладных через всю Россию, мечтал с некоторых пор о доме, о детях, о жене-хозяйке, о покое, который был так нужен ему для размышлений и трудов.
Впрочем, это не совсем так. Привыкши чувствовать себя свободным и независимым, он готов был отказаться от этой свободы. У него было множество приятелей и несколько друзей, но потребность в чувстве более нежном, нежели мужская дружба или приятельство, всегда, хотя, быть может, и неосознанно, гнездилась у него в сердце. Сколько себя помнит, он всегда был одержим страстью. Не был слишком постоянен. Но он знал, что способен на чувство верное и глубокое. Наряду со страстями, терзающими плоть, он всегда ощущал неутолимую жажду нежности, его всегда тянуло пасть к ногам любящей женщины, по-детски уткнуться в ладони нежных рук…
И вот в прошлом году на балу у танцмейстера Йогеля он встретил Наташу Гончарову. Это была стройная, высокая девушка лет шестнадцати, с блестящими черными волосами, с задумчивым взглядом карих, чуть косящих глаз, с нежным и чистым лбом, так удивительно схожим с челом Рафаэлевой мадонны.
Он влюбился. И так чиста эта влюбленность, длящаяся вот уже целый год. Когда он увидел ее в первый раз, красоту ее едва начали замечать в свете, но своим ясновидящим глазом поэта он тотчас выделил эту юную жар-птицу средь пестрой толпы московских кур и уток.
Нет, он не был просто увлечен ею, как увлекался в свое время Амалией Ризнич или Собаньской, Елизаветой Воронцовой или Аннет Олениной. Он испытывал глубокую нежность к этой девочке. Быть может, в этом чувстве было что-то похожее на то, что он испытывал в свое время к Машеньке Раевской. Но то было так мимолетно…
Почему он выделил ее в целом мире и готов назвать своей? Это было загадкой для него самого. За что полюбил ее? За душевные и умственные качества? Среди тех женщин, которых он встречал в Петербурге, Москве, Одессе или, наконец, в Тригорском, было немало и умнее, и образованнее, и тоньше… Среди светских красавиц или уездных барышень, то и дело ввергавших его в мучительное любовное опьянение, были женщины, пожалуй, не менее привлекательные.
Не слишком развитая умственно, в меру сентиментальная, полуиспорченная воспитанием ханжи-матери, лишенная иронии и лукавства, которые одновременно и раздражали и влекли его в женщинах, она, тем не менее, чем-то приковала его к себе. Чем же? Ответить на это он, пожалуй бы, не смог.
Как бы то ни было – решено! Он едет. Не к стенам далекого Китая, а к совсем близкой Китайгородской стене. Видно, и впрямь – счастье следует искать на проторенных дорогах…
Надобно только дождаться Дельвига. Нельзя же бросать на произвол судьбы их детище, которое делает только первые шаги…
Часть третья
В СИБИРЬ ЗА ВОЛЕЙ
ГЛАВА ПЕРВАЯI
Девятнадцатого февраля 1830 года Иакинф выехал из Петербурга в Сибирь. Перед отъездом Павел Львович познакомил его с секретной инструкцией, которой определялись задачи их экспедиции: «Обозрение Российской торговли с Китаем и изыскание средств расширить разные отрасли оной или открыть новые. Ближайшее рассмотрение нужд по части вероисповедания ламаистов. Изыскание всего достопримечательного в хозяйстве природы, важного для наук, коих первая и благороднейшая цель есть, без сомнения, расширение круга наших познаний».
В той же инструкции указывалось, что для содействия действительному статскому советнику и кавалеру барону П. Л. Шиллингу фон Канштадт Азиатский департамент причисляет к нему на все время экспедиции "монаха Иакинфа, который по прежнему долговременному пребыванию в Сибири и в самом Китае может быть с пользой употреблен вами при вышеозначенных исследованиях", а также губернского секретаря Владимира Дмитриевича Соломирского, на которого возлагались обязанности секретаря. (Место это Шиллинг прочил Пушкину, но тому в поездке отказали.)
Если официальные задачи экспедиции были определены столь обще, то у каждого из ее участников были свои собственные замыслы, куда более широкие, чем та несколько туманная программа, которую ставила им николаевская бюрократия.
Даже молодой щеголь Соломирский, еще вчера артиллерийский поручик, а сегодня дипломат, страстный поклонник Байрона и… черепословия {Черепословие – френология, распространенное в начале XIX века "учение" о связи между формой черепа и умственными и моральными качествами человека.}, намеревался воспользоваться путешествием в отдаленные области Забайкалья, чтобы, обследовав сотни черепов бурятов, монголов, тунгусов и других сибирских аборигенов, собрать уникальный материал, которым можно удивить мир.
Что же до самого Иакинфа, то тут и говорить нечего. Помимо помощи Шиллингу в изучении состояния торговли с Китаем в прошлом и настоящем, в собирании монгольских и тибетских книг и предметов убранства ламаистских капищ; в дополнение к своим собственным ученым трудам, – а программу их он составил себе весьма обширную, – Иакинфу было поручено обучение началам китайской грамоты членов новой, одиннадцатой, духовной миссии, которая следовала в Пекин на смену архимандриту Петру и его свите.
На поручение это Иакинф не сетовал и отдавался новому для него делу с увлечением. Еще в столице, перед отъездом, он преподал миссионерам первые уроки. Это была для него как бы репетиция к занятиям в университете, которые его ждут по возвращении в Петербург, если их с Сенковским проект будет одобрен. По правде сказать, не терпелось и опробовать на учениках китайскую грамматику, которую он исподволь составлял. Да и учениками своими он был доволен. Все они были воспитанниками Санкт-Петербургской академии. Приятно видеть, что возымели все-таки действие его настойчивые представления в Синод и Азиатский департамент посылать в Пекин людей образованных. А сколько сил и бумаги потратил он и в Пекине, и по возвращении, чтобы убедить в том начальство! Состав новой миссии не шел ни в какое сравнение с тем, какой пришлось возглавить ему самому четверть века назад. Ведь в свиту, которую принял он у архимандрита Аполлоса, были набраны люди с бору да с сосенки, едва по-русски-то разумевшие, безо всякого образования, без расположения, да и просто способностей к изучению такого языка, как китайский. Но, боже мой, неужто и впрямь четверть века с той поры пролетело? Целая жизнь!
Павла Львовича задерживали в столице неотложные дела, и было условлено, что он догонит Иакинфа уже в Иркутске. Соломирский ускакал вперед, чтобы выгадать несколько дней на Москву, и Иакинф выезжал вместе с членами новой миссии, с которыми должен был заниматься языком и в дороге.
В Москву приехали на третий день. Старинной русской столицы он, в сущности, не знал. На пути в Питер проскочил ее, не заметив. Добрались до нее тогда поздно вечером, усталые, а выехали рано утром, еще затемно. Нынче же приехали средь бела дня, да еще на масленице. И день стоял солнечный. Морозец, а все ж весна, хоть еще и не близкая, чувствовалась и в небе, и на улице, и в сердце. Старая белокаменная столица сияла луковками бесчисленных церквей. Полная праздничного народа, она показалась Иакинфу куда оживленней Петербурга, строгого и чопорного. Вниз по Тверской, обгоняя их возок, проносились украшенные лентами тройки. Множество торговцев-разносчиков продавало свой товар на улицах с лотков. Люди, запрудившие тротуары, были одеты пестро, по-разному, и дома разного роста – не то что в Петербурге, – там они будто выстроились по ранжиру. Еще издалека он увидел не заслоненный низкими домами Кремль.
II
Иакинф был немало удивлен, когда на другой день поутру его отыскал Погодин. Не иначе, как через Соломирского. А может, написал Венелин? Сам-то он никому не сообщал в Москву о своем приезде.
Знакомство с Погодиным у него было заочное и завязалось, и продолжается вот уже третий год – по почте. Сразу после выхода в свет "Записок о Монголии" появилась в "Московском вестнике" рецензия, подписанная инициалами "М. П.". Павел Львович сказал, что за этими буквами скрывается, конечно же, сам издатель – Михаил Петрович Погодин. Рецензия была короткая, но доброжелательная и лестная. Книга об этой далекой азиатской стране, писал рецензент, вполне европейская. Честь и слава сочинителю, обогащающему нашу литературу такими сочинениями. Но не одни похвалы пришлись Иакинфу по душе. В авторе угадывался историк, думающий и образованный. Монголия, писал он, занимает важное место в мире. В сей стране издревле обитали народы, которыми производились великие перевороты в древней и новой истории, а между тем знали о ней до сих пор в Европе очень мало верного и обстоятельного. Мы должны гордиться, заключал автор статьи, что именно нашему соотечественнику удалось пролить новый свет на сию достопримечательную страну.
А вслед за рецензией пришло и письмо от издателя с предложением сотрудничества.
Встретясь как-то в книжной лавке у Оленина с Пушкиным, Иакинф рассказал о приглашении Погодина. Тот отозвался о нем одобрительно.
– Это издатель единственного европейского журнала в азиатской Москве, – сказал он. – И сам честный литератор среди лавочников литературы. Будет вам, отец Иакинф, печататься у Булгарина и Греча. Это уже давно не те люди, которых вам рекомендовал в свое время Бестужев. По моему мнению, "Московский вестник" ныне лучший из всех русских журналов.
– А "Московский телеграф"? – спросил Иакинф.
– В "Телеграфе" похвально одно ревностное трудолюбие издателя и его энциклопедизм. Да и тот бьет через край. Полевой пытается объять все – от космогонии до мод. По-настоящему же хороши у него одни статьи Вяземского. А "Московский вестник" привлекателен уже тем, что лишен торгашеского духа…
Пушкин сказал, что и сам принимает в нем участие.
Действительно, просмотрев в Публичной библиотеке комплект "Московского вестника", Иакинф увидел в его книжках множество стихов Пушкина. Первая книжка журнала и открывалась-то превосходной сценой в келье Чудова монастыря, которая всегда восхищала Иакинфа. Печатались в журнале отрывки из "Евгения Онегина" и "Графа Нулина", "Сцена из Фауста" и, наверно, не меньше двух десятков других стихотворений. Встретил он в книжках журнала и другие знакомые имена – и прежде всего Владимира Федоровича Одоевского, Зинаиды Александровны Волконской и покойного Веневитинова, с которым познакомился в министерстве незадолго до его смерти.
Сомнения были отброшены. Иакинф послал Погодину только что законченную статью "Разрешение вопроса: кто таковы были татары XIII века", а вслед за ней и еще две – "О древнем и новом богослужении Монголов" и "Словесность и просвещение в Монголии". Все они были тотчас же напечатаны с весьма лестными примечаниями издателя.
Так началось их сотрудничество и оживленная переписка.
И вот на пороге его нумера сам издатель "Московского вестника".
Иакинф ожидал встретить почтенного, седовласого профессора – он слышал от Шиллинга, что Погодин читает курс всеобщей истории в Московском университете, листал его диссертацию "Происхождение Руси", которая была приветствована самим Карамзиным, читал в "Московском вестнике" его повести и переводы из Овидия – в стихах, и Гётева "Геца фон Берлихингена" – в прозе. А перед ним стоял совсем еще не старый, широкоплечий и коренастый человек, с торчащими во все стороны волосами, несколько даже мужиковатого склада. Иакинф вспомнил, кто-то говорил ему в Петербурге, что происходит Погодин из крепостных. В свои тридцать, как выяснилось, лет он казался старше. Поговорив с ним минут десять, Иакинф подумал, что ему можно дать и все сорок. Но он знал: есть такие люди – когда им тридцать, им дают сорок, а когда достигают пятидесяти, им тоже больше сорока не дашь. Погодин, должно быть, принадлежал к их числу. Он был полон энергии. Говорил рублеными фразами, как и сам Иакинф, – окая. Серые живые глаза его смотрели зорко.
Разговор, после первых же приветственных фраз, пошел оживленный. Поговорить и поспорить у них было о чем. Погодин, как выяснилось, внимательно читал его статьи и переводы и в "Северном архиве", и в "Сыне Отечества", и в "Московском телеграфе". Но речь завел про статью о татарах.
– Признаюсь, отец Иакинф, получил редкое удовольствие, – говорил Погодин, – новая и смелая гипотеза! И очень вероподобно! Будто сам увидел, как сии монгольские победители, переняв от местных племен, вместе с браками, нравы, язык, обыкновения, совершенно потерялись. Да как! Так, что и самое имя их наконец исчезло. Веришь, что под российским названием татар они сделались как бы совершенно новым народом. Очень убедительно. Очень!
– Они-то и господствовали впоследствие времени и в Казанском, и в Астраханском, и в Крымском царствах! – живо откликнулся Иакинф. – А не те первоначальные монголы. К этой догадке, любезнейший Михайло Петрович, меня подтолкнули не только китайские летописи, их-то я изучил, можно сказать, досконально, – но и собстенные мои наблюдения за долговременное пребывание в Китайской империи. Надобно сказать вам, что доможилые китаянки куда благовиднее и опрятнее кочевых маньчжурок, и я легко могу понять, что они с самого началу больше нравились бранелюбивым маньчжурским воинам. Те охотно женились на китаянках, даже невзирая на строжайшие запреты маньчжурских богдыханов. Дети же, перенимая у матерей их язык, постепенно и неприметно окитаились. Изволите ль видеть, Михайло Петрович, ныне сыновья маньчжурских сановников, готовясь к государственной службе, изучают в Пекине маньчжурский язык вроде как иностранный. Вот что-то похожее, по всему судя, происходило и с монгольскими воинами в Прикаспии и на бергах Волги. Впрочем, что любопытно и чего не надобно упускать из виду: невзирая на перемену языка и прозвания, ханы сих царств – и Казанского, и Астраханского, и Крымского, – став заправскими магометанами и начисто забыв язык своих пращуров, никогда не оставляли вести свое происхождение от Чингиса…
– Да, да! Вы превосходно это показали. И в своей статье. И в "Записках о Монголии".
– Кстати, чувствительно вам благодарен, Михайло Петрович, за доброе слово о моей книге в "Московском вестнике". Никогда не забуду, что вы первый на нее откликнулись, и с таким сочувствием…
– Счел сие своим приятным долгом. Книга ваша, по моему беспристрастному и совестному мнению, действительно хороша. А статья – разве сравнишь ее с Клапротовой в "Северном архиве"!
Конечно, Иакинфу было приятно услышать такое от почтенного историка.
– Во всяком случае, Михайло Петрович, я так полагаю: догадка моя имеет на своей стороне вероятность. Да и как-никак подкреплена доказательствами, – усмехнулся Иакинф. – Ну, а ежели кто из испытателей древностей, лингвистов и археологов европейских, располагает лучшими перед моими пособиями, так пусть попытается ее уточнить или опровергнуть.
– Ну, знаете, сделать это будет нелегко! – засмеялся Погодин. – Право, не вижу, кто осмелится оспорить ваши доводы. Вы тут во всеоружии китайской эрудиции.
Беседовать с Погодиным было интересно. Он хоть и читал в университете курс всеобщей истории, но интересовался-то преимущественно историей русской, и прежде всего прочего начальными русскими летописями, происхождением первых русских князей. Занимала его и общеславянская история. Как выяснилось из разговора, он перевел сочинение Добровского "О Кирилле и Мефодии". Заговорив о болгарах, Погодин с похвалой отозвался о только что опубликованных Иакинфом в "Литературной газете" критических замечаниях на книгу Венелина "Древние и нынешние болгары в политическом, народописном, историческом и религиозном их отношении к россиянам".
– Прочел ваши замечания на венелинских болгар, отец Иакинф. Очень дельно. Очень!