355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кривцов » Отец Иакинф » Текст книги (страница 28)
Отец Иакинф
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:20

Текст книги "Отец Иакинф"


Автор книги: Владимир Кривцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 46 страниц)

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

В четверг рано утром прибежал человек Карсунских с запиской. Несколько торопливых слов – с Саней плохо.

Иакинф схватил извозчика и помчался на Гороховую.

Саня лежал в кабинете на высоко взбитых подушках. В комнате стоял запах камфары, валерьяны и еще каких-то снадобий. У изголовья сидела Таня, побледневшая и испуганная. Саня дышал тяжело, прерывисто и не приходил в сознание. Ночью с ним случился удар. Ему пустили кровь, на короткое время он пришел в себя, а потом снова погрузился в забытье.

Целую неделю Иакинф не отходил от постели больного. Они с Таней и ночевали в Санином кабинете, сменяя друг друга.

Иакинф дивился, откуда берутся силы у этой слабой и такой хрупкой на вид женщины. Она принимала врачей, выслушивала их советы и наставления, меняла компрессы, посылала в аптеку за лекарствами, льдом, пиявками, сама ставила их, отдавала распоряжения по дому и всегда оказывалась рядом с Саней, едва он приходил в себя.

Когда на следующую пятницу, уже во втором часу пополуночи, Таня ушла к себе, чтобы на часок прилечь, а Иакинф устроился с книгой в кресле у изголовья Сани, тот вдруг открыл глаза, взял его за руку ослабевшей рукой.

– Слушай, брате, не оставляй их…

– О чем ты, Саня?

– Таню и Сонюшку… Знай, ближе тебя… у них… никого нету…

– Полно, Саня, – пытался успокоить его Иакинф. – Нам с тобой, друже, еще жить да жить, а ты… вон что удумал. Эдакий здоровенный мужичина.

– Был, да весь вышел, – горько усмехнулся Саня и попробовал пошутить:-Должно быть, чем человек толще, тем больше в нем… места… для разных хворей…

Саня взглянул ему прямо в глаза, та сухая, затаенная, боль, которую Иакинф приметил еще в первую их встречу, была сейчас жаркой и обнаженной.

– Худо мне, брате, очень худо…

Впервые за все это время Иакинф понял, что дна Санины и впрямь сочтены и что Саня сам знает это…

Иакинф с трудом заставил себя поехать на кладбище, чтобы проводить в последний путь старого, вновь обретенного друга. Смерть всегда, с далеких отроческих лет, пугала его. Самый вид кладбища, где пахло тленом опавшей листвы, а может, и останков лежащих вокруг сотен и тысяч неведомых ему людей, где, несмотря на разность крестов и надгробий, стерты различия между малыми и великими, слабыми и сильными, просвещенными и невежественными, добродетельными и порочными, тружениками и бездельниками, был ему непереносим.

Таня, в черной кружевной накидке, еще больше побледневшая, с сухими, без слезинки, глазами, стояла у гроба над раскрытой могилой. Пахло прелой листвой и вырытой из могильной ямы сырой землей. Он смотрел на Таню и вновь и вновь его поражала ее выдержка и самообладание. Видно, она совершенно не замечала, что на нее устремлено столько взглядов, сочувствующих или просто любопытных. А рядом, вцепившись в рукав матери, стояла Соня с заплаканными глазами, удивительно похожая на мать, какой та была четверть века назад.

Отзвучали прощальные речи. Над раскрытым гробом пропели последнюю литию. Иакинф прикоснулся губами к холодному лбу друга. Крышку закрыли, над темной пропастью могилы протянулись белоснежные холсты, гроб закачался на них и, увлекая за собой землю с насыпи отвалов, стал опускаться. Вслед за Таней Иакинф бросил в могилу горсть земли, и сразу же по крышке гроба застучали влажные комья. Четверо здоровенных мужиков-могильщиков водрузили в изножье тяжелый дубовый крест и принялись оглаживать лопатами невысокий холмик. Скрежет лопат был нестерпим, будто скребли по обнаженному нерву. Какие-то старушки в черном, похожие на инокинь, обносили провожающих кутьей, просфорами и вином. Иакинф отошел в сторонку. Таня стояла у самой могилы, безвольно опустив руки. Провожающие подходили, произносили слова соболезнования, прикладывались к руке и группами по два-три человека направлялись к выходу.

С кладбища они уехали последними.

Тротуар и мостовая перед домом Карсунских на Гороховой были устланы соломой. Двери дома распахнуты настежь. В комнатах ходили незнакомые Иакинфу люди. Чинно, стараясь не шуметь, рассаживались за длинным столом, протянувшимся через всю столовую от стены до стены.

Таня сидела у торца стола. По правую руку от нее поместился ректор университета, по левую – служивший панихиду протоиерей, отец Герасим. Первым исполнил печальную обязанность произнести застольную речь в поминовение души почившего ректор. Потом с бокалами и рюмками в руках поднимались один за другим коллеги покойного и в изысканных и обстоятельных фразах славословили безвременно покинувшего мир профессора Карсунского, изощрялись в выражениях соболезнования вдове покойного. Это официальное заупокойное красноречие раздражало Иакинфа. Истинная скорбь не должна быть многоречивой. Прав старый Лао-цзы: "Верные слова не изящны". Да он и видел, что собравшиеся к поминовению проголодались, продрогли на осеннем ветру, переполнены своими мирскими заботами, а водка так заманчиво переливалась в гранях графинов, освещенных стоявшими на столе канделябрами, блины – пшеничные, ячневые, овсяные – так аппетитно дымились, икра была такой свежей, что руки против воли тянулись не то что к заупокойным чашам, а просто к рюмкам и стопкам, и скоро глубокая печаль собравшихся, (если верить их застольным речам) как-то незаметно перешла во вполне земной оптимизм. Несколько рюмок, которыми по издревле заведенному обычаю провожали душу усопшего на тот свет, сообщили участникам тризны состояние некоей туманной беспечности. Кроме официальных заупокойных спичей, которые все еще звучали и произносились все громче, весь остальной разговор за столом уже мало касался покойного и сидящей во главе стола вдовы. Наступил такой момент, когда только что объединявшее всех горе отодвинулось куда-то вдаль, на душе у участников застолья потеплело, на языки поплыло такое, что таилось где-то под спудом. Разговор, начавшийся воспоминаниями о покойном, – а вспоминались все больше разные забавные случаи, – скоро и вовсе уже не был связан с поминовением.

Сидящий рядом с Иакинфом пожилых лет молодящийся господин, с аккуратно начесанными на лоб седыми височками, убеждал своего соседа, упитанного человека с румяными, слегка отвислыми щеками и обширным животом, что жизнь надобно брать стоически.

– Не стоит добиваться чего-нибудь, ибо все блага, так ценимые людьми, – богатство, власть, почести – все суета сует, – убежденно говорил он.

– Вы правы, – соглашался дородный сосед. – Жизнь хороша сама по себе. А блины, доложу я вам, превосходны, – и он положил себе на тарелку новую стопку. – Признаюсь, охоч я до блинов. Жизнь… Что ж, жизнь, может, она и скуповата на радости и щедра на беды, а все же не надобно сокрушаться. Поедемте-ка, мой друг, с поминок ко мне. Прихватим еще Фаддея Никифоровича и Григория Романовича. Такую пулечку составим – любо-дорого! – И от одного предвкушения удовольствия он потер руки.

Иакинфу стало невмоготу. Он поднялся из-за стола и, стараясь не привлекать к себе внимания, проскользнул в кабинет Сани.

II

Он ходил из угла в угол, прислушиваясь к гулу голосов за стеной и размышляя о нелепости и неотвратимости смерти, этого неотвязного спутника жизни. Да, конечно, так уж заведено спокон веку, что у всего живого есть свой предел, все начинается, продолжается, проходит и исчезает бесследно. И все-таки… Все-таки, так не хочется исчезать с этой земли, как бы неизбежно это ни было, сколько бы горестей на ней ни подстерегало…

Заметив сложенные у каминной решетки дрова, Иакинф развел огонь и, придвинув кресло к камину, закурил.

Он смотрел на живые языки пламени, и вдруг ему пришло в голову, что смерть не так уж бессмысленна и нелепа, как может показаться с первого взгляда. Ничто лучше ее не может исправить ошибки и глупости жизни, исправить, казалось бы, непоправимое.

Он сидел у огня, курил и шагал по кабинету, а за стеной все еще слышались голоса. Ну сколько можно править эту тризну! Что за варварский обычай провожать на тот свет блинами и вином! Не нужны Сане эти запоздалые, бесплодные почести, все эти проникновенные тосты. Да собравшимся-то, в сущности, и нет никакого дела до покойника. Печальная тризна превращается просто в шумное застолье.

Между тем гул голосов за стеной постепенно стихал. Видно, усталость брала свое. Наконец он вроде и совсем стих.

Дверь отворилась. На пороге показалась Таня.

– Боже мой, как я устала!.. – проговорила она чуть слышно.

Иакинф придвинул ей кресло.

– Насилу дождалась, когда разойдутся… Говорят слова соболезнования, а думают небось, где бы собраться после поминовения повинтить… Ты знаешь, Никита… Смерть выжигает кругом пустыню… Люди бегут от чужого горя, как от холеры… Не замечал?

– Бог его знает, Танюша, может, это и естественно… Счастлив человек, что больше думает о жизни, нежели о смерти…

Он подбросил в огонь новые поленья. Она пригнулась и, протянув руки к огню, смотрела, как чернеет и закручивается береста на поленьях, как с новой силой вспыхивает пламя, как оно дрожит и трепещет, словно живое. Долго, молча сидели, они у камелька и смотрели на это волшебство живого огня.

– А человек… он не может обойтись без других людей, живых, а не мертвых, – задумчиво сказал Иакинф.

– Да, наверно… И я тебе так благодарна. В искренности твоего-то сочувствия я не сомневаюсь… И все-таки, мне кажется, жизнь потеряла для меня смысл…

– Я понимаю, как тебе тяжело… Но надо взять себя в руки, Танюша. Первейший долг человека – не падать духом…

– Легко сказать… Ты и представить себе не в состоянии, как может быть одинока женщина. Пока был жив Саня…

– Но у тебя есть дочь.

– Да, конечно… И ей скоро шестнадцать. Надо будет подыскать жениха, выдать замуж. Это тоже цель, не правда ли? – Она взглянула на него сквозь слезы, которых он целый день у нее не видел. – И все же ребенок, как бы ты его ни любил, не может занять тебя целиком. Мужчина, наверно, никогда не бывает так одинок. Он всегда поглощен делом. Если оно у него есть… У тебя есть, я знаю, и оно поглощает тебя без остатка. А у меня… У меня вся жизнь была отдана Сане. Жила его заботами, старалась угадать и предупредить его желания. И вот его нет… Теперь буду жить дочкой, ее устройством, ее детьми, когда они появятся… Таков, видно, удел женщины – жить для других.

– Не надо пускать в сердце отчаяние, Таня, – сказал Иакинф, беря ее холодную руку в свои. – Мне иногда кажется, что каждый человек живет несколько жизней. Изживает одну и начинает другую…


ГЛАВА ПЯТАЯ

I

Заблаговестили к вечерне, и Иакинф оторвался ог рукописи, чтобы поставить самовар. Вечерний чай – одно из немногих развлечений, которыми он разнообразил свой труд. И тут постучали в дверь. Иакинф сердито буркнул:

– Кого там бог жалует?

На пороге показался незнакомый человек в цилиндре и крылатке.

– Отец Иакинф?.. Позвольте представиться: Николай Полевой, издатель "Московского телеграфа", – сказал он, видно несколько смущенный таким приемом.

– Проходите, милости прошу, – приветствовал негаданного гостя Иакинф. – Простите великодушно. Я было принял вас за послушника. Думал, пришел звать к вечерне.

– Я не вовремя? Вам надобно идти к службе?.. Понимаю, понимаю – незваный гость хуже татарина… Но, видите ли, я всего на несколько дней в столице и не мог удержаться от соблазна возобновить старое знакомство.

– Да нет, отчего же не вовремя? А что до вечерни, так я стараюсь не брать сего греха на душу. В самую пору – только что самовар поставил. Чаем угощу, отменным, китайским, прислали из Кяхты. Да разоблачайтесь, разоблачайтесь, пожалуйста.

– Спасибо. От чая не откажусь, вы ведь знаете, я старый сибиряк, – сказал Полевой просто, снимая плащ. – Впрочем, узнать меня вам нелегко. Об ту пору, когда вы жили в Иркутске, я был еще совсем мальчишкой. Вас-то я узнал сразу, хоть прошло уже двадцать лет.

– Даже поболе, пожалуй. Вам ведь, наверно, было лет десять-двенадцать, когда мы последний раз виделись, – улыбнулся Иакинф, проводя гостя в келью и усаживая его на диван.

– Что-то в этом роде.

Узнать Полевого и впрямь было мудрено. Когда один или вместе с другими чинами посольства графа Головкина Иакинф заезжал на заимку его отца, стоявшую на живописном берегу Ушаковки при ее впадении в Ангару, то был тоненький, беленький мальчик с нежным румянцем на щеках и пылающим любопытством взором. Помнится, был он влюблен в историю, бранил Бонапарта и бредил стихами. Теперь перед Иакинфом сидел знаменитый литератор, издатель известного всей России журнала, немолодой уже человек с иссохшим лицом, хоть и энергическим, но сумрачным и бледным. "Раз уж тот прежний мальчик выглядит сейчас подстарком, каким же стариком, должно быть, кажусь ему я", – подумал Иакинф.

Он принес закипевший самовар.

– Нет, отчего же? Я преотлично вас помню, – говорил он, расставляя на столе чашки и заваривая чай. – А ведь и на ту пору в вас можно было угадать будущего издателя. Помню, как вы показывали нам с графом Потоцким журнал, который вы тогда выпускали. Дай бог памяти, как же он назывался?.. Не "Друг ли России"?

– Неужто помните? – удивился Полевой. – А я еще выдавал по субботам и газету "Азиятские ведомости", по образцу "Московских", которые выписывал отец.

– С той только разницей, что ваши "Ведомости" и ваш "Друг России" выходили в одном-единственном экземпляре, а "Телеграф" расходится небось в тысяче…

– Нет, мало кладете, отец Иакинф. Подписка на этот год превысила тысячу пятьсот экземпляров.

– Тысячу пятьсот? Ого!

– А может составить и больше, ежели дозволят мне преобразовать журнал, как я задумал. Собственно, затем я и в столицу приехал.

– Чем же он нехорош, что вы надумали что-то в нем переменять? По мнению многих, ваш "Телеграф" и так лучший журнал в России.

– Мне, как издателю, лестно это слышать. Но сам-то я, по правде сказать, не очень им доволен.

– Что так?

– Уж раз взялся издавать журнал, нельзя удовольствоваться просто сбором занимательных статеек да летучих повестей. Журнал должен составлять нечто целое. Как бы это лучше сказать? Иметь в себе душу! Журналист, если угодно, должен быть чем-то вроде колонновожатого в общем шествии просвещения. Идти вперед к лучшему и других вести! Возбуждать деятельность в умах, будить их от пошлой, растительной жизни.

– Вы и так добились немалых успехов. Ваш журнал ныне наиизвестнейший в России.

– Это же не все. Было бы, конечно, ложной скромностью отрицать некоторый успех моего предприятия, кое-чего мне действительно удалось добиться. И все-таки, признаюсь, цель, которую я ставил, основывая журнал, достигнута не вполне. На мой взгляд, все обзоры в "Телеграфе" того любопытного, что есть в иностранных журналах и новейших сочинениях касательно наук, художеств, словесности древних и новых народов, совершенно недостаточны. Так же как и обозрение русской литературы. Да и освещение современных происшествий в мире оставляет желать лучшего.

– Вы, оказывается, судья себе строгий, – улыбнулся Иакинф.

– И вы знаете, в чем главное препятствие? Недостаточный объем журнала.

– Но он, кажется, и так вдвое превысил объем, первоначально вами обещанный?

– И все-таки он недостаточен, если журнал ставит себе целью более или менее полное обозрение современного просвещения и хочет вести настоящую летопись современной истории.

– Как же вы хотите преобразовать свой журнал? – спросил Иакинф, заинтересованный.

– Видите ли, отец Иакинф, я полагаю нужным расширить журнал и разделить его на три особливых издания. Наряду с ежемесячным ученым и литературным журналом, каким является "Московский телеграф", я хотел бы издавать еще и газету, которая выходила бы два раза на неделе и сообщала своим читателям, по возможности немедленно и, конечно, по необходимости кратко, новости как политические, так и литературные. Она давала бы – тоже, разумеется, очень кратко – важнейшие ученые известия, отечественную и иностранную библиографию, а также театральный фельетон, коммерческие известия, городскую хронику и прочее в том же роде. Я уж и название ей придумал – "Компас". Такая газета, так же как и "Московский телеграф", была бы рассчитана на широкую публику. Но одновременно и в дополнение к ним я намереваюсь издавать еще один журнал, уже совершенно ученого направления, который явился бы органом русской научной критики. Я назвал бы его "Энциклопедические летописи". Как вам кажется это название? – спросил Полевой, как бы вербуя Иакинфа в союзники. – Такой журнал состоял бы из обширных критических обзоров важнейших произведений как отечественной, так и немецкой, французской, английской, итальянской, а ежели вы согласитесь мне помочь, так и восточных литератур, а особливо китайской. Как вы на это смотрите, отец Иакинф?

– Да что же, Николай Алексеевич, план ваш кажется мне хорош и заманчив, – сказал Иакинф в раздумье. – Такой журнал мог бы делать достоянием просвещенной публики и изыскания наших ученых и оным доставлял бы удобный способ побыстрее сообщать миру свои сочинения и открытия. Ученые услышат голос критики еще до того, как сочинение выйдет отдельным изданием. Да об этом можно только мечтать!

– Доволен, что нахожу в вас единоверца в замышленном предприятии, – оживился Полевой. – Конечно же, такой журнал потребует более тщательной подготовки. К нему нужно будет привлечь весь цвет нашей науки и словесности! Но и выходить он может не ежемесячно, а скажем, четыре раза в год. Словом, я хочу видеть вас, отец Иакинф, в числе его непременных и деятельных участников. Вот вы изволили сказать: об этом можно только мечтать. А это ведь не просто мечта. Насколько я знаю, в главном цензурном комитете, куда переслали мое прошение, проект сей встречен довольно-таки снисходительно. Во всяком случае, комитет не находит препятствий к разрешению мне издания наряду с "Телеграфом" и "Летописей". Что же до газеты, то это представлено на рассмотрение министра, и я жду его решения. Разумеется, я человек не наивный и предвижу немалые затруднения, но я полон решимости своего добиться.

Иакинф предложил гостю сигару и закурил сам. Полевой, роняя пепел, с одушевлением продолжал развивать свой план, и в самом деле заманчивый. Иакинф слушал его с интересом. В речи Полевого чувствовались и ум, и практическая сметка, и какая-то дерзкая сила, и независимость суждений. В этом худом, бледном человеке угадывалась фанатическая преданность своей идее и сильный характер. Во всяком случае, он представлял собой полную противоположность так не понравившемуся Иакинфу шумному, но какому-то рыхлому, краснолицему, с маслянисто-влажными голубыми глазами Булгарину – другому знаменитому журналисту и издателю, с кем он познакомился в редакции "Северного архива".

Пожалуй, Полевой был даже и нехорош собой – волосы растрепаны, лицо высохло, правое плечо выше левого, как у человека, привыкшего долгие часы проводить за письменным столом или за конторкой. Но что-то привлекало в нем Иакинфа. Ему всегда были по душе люди увлеченные. Полевой был полон энергии. Небольшие, но живые и быстрые его глаза смотрели зорко. Что-то было в нем от отца, Полевого-старшего, к которому Иакинф питал расположение. Тому было тогда, в Иркутске, наверно, столько же лет, сколько Николаю Алексеевичу теперь, и он тоже всегда был преисполнен самых разных проектов, один фантастичнее и заманчивее другого, его тоже тянуло за облака, как он любил говорить. Эта энергия и предприимчивость были, наверно, у Полевых в роду. Во всяком случае, судя по рассказам Алексея Евсеевича, и он сам, и отец, и дед, и дядья, и братья его были люди широкого размаха, этакие купцы-землепроходцы, колумбы азиатских земель, искавшие удачи, а порой и складывавшие свои буйные головы то в Персии, то на Камчатке, а то и в далекой Америке…

– Но как бы то ни было, – говорил между тем Полевой, – я призываю вас, отец Иакинф, к деятельному сотрудничеству. Я крайне заинтересован в публикации и "Телеграфе" надежных исторических и статистических известий об азиатских странах, а особливо о Китае. И уж кому, как не вам, взяться за освещение у наг таких сюжетов. Я читал ваши прелюбопытнейшие статьи и переводы в "Северном архиве", да и от Владимира Федоровича Одоевского, а с ним мы старые друзья, слыхал, что у вас полным-полно самых разных планов и замыслов. Тут, как говорится, на ловца и зверь бежит. Поверьте, я охотно предоставлю страницы "Телеграфа", а если мне разрешат, так и "Летописей", для ваших сочинений, критик и переводов.

– Покорнейше благодарю, Николай Алексеевич, за любезное приглашение. Почту за честь сотрудничать в вашем журнале. Сожалею только, что нет у меня нынче ничего совершенно готового. Только что сдал в печать большую книгу "Записки о Монголии" и передал на рассмотрение ценсоров две другие – "Описание Чжунгарии" и "Описание Пекина". А теперь затеял новый труд – "Историю первых четырех ханов из Дома Чингисова". Тоже будет книга не маленькая.

– Что же она собой представляет?

– Видите ли, я выбираю из китайских летописей и династийных историй все сведения, какие там есть, относящиеся и к самому Чингисхану, и к его восприемникам – Угэдэю, Гуюку и Мункэ.

– А отчего же вы решили ограничить себя только этими первыми четырьмя ханами?

– На мой взгляд, это самый любопытный и самый темный для европейцев период монгольской истории. Начало стремительных монгольских завоеваний и образование Великой Монголии. Я убежден, что со смертью Мункэ начинается распад Монгольской империи. Правление Хубилая, установление владычества монголов в Китае и учреждение там новой Юаньской династии – это уже совершенно новая страница в монгольской истории. Работа сия у меня еще в самом разгаре и потребует несколько месяцев усердных разысканий. Есть у меня, правда, множество заготовок и переводов, сделанных еще в Пекине.

– Так покажите мне ваши богатства. Не таитесь.

– Мне скрывать нечего, – улыбнулся Иакинф. – Вот, не угодно ль взглянуть?

Иакинф подвел Полевого к полкам. На них стояли десятки толстенных томов аккуратно переплетенных рукописей.

– Начнем отсюда, что ли. Сие перевод китайской канонической книги исторических преданий – "Шу-цзин" по-китайски.

– Что это за предания?

– Это, наверно, самое древнее из всех исторических сочинений китайских. Составление его приписывается Конфуцию. Тут собраны поучения героев и государей самой глубокой древности – Яо, Шуня, Юя – и сказания о них.

– Переводилось это когда-нибудь на европейские языки?

– Нет, насколько я знаю. Текст-то уж больно труден, без комментариев его и понять невозможно. Римско-католические миссионеры, а они-то главным образом и занимались в Европе переводами, всегда норовили выбрать себе для переложения что-нибудь попроще.

– Так это, должно быть, материал исключительной важности для изучения древней китайской истории?

– Думаю, что так, Николай Алексеевич. А сии три тома – это перевод "Дай-Цин И-тхун-чжи" или "Землеописания Китайской империи", как я его назвал по-русски. В него входит и описание принадлежащих ей владений.

Иакинф показывал Полевому рукопись за рукописью, и каждая новая все больше разжигала у того любопытство.

– Отец Иакинф! Да это же всё невиданные сокровища. У меня просто глаза разбегаются. Вот и давайте, давайте предадим их тиснению! Зачем же держать все это под спудом?

– Держать под спудом я, разумеется, не собираюсь. Но всему свое время. Поспешишь, говорят, – людей насмешишь. Понимаете, переведено-то это все начерно, для себя. Переводил я в Пекине, мало думая об отделке переводов, оставляя ее на потом, на возвращение в отечество. Отдавать сие на суд просвещенной публике без тщательной выверки и обработки не могу. Это не в моих правилах. Впрочем, постойте, постойте – вот небольшая статья "Ежедневные упражнения китайского государя". Мой доброхотный помощник даже перебелил ее. Взгляните, может вам и подойдет.

– Превосходно! – Полевой быстро пробежал рукопись. – Очень любопытная статья. Напечатаю в ближайшей же книжке. Я был убежден, что с пустыми руками от вас не уйду. А что до ваших книг, так, ради бога, шлите их мне, как только выйдут в свет. Тотчас откликнусь на них рецензиями. Но это – дело дня завтрашнего, а у меня и сегодня есть к вам, отец Иакинф, предложение, которое должно вас заинтересовать. Сергей Дмитрич Полторацкий… Вы с ним не знакомы? Он нередко бывал на субботах у Владимира Федоровича Одоевского. Милейший человек, хоть и лентяй, но прирожденный книжник. Большую часть времени проводит он в Париже – что же, богат и независим. Это мои глаза и уши во французской столице. Так он прислал мне только что изданное там по-французски "Путешествие в Китай" Егора Федоровича Тимковского. У нас-то оно довольно уже известно. А теперь вот, видите, и Европа им заинтересовалась. Ну, разумеется, как только я получил французский перевод, тотчас решил дать на него рецензию. Приятно, что это во всех отношениях достойное произведение нашего соотечественника получает признание у европейцев.

– Егор Федорович говорил мне, что оно переведено на немецкий.

– Да. И вызвало уже несколько сочувственных откликов и в Германии, и во Франции. А теперь вот издано и по-французски и, как пишет мне Полторацкий, переводится с французского на английский. Как же было этому не порадоваться!

– Ну, в Европе-то переводы с чужих языков не диво, – заметил Иакинф, – французы и англичане беспрестанно делают такие услуги одни другим. Это вы не хуже меня знаете. А что до немцев, так те чуть ли не сплошь переводят все английские и французские книги.

– Но, согласитесь, отец Иакинф, русскому-то можно еще погордиться честью быть переведену и издану в Европе, – горячо возразил Полевой. – А книга Тимковского любопытна не просто потому, что идет издалека. Сочинение это, на мой взгляд, замечательно в самой сущности своей, оно проливает новый свет на географию и историю малоизвестных земель азиатских.

– Егор Федорович рассказывал, что его "Путешествие" переводят на французский, но книги сей по-французски ни у него, ни вообще в Петербурге еще нету.

– Я захватил ее с собой и могу вам оставить. Перевод издан с поправками и замечаниями Юлия Клапрота. Вы ведь, кажется, знакомы, не правда ли?

– Ну как же, он был прикомандирован Академией наук к посольству графа Головкина, и мы не раз встречались в Иркутске и, помнится, даже к батюшке вашему с ним езживали Это был самонадеянный молодой человек, и спесью веяло от него за две версты.

– Таким он и остался. Спесью веет от каждого его сочинения. А в этой книге несносная хвастливость и беспримерное умничанье доведены им, кажется, до последней степени. Впрочем, вы и сами увидите. Я перелистал книжку, оба тома, и что меня особенно поразило – это то ожесточение, с которым он набросился на вас.

– На меня? Чем же я ему не потрафил?

– Сами увидите. А вас, скажу без лести, все мы почитаем гордостью отечественной ориенталистики. В одном из ближайших нумеров "Телеграфа" я собираюсь напечатать рецензию на французское издание "Путешествия" с изложением замечаний господина Клапрота, но с тем, однако ж, чтобы вы, как только ознакомитесь с французским изданием, непременно выступили на страницах "Телеграфа" с обстоятельным критическим разбором замечаний и прибавлений Клапротовых. Согласны?

– Право, вроде как-то неловко, – сказал Иакинф нерешительно. – Да и недосуг. На всякую шавку палок не напасешься. Слыхали восточную пословицу: собака лает, а караван идет?

– Очень даже ловко! – горячо запротестовал Полевой. – И в конце концов, дело не только в вас, но и в чести русской науки! Мы победили Европу мечом, должны победить ее и умом! А мне давно не терпится вывести этого выскочку на чистую воду. Вы знаете, за неблаговидное поведение, несмотря на покровительство своих всесильных немецких друзей в русской Академии наук, он был исключен из нее и с тех пор подвизается в Париже. Там-то он стяжал славу знаменитого ориенталиста. Как же – действительный член Парижского Азиатского общества! Пишет он, надо отдать ему справедливость, легко и бойко. Но на всех перекрестках выставляет себя таким лингвистом, какого еще свет не видывал. Без всякого стеснения уверяет читателей, что помимо всех европейских языков он знает еще чуть ли не все азиатские и множество африканских и американских. Кроме известий касательно языков японского, тангутского, татарского, малайского, формозского, он, как явствует из сообщений французской печати, сочинил грамматики грузинского, волозского (это один из языков африканских), пишет также о маньчжурском, вогуличском, мордовском и бесчисленном множества других.

– И где же он выучился всем этим языкам? – усмехнулся Иакинф. – Не путешествовав, сидя в своем парижском кабинете? Насколько я знаю, в странах восточных он не бывал вовсе, если не считать, что наскоро съездил в Ургу. Да и там-то пробыл с графом Головкиным полторы недели и почти что взаперти.

– Но на возвратном пути из Сибири заезжал он еще в Грузию. Да и путь от Петербурга до Парижа тоже можно счесть путешествием, – сказал Полевой с язвительной усмешкой. – Но вот что удивительно, отец Иакинф: в России-то он прожил без малого полтора десятка лет, а, переводя с русского, беспрестанно делает ошибки. Так можно ли после этого верить тому, что он рассказывает об языках формозском или малайском? Словом, я покорнейше прошу вас, отец Иакинф, взять на себя труд обстоятельнейшим образом разобрать его замечании. Помните, это дело чести русской науки!

Иакинф пожал плечами.

– Ну так как? По рукам? – Полевой и впрямь протянул руку. – Я ведь не только издатель и литератор, но и купец. И даже второй гильдии!

– И значит – человек дела? – рассмеялся Иакинф. – Ну по рукам, по рукам!

– Пусть литераторы-аристократы посмеиваются над моим купеческим званием. Мне его стыдиться нечего. Я даже готов гордиться, что принадлежу к сему почтенному сословию. Оно, может, и уступит другим в образовании, но не уступит никому в желании добра отечеству, в деятельной ревности к просвещению. И не забывайте, что именно из его среды вышел Кузьма Минин, сей бессмертный купец нижегородский!

– Ну, на купца-то вы совсем не похожи, – сказал Иакинф, посмеиваясь. – Впрочем, батюшка ваш тоже был не чужд просвещению. И тоже бороду брил. И носил фрак, а не поддевку. Должен признаться, что как-то уж так повелось, что у меня больше всего добрых знакомых именно среди купечества – и в Иркутске, и в Кяхте, и даже в самом Пекине! Но раз уж вы о купеческих обычаях вспомнили, так такую сделку не грех и спрыснуть. Как по-вашему, Николай Алексеич?

Иакинф поднялся, подошел к книжной полке и, раздвинув книги, достал бутылку.

– Отведайте-ка, Николай Алексеич. На китайских кореньях настоена.

Настойка пришлась Полевому по вкусу, и беседа в келье у отца Иакинфа затянулась до позднего вечера.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю