Текст книги "Отец Иакинф"
Автор книги: Владимир Кривцов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 46 страниц)
И Иакинф рассказал Бестужеву о своем бесповоротном намерении оставить монашество и о том, что с помощью Шиллинга ему удалось уже сделать.
Разумеется, Иакинф был убежден, что Бестужев одобрит его намерение. В этом у него не было никаких сомнений. Но его поразила та горячность, с какой он высказал свое одобрение.
– Давно пора, давно! Я понимаю, что дело не в вас. И что вы не раз пытались это сделать. Но это не поздно и теперь. Конечно, вы уже в пожилых летах. Но первый признак старости – душевная усталость. А ее у вас и в помине нет! Люди со всем сживаются. Обрастают коростой привычек. Человек – животное, повинующееся привычкам. Ему свойственно идти и идти по давно проложенной дороге – то ли от лености прокладывать другую, то ли потому, что выгодней, да и просто привычней, продолжать старую. Чтобы в ваши лета проторить себе другую стезю, нужна смелость. Но я убежден, вам ее не занимать.
Долго они проговорили в тот вечер. И о чем только не говорили! Не раз будет вспоминать Иакинф об этих беседах. Они были для него душевным праздником. Он чувствовал, что как-то молодеет рядом с Бестужевым, что ему становится тут легче дышать, в этом каземате.
Вернулись с мельницы. Из коридора слышался звон посуды – накрывали стол к ужину. Ужинали узники по отделениям – шесть обитателей отсека за одним общим столом. Да и начинало смеркаться. Пора было уходить.
Иакинф поднялся.
– Портрет, к сожалению, немного не закончил. Придется окончить уже без вас. Я оставлю его себе на память.
Бестужев подошел к стоящему в углу верстаку, выдвинул ящик.
– А это вам от меня… Не мог придумать ничего лучше… Пусть это будет вам в память о нашей встрече… И о нашем дружестве. – И он вложил Иакинфу в руку что-то холодное.
Иакинф раскрыл ладонь. Это были четки. Гладкие чугунные четки. С маленьким железным крестиком.
– Выковал из моих кандалов.
Сжало горло, и Иакинф не мог выговорить ни слова. Молча он обнял Бестужева за плечи.
– Спасибо, друг мой… Никогда не забуду я этого подарка. И до последнего часа с ним не расстанусь.
На следующий день рано утром Иакинф уезжал. Поднявшись на взгорок, он в последний раз окинул взором Петровский завод. У него было такое ощущение, что оставляет он тут частицу своего сердца. Но он чувствовал, что, вопреки законам естества, он не обеднел от этой утраты, а, напротив, стал богаче.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
I
Когда Иакинф вернулся из поездки в Петровский завод, Шиллинг встретил его сияющий.
– Вы только посмотрите, отче, что за подарок для вас получил я вчера из столицы. – И он протянул письмо директора Азиатского департамента Родофиникина.
Тот сообщал, что отношение вице-канцлера о снятия монашеского сана с отца Иакинфа было представлено на благоусмотрение митрополита Новгородского и Санкт-Петербургского. По получении из консисторий справки, что монах Иакинф во время жительства в Александро-Невской лавре вел себя во всем добропорядочно, митрополит Серафим уведомил, что к удовлетворению сего ходатайства препятствий он не находит, надобно только, чтобы монах Иакинф прислал по всей форме прошение в Синод.
– Как хотите, батюшка, а с вас причитается, – сказал Павел Львович, довольно потирая руки. – Надобно немедля отметить это событие да и ваше возвращение тоже.
Но Иакинф не разделил бурной радости Шиллинга.
– Экие крючкотворы синодальные! Опять проволочка. Почитай цельный год понадобилось, чтобы получить эту досадительную отписку!
– Ну какая же это отписка, помилуйте! – пытался убедить его Шиллинг. – Если уж сам преосвященнейший не находит никаких препятствий к снятию сана, так дело можно считать в шляпе! Садитесь-ка, батюшка, и немедля пишите прошение в Синод. Думаю, это уже формальности.
– Скажете вы, формальности! Ах, Павел Львович, Павел Львович, неисправимый вы оптимист. Не знаете вы этих протоканалий из Синода. Больно уж поважны они и любочестивы. Поизмываться над меньшой своей братией, власть выказать, могущество показать – это для них первое удовольствие, – ворчал Иакинф, но тут же, у Шиллинга, сел за стол и написал:
В Святейший Правительствующий Синод
Монаха Иакинфа
Всеподданнейшее прошение
Числясь по сану в звании Монашеском, а по должности в службе гражданской, я в необходимости пребываю, как по ученым занятиям, так и по поручениям Начальства, находиться в долговременных отлучках из Монастыря, что при всей благовидности причин противно приличию, а потому для общего мнения соблазнительно. Сверх того, как сие звание препятствует мне в полном удовлетворении обязанностям по службе; так, напротив, и пребывание в мире по делам службы отвлекает меня от упражнений духовных; слабости же, свойственные мне как человеку, поставляют меня в невозможность соблюдать обеты Монашества во всей чистоте их. Почему для успокоения совести, а паче того, заботясь о святости Монашеского сана, я обращаюсь к последнему средству просить СВЯТЕЙШИЙ СИНОД снять с меня те обязанности, выполнить коих с точностию и по совести я не в состоянии, и дозволить мне провести остаток дней в светском звании при тех должностях, к которым я по своим способностям уже призван волею Правительства.
Троицкосавск Вашего Святейшества
Августа 29-го дня всенижайший послушник
1831 года. ; монах Иакинф.
И опять потянулись томительные недели и месяцы ожидания. Спасибо Егору Федоровичу Тимковскому, хоть он, добрая душа, время от времени сообщал, что ему удалось узнать о рассмотрении ходатайства в Синоде. А дело там сверх ожидания затягивалось. Святые отцы не решали дела будто бы на том основании, что готовились новые правила снятия сана с монашествующих. Неугомонный Шиллинг слал письма Тимковскому, Родофиникину, Мещерскому, Тургеневу, другим высокопоставленным столичным знакомым, пытаясь как-то повлиять на ход и исход дела. Он проявлял, пожалуй, куда больше нетерпения, нежели сам Иакинф. А из Петербурга приходили вежливо-уклончивые письма с выражением сочувствия и призрачными обещаниями, которые только выводили Иакинфа из себя. «На посулы-то они тароваты, да на дела скуповаты», – ворчал он.
Наконец, уже в Николин день, пришло обнадеживающее известие. Тимковский сообщал, что, как ему удалось изведать, обстоятельства предварительно докладывались государю и тот соизволил повелеть Синоду решить дело о снятии сана с монаха Иакинфа безо всякой очереди и по прежним правилам, не дожидаясь новых, рассматриваемых в Государственном совете.
Получив это известие, предусмотрительный Шиллинг послал пространные письма Родофиникину и Мещерскому, убеждая их приложить все старания, чтобы Синод препоручил снятие сана с отца Иакинфа архиепископу Нижегородскому, поскольку на возвратном пути из Сибири они должны будут остановиться в Нижнем. Во избежание всяких неожиданностей он хотел, чтобы отец Иакинф вернулся в столицу не монахом, а светским чиновником. Позаботился Павел Львович снестись и с самим архиепископом, с которым его познакомил в свое время Николай Иванович Тургенев в бытность свою директором департамента духовных дел. Архиепископ сообщил, что готов выполнить все необходимые формальности, как только получит указ из Синода.
Шиллинг торжествовал. Быстро воспламеняющийся, он заразил своим оптимизмом и Иакинфа.
Теперь Иакинф тоже предвкушал близкое освобождение. Написал обо всем Тане. Очерк о Байкале, который по просьбе Сомова послал в Петербург для альманаха "Северные цветы", готовящегося в память Дельвига, он впервые подписал своим светским именем "Никита Бичурин", а не "отец Иакинф", как привык все эти годы подписывать свои сочинения и переводы. И очередную корреспонденцию в "Московский телеграф" отправил тоже если и не под полным своим именем, так под инициалами "Н. Б.".
По временам он готов был забыть о своем монашеском звании. Сшил себе подрясник, более напоминающий светский сюртук, нежели монашеское облачение, и вместо камилавки с клобуком носил купленную в Маймайчене круглую войлочную шляпу.
Углядев эти перемены, Устинья запросилась с ним в Питер.
– Дурочка, ну куда же я тебя возьму?
– Да хоть бы в услужение. Я для вас, батюшка, все, все делать буду. Я все могу – и по дому, и так.
Иакинф рассмеялся.
– Да куда же я тебя дену-то, сама рассуди. Под рясу не спрячешь, в лавре с собой не поселишь.
– Упаси господь! Зачем в лавре? Аль я не слыхала, как вы с бароном все про расстрижение толкуете.
Устинье все, должно быть, казалось достижимым. Скуластое лицо ее было исполнено простодушной веры, плутоватые раскосые глаза глядели с мольбой и надеждой.
Бесхитростная убежденность Устиньи и смешила и трогала Иакинфа. Он догадывался, как тяжело будет для нее расставание.
Он другое дело. Он – мужчина. А главное отличие мужчины от женщины, должно быть, в том, что он не отдается чувству целиком, с головой. Ежели б это было так, не было бы в мире ни Великой стены, ни "Илиады", ни Евклидовой геометрии, ни закона всемирного тяготения. И Америка до сих пор не была бы открыта. Он-то, во всяком случае, чаще бывал во власти разума, а не чувства, хотя и жил всегда неистово. Работал в поте лица, с усердием почти нечеловеческим. Мог неделями не выходить из кельи или настоятельских покоев в Пекине, а мог и прображничать целую неделю. Ему ничего не стоило расправиться со званым китайским обедом, состоящим из десятков самых прихотливых блюд, не пропустив ни одного, но и не особенно сокрушался, ежели приходилось ограничиться черным сухарем да кружкой кваса на братской порции. Мог потягаться с любым, самым ревностным служителем Бахуса, а мог и месяцами не брать в рот хмельного. Таскал многопудовые тюки с книгами, пересекал пустыни, переплывал Волгу, купался в ледяной Ангаре и Ладоге. Не боясь греха, любил женщин, белых и желтых, просвещенных и невежественных. Все было ему в радость. И беды, всяческие злополучия, которых в достатке выпадало на его долю, были в его глазах просто последствием содеянного, а не карой, не расплатой и не избавлением.
Не то женщина. Как часто весь свет оказывается у нее в оконце, а вся жизнь – самопожертвованием на алтарь любви. Оттого-то и одиночество ей так безрадостно. Ежели она потеряла детей и уже не может любить мужа, она не в состоянии найти себе дела, которое бы ее увлекало и доставляло радость.
II
А между тем подходил срок возвращения в столицу. Записки были составлены, проекты подготовлены, книга отправлены в Петербург. Грамматика, благодаря стараниям Павла Львовича, отлитографирована. История Тибета и Хухунора окончена. Она разрослась. Придется издавать ее в двух томах. Собран любопытнейший материал для задуманных книг о Китае.
Занятия в училище китайского языка Иакинф решил передать вернувшемуся из Пекина студенту X миссии Кондратию Крымскому. Он да Захар Леонтьевский лучше других преуспели за десять лет, проведенных в китайской столице. Крымский изрядно говорил по-китайски, а Лсонтьевский хоть изъяснялся на нем и не ахти как, но зато поднаторел в языке книжном и даже перевел в Пекине на китайский язык три тома карамзинской истории. Остальные-то члены миссии особенными успехами похвалиться не могли, а что касается самого отца Петра, так он, пожалуй, перезабыл даже то, что знал. Когда в отсутствие Иакинфа Шиллинг как-то обратился к нему за разъяснением встретившегося в буддийской книге китайского текста, отец Петр не мог разобрать в нем ни одной строки и безо всякого смущения назвал философические сочинения китайцев "непостижимым мраком обаяния". И он сам, и его миссионеры привыкли кое-как объясняться с китайцами, приходившими на русское подворье, на пекинском наречии. Купцы же в Маймайчене были по большей части шаньсийцы или выходцы нз других северо-западных областей, и люди из свиты отца Петра, проведя в Пекине десять лет, с трудом их понимали. Это очень забавляло Шиллинга, тем более что ученики Иакинфа, проучившись у него меньше года, могли и объясниться с маймайченскими купцами, и даже знали сотню-другую иероглифов, встречающихся в названиях товаров и в деловых бумагах. Когда по прибытии X миссии в Кяхту ученикам Иакинфа устроили публичный экзамен, все, даже миссионеры, настроенные поначалу весьма недоверчиво, не могли скрыть восхищения их успехами.
Осталось выполнить последнюю, заключительную задачу экспедиции – обследовать на возвратном пути в столицу западные границы с Китаем и попытаться отыскать подходящее место, где можно было бы открыть меновой торг с китайцами по примеру Кяхты и наряду с ней.
В путь тронулись под самое крещенье нового, 1832 года. Наступила лютая сибирская зима с немилостивыми ветрами. При переезде на санях по только что скованному льдом Морю, над которым свирепствовали колючие вьюги, Павел Львович жестоко простудился, едва добрался до Иркутска и там слег. Пришлось Иакинфу отправляться в далекий и незнакомый путь одному – Соломирский уже умчался в столицу с донесением Шиллинга. До Томска-то, правда, дорога была хорошо знакома – сколько раз пришлось по ней ездить! Но там надо было круто повернуть на юг, пробраться нетореными дорогами в верховья Бухтармы и Иртыша, пересечь киргизские степи, уже совсем неведомые, и только потом поворотить на север, к Орской крепости и Оренбургу. Крюк немалый. А ему так не терпелось поскорей оказаться в Нижнем, где ждала его вожделенная воля!
Но делать нечего. Он скакал день и ночь заснеженными или бесснежными степями, изредка только, когда под кров загоняла разбушевавшаяся пурга, ночевал в каком-нибудь бобылем стоящем среди степи постоялом дворе, беседовал с местными купцами, русскими и инородцами, с десятками пограничных чиновников, с комендантами захолустных приграничных крепостей, которые недоверчиво встречали странного монаха, едущего с поручением, столь необычным для лица духовного. Спасала только охранная грамота, подписанная Шиллингом и сибирским генерал-губернатором.
Несмотря на трудности пути и недостаток времени, ему удалось все-таки составить весьма подробное описание пограничной линии России с Китаем местоположения кочевий разноплеменных среднеазиатских народов и о том, какие ближайшие города за Бухтармой, Иртышом и Зайсан-озером, через которые могла бы вестись торговля с восточным соседом. Усердие и прозорливость, с которыми он выполнил это нелегкое поручение, восхитят потом Шиллинга.
Во время проезда по киргизским степям он узнал, что минувшим летом кокандский хан {Неограниченный феодальный правитель Кокандского ханства, расположенного в Ферганской долине и населенного таджиками, узбеками, киргизами и кыпчаками.} отправил к нашему двору пышное и многолюдное посольство. До сих пор оно еще не возвращалось из российской столицы. По восточным обыкновениям, для препровождения его в обратный путь конечно же должны быть посланы с нашей стороны чиновники. Хорошо бы и его назначили в свиту провожающих! Тогда можно было бы обозреть все земли Бухарин и Ферганы, узнать, нет ли между пленными китайцами, которых, как он прослышал, в Кокандском ханстве немало, людей ученых. Их можно было бы привлечь к преподаванию в Петербургском университете, если их с Сенковским проект будет наконец принят. Иакинф загорелся мыслью обследовать древние среднеазиатские города – Коканд, Андижан, Бухару, Ташкент. Он предвидел возможность распознать там, какие же древние народы их возвели, приурочить время их возникновения к событиям и происшествиям, описанным в китайской истории, самому разведать, где же пролегал тот великий шелковый тракт, что соединял в древности Китай с Римом, а потом и с Византией. Да, такое путешествие очень заманчиво, и он готов его совершить. Тяготы долгого пути его не пугают. Он тотчас же написал обо всем этом Шиллингу и Родофиникину.
III
До Нижнего, прокаленный азиатским солнцем, продутый студеными ветрами, Иакинф добрался уже на страстной неделе. Едва переменив полуцивильный, полудуховный наряд на уставную монашескую рясу, надез вместо шапки камилавку, нацепив клобук, который он возил в своем походном сундучке, Иакинф отправился к преосвященному.
Дом нижегородского владыки помещался в кремле. Во владычной приемной вместо черноризого послушника Иакинфа встретил франтоватый лакей, одетый во фрак с белоснежной манишкой и манжетами. Когда Иакинф отрекомендовался, лакей бесшумно скрылся в глубине покоев и вскоре вернулся в сопровождении секретаря владыки, разбитного человека лет тридцати пяти на вид, тоже в цивильном платье.
Подробно расспросив Иакинфа, он сказал, что его преосвященство теперь заняты и могут принять его часа через два. Иакинф пытался выведать у секретаря про указ из Синода, но тот хранил непроницаемо-важный вид и от расспросов уклонялся.
Ну что ж поделаешь, придется набраться терпения. Ждал дольше. Иакинф отправился побродить по кремлю. Вокруг архиерейского дома несколько монахов местной обители и провинившихся дьяконов и священников расчищали от снега дорожки архиерейского сада, посыпали их песочком, пилили и кололи дрова. Иакинф вышел за калитку и побрел вдоль краснокаменного пояса кремля. Ступенчатая кремлевская стена вилась по крутому берегу высоко над Волгой. Иакинф остановился у подножия высоченной Тайницкой башни. Весь город лежал перед ним как на ладони. "Умели наши предки выбирать места для своих крепостей!" – подумал Иакинф. Обогнув кремль, вдоволь налюбовавшись подернутым серебристой дымкой городом, хорошо сохранившимися кремлевскими стенами, Архангельским собором, строгим и величавым, Иакинф вернулся в архиерейский дом. Вылощенный лакей незамедлительно провел его во внутренние покои.
Преосвященный, облаченный в простую домашнюю рясу, раскрасневшийся, гладко причесанный, сидел за столом перед мирно воркующим самоваром. Обошелся он с Иакинфом необычайно ласково, приказал подать чаю, принялся расспрашивать про только что совершенное им путешествие, про Сибирь, справился о здоровье Павла Львовича.
В нижегородском владыке не было ничего похожего ни на спесивого иркутского епископа, ни на грозного столичного митрополита. Держался он не по-владычному просто. На Иакинфа глядели живые, веселые глаза. На груди преосвященного Иакинф заметил золотой докторский крест, который едва ли имело в России в те годы полдесятка архиереев. Невольно вспомнилось, что Павел Львович отзывался о нижегородском владыке как о человеке на редкость просвещенном и образованном. До того как постричься, он, по словам Павла Львовича, полтора десятка лет профессорствовал в столичной академии.
Приглядевшись к собеседнику, говорившему живо и умно, Иакинф обнаружил, что перед ним один из давешних пильщиков. Так вот, оказывается, чем был занят владыка! Иакинф полюбопытствовал, что это преосвященный сам изволит дрова пилить.
– Сие не столько из любви к искусству, брате, сколько из сострадания к животу своему, – улыбнулся владыка. – С той самой поры, как удостоился сана сего, лишился я права, коим обладает любой смертный, – права двигаться. Ведь владыкам духовным возбранено так, запросто, выйти за ворота своих владений. Они могут только выехать. И не как-нибудь, а на четверне, цугом, и под трезвон колоколов, возвещающий об их явлении народу. А стоит только сойти с коляски, как полгорода бросится под благословение. Поневоле приходится сидеть сиднем и превращаться не только в затворника, но и в запорника, – пошутил владыка. – Вот я и придумал себе занятие, как бы двигаться, не смущая народ за владычной оградой, – пилю дрова, дорожки в саду расчищаю. И сразу почувствовал облегчение от кишечных своих страданий.
Иакинф все ждал, когда же владыка поведет речь о синодальном указе, о церемонии расстрижения. Он даже, хоть это было и не совсем ловко, порывался первым заговорить о том, но преосвященный всякий раз уводил разговор в сторону.
– Должен огорчить тебя, отец Иакинф, – сказал наконец архиепископ, – вместо указа о снятии сана монашеского, получил я намедни из Синода предписание для тебя – немедля следовать в столицу, в Нижнем не задерживаясь.
– Что же сие может означать, ваше преосвященство? – спросил Иакинф потерянно.
Владыка развел руками:
– Неисповедимы пути господни, непредугадаема воля его святейшества. Полагаю, однако ж, что Синод, по преждебывшим примерам, мог повелеть сделать тебе предварительно надлежащее увещевание.
– Увещевание?
– Да. Да. А вдруг и откажется инок от соблазнительного и дерзостного сего намерения. Сколько раз так бывало. Ну, а уж если будешь ты непреклонен, станешь упорствовать, скажешь по примеру старого Лютера: "Я здесь стою и не могу иначе", так может и ниспоследовать всемилостивейшее решение. Не тревожься, брате, в расстригах походить еще успеешь.
IV
Иакинф не стал задерживаться в Нижнем ни одного лишнего часа, вскочил в ямщицкую кибитку и уже девятого марта был в Москве. Тут он нагнал и пекинскую миссию, одновременно с которой выехал из Кяхты. Члены ее, не в пример ему, не спешили, подолгу останавливались то в Иркутске и Омске, то в Перми и Казани. И дав две тыщи верст крюку, он настиг их в Москве.
Сам он в белокаменной останавливаться не собирался, он рвался в столицу – не терпелось узнать поскорее, что за новую каверзу учинили ему в Святейшем Синоде. Но совершенно неожиданно на Мясницкой лицом к лицу столкнулся с Погодиным. Тот затащил его к себе. Мечтательность и практичность как-то удивительно дружно уживались в этом плотном, широкоплечем человеке с мужиковатым лицом и проницательными глазами. В прошлую их встречу он делился с Иакинфом мечтами о сельском уединении, а тем временем купил себе обширный каменный дом, и где – можно сказать, в самом центре Москвы, в двух шагах от Кремля, на стрелке Мясницкой, Златоустовского переулка и Лубянки. Дом этот принадлежал старому московскому барину князю Петру Ивановичу Тюфякину. Тот вздумал переселиться на постоянное жительство в Париж и уступил его по весьма сходной цене – за тридцать тысяч рублей. Из-за этой покупки Погодин оказался, по его словам, в долгу, как в шелку.
Продажа старых родовых гнезд становилась в Москве каким-то поветрием. Продавали дома князья Тюфякины и Куракины, графы Апраксины и Чернышевы. Там и сям на воротах старых барских особняков красовались новенькие надписи: дом купца Кропачева или Подушкина, Сыромятникова или Охлебаева. В "Московских ведомостях" можно было прочитать объявления: "Продается (или сдается) дом с садом и со всеми угодьями, с сенокосом и речкой".
При доме Погодина не было, правда, ни сенокоса, ни речки, но зато стоял он в самом центре старой столицы. Приметно было, что Михаил Петрович не успел еще насладиться своим приобретением. С гордостью водил он Иакинфа по комнатам, где размещались коллекции его древлехранилища, делился планами, как он украсит эти стены портретами великих людей и копиями с прославленных произведений живописи и ваяния. Особенно нз мог нахвалиться он своим кабинетом, расположенным на самом верху, в мезонине.
– Тут я будто на Парнасе. Ни единого звука с улицы ко мне не доносится. В окружении книг, имея перед собой эти живые картины, можно трудиться всласть. Нет, вы только взгляните, отец Иакинф, – возбужденно говорил Погодин, подводя гостя к окну.
И в самом деле, виды из окна были на несколько верст окрест – широкая Лубянка, Охотный ряд, кирпичная стена Китай-города, над крышами домов – Кремль, а у подножия древних его стен – Москва-река.
– Да-а, архипрекрасно тут у вас! – сказал Иакинф одобрительно. – По душе мне эдакий простор. И дышится тут как-то легче, и мыслям просторнее, и побродить есть где, не натыкаясь на мебели. Преотлично! Вы теперь, Михайло Петрович, в княжеском-то доме своем и впрямь вроде эдакого удельного князя или владетельного герцога, – пошутил Иакинф.
Он был рад этой встрече. Другие были у Михаилы Петровича заботы, иные волнения. И Иакинфа как-то сразу вовлек он в сутолоку журнальных дел и литературных споров.
– Два года не виделись, а сколько за это время воды утекло, – говорил Погодин, расспросив Иакинфа о его поездке и о его трудах. Сам он рассказал, что внял совету друзей и прекратил издание "Московского вестника".
– Ну что ж, жаль, конечно. А ежели рассудить здраво, так, пожалуй, и правильно вы поступили, – одобрил это решение Иакинф. – Были, всеконечно, у вашего "Вестника" достоинства, и немалые. И учен он был, и умен. Да только чересчур, пожалуй. Может, оттого-то и не имел он особливого успеха в публике. Не обижайтесь, Михайло Петрович, не хватило вам журналистской хватки и расторопности.
– Да-да. Знаю я свои упущения, знаю. Летописи мод в журнале не завел. К кажинной книжке модных картинок не прилагал, как сей купчик Полевой. А без них какие же у русского журнала подписчики? Да признаться, и не домогался я у публики благосклонности. Потому-то, прекращая издание, я, не покривив душой, принес благодарность не сей ветренице, а тем почтенным литераторам и ученым, кои удостоили журнал мой своим вниманием и участием. И вам, следственно, отец Иакинф. Да и был для меня журнал все-таки hore d'oeuvre {Чем-то добавочным (франц.).}. Не отдавался я ему целиком. Увлекался русской стариной, собирал свое древлехранилище, читал в университете курс всеобщей истории, писал повести и рассказы, драмы и трагедии.
– Да, а как же поживают ваша "Марфа" и ваш "Петр"? – спросил Иакинф. – Когда я проезжал в Сибирь, работа над ними была у вас в самом разгаре.
– Ах, и не говорите, – вздохнул Погодин. – "Марфа" вышла в свет в конце минувшего года. Пушкин отозвался о ней весьма сочувственно. А в "Телескопе" ее поставили в один ряд с "Горем от ума" и "Борисом Годуновым". Но все мои хлопоты, чтобы ее разыграли на здешнем театре, ни к чему не приводят. С "Петром" же и того хуже. А какие надежды я на него возлагал! Славу, почести, деньги должен был дать мне "Петр". Признаюсь, под него-то я дом сей купил. И ничего этого не исполнилось. "Марфа", та хоть напечатана. А "Петра" государь и печатать не позволил.
– Отчего же?
– Как мне передали, на моей трагедии государь собственноручно начертать соизволил: "Лицо императора Петра Великого должно быть для каждого русского предметом благоговения и любви; выводить оное на сцену было бы нарушением святыни. Не дозволять печатать". Не дозволять, и все тут! А рукопись и доселе че возвратил. Да я и не уверен, прочел ли. Правда, намедни получил письмо от Веневитинова. Алексей Владимирович удостоверяет, что государь точно прочел мою трагедию и она ему будто даже понравилась. Во всяком случае, так он Жуковскому отозвался, прибавив, однако, что память Петра слишком священна и свежа еще, чтобы упоминать о пятнах, помрачавших его жизнь. Следственно, как вы видите, камень преткновения – самый предмет трагедии, а не ее исполнение. Но как бы то ни было, вся эта история очень мне огорчительна, ибо "Петром" я доволен несравненно больше, чем "Марфою".
Погодин взял слово с Иакинфа приехать к нему завтра на обед, который он даст в его честь.
– Можете привезти с собой кого сочтете нужным из вернувшихся пекинских миссионеров. А я приглашу на обед известнейших ученых и литераторов московских.
V
Ничего не поделаешь, из-за погодинского приглашения пришлось на день отложить отъезд.
Михаил Петрович не преувеличил, когда сказал, что у него соберется весь цвет ученой и литературной Москвы. Он и сам занял последнее время в московском обществе весьма почетное положение. Только что его избрали членом Английского клуба. Иакинф знал, что это и в самом деле честь, которая выпадает на долю лишь избранных. Во всяком случае, в Петербурге Булгарин, например, несмотря на особенную доверенность к нему правительства, никак не мог этого добиться. А уж чего только не делал. Даже княжеское происхождение себе приписывал.
Среди многочисленных гостей Погодина Иакинф увидел и несколько знакомых лиц, и прежде других – князя Вяземского, с которым встречался у Одоевских. Петр Андреевич сказал, что получил недавно назначение вице-директором департамента внешней торговли и совсем переселился в столицу, а в Москву приехал за семьей. Как к старому доброму знакомому, бросился к Иакинфу черноволосый, с лихорадочно горящими глазами Венелин, вернувшийся из трудной поездки в Болгарию. Обед еще не начинался, а было приметно, что Венелин уже употребил.
В большинстве же своем собиравшиеся к Погодину ученые и литераторы были Иакинфу незнакомы. По мере их прибытия Погодин представлял их Иакинфу.
– Профессор археологии и изящных искусств Московского университета, издатель "Телескопа" и "Молвы" Николай Иванович Надеждин, – подвел он к Иакинфу мрачноватого молодого человека, затянутого в глухой сюртук, с очками в железной оправе на длинном мясистом носу.
Надеждин улыбнулся, и Иакинф подумал, что улыбка как-то совершенно неожиданна на этом лице. Но улыбка была приветливая, а приглашение к сотрудничеству и в "Телескопе", и в "Молве" прозвучало искренне.
– Павел Александрович Муханов, хоть и живет в Варшаве и занят важными государственными делами, но частый гость в Москве и ревностно подвизается на поприще собирания русских исторических памятников.
Иакинф с интересом взглянул на этого невзрачного рыжеватого человека, о котором ему много рассказывал Соломирский, – это ему удалось предотвратить, казалось бы, неминуемый поединок между Соломирским и Пушкиным. Глядя на Муханова, Иакинф невольно вспомнил его младшего брата, Петра, с которым довелось встретиться в Петровском заводе. Как по-разному сложилась у братьев жизнь! Младший томится в каземате, а старший – гвардии полковник, увешан орденами, чиновник для особых поручений при великом князе в Варшаве.
– Алексей Степанович Хомяков, известный наш поэт и драматург, – отрекомендовал нового гостя Погодин. – Мои неувядшие лавры, должно быть, не дают ему покоя. Только что окончил новую трагедию "Дмитрий Самозванец".
– Но в отличие от вас, Михаила Петрович, я намерен самолично везти ее на одобрение в столицу.
– Профессор Михаил Александрович Максимович… Братья Иван и Петр Киреевские… Андрей Андреевич Краевский…
Запомнить всех, кого представлял таким образом Погодин, было просто немыслимо.
Иакинф в свою очередь представил своих спутников. Из миссионеров пекинских он пригласил с собой двоих – своего преемника по Кяхтннскому училищу Кондратия Григорьевича Крымского и Захара Федоровича Леонтьевского. Общее оживление вызвало сообщение Иакинфа, что Леонтьевский перевел в Пекине на китайский язык три тома "Истории Государства Российского" Карамзина. Одни восхищались этим необычным и столь неожиданным трудом:
– Карамзина?! На китайский!
– Подумать только!
Другие, напротив, набросились на переводчика с укоризнами:
– Нашли, что переводить!
– Это же вчерашний день нашей историографии.
– И все же Карамзин велик, ежели не как историк, то как художник-живописец, – пробовал, защитить маститого историографа Погодин.