Текст книги "Отец Иакинф"
Автор книги: Владимир Кривцов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 46 страниц)
– А может, затем сие делалось, чтобы наложницы не убегали из императорских гаремов?
– А кто зынай? Можина, и так, – сказал бошко неопределенно.
Но вот и постоялый двор.
На вывеске красуется лошадь. Вытянув шею, она жадно принюхивается: пахнет так заманчиво, что и она невольно остановилась.
У коновязи они и в самом деле нашли десятка три лошадей и мулов. Возницы кормили их сечкой из рубленой соломы и гаоляна, а тем временем сами путешественники сидели за квадратными столами длинного чайного трактира и подкреплялись всяк на свой вкус и достаток: пили чай, ели суп и лапшу – самое распространенное здесь кушанье…
Появление чужеземцев вызвало острое любопытство. Но Иакинф отметил, что, бросая на них пытливые взгляды, китайцы вели себя сдержанно и с большим достоинством. Те, мимо которых они проходили, приподнимали свои чашечки в знак приветствия, как бы приглашая разделить их трапезу.
Невозможно передать радость, какую почувствовал Иакинф, переступив порог не очень чистой, но натопленной китайской комнаты. Ведь от самой Урги на протяжении тысячи верст они не встречали ни малейших признаков хоть сколько-нибудь устроенного оседлого жилища. Наконец-то Иакинф скинул шубу, с огромным, давно не испытанным наслаждением вымылся и, ощущая истинное блаженство, растянулся на подогретом кане у жаровни с пылающими углями.
В комнату бесшумно, на мягких войлочных подошвах, вошел слуга. Пока подойдет дело к ужину, Иакинф решил попросить у слуги пару яиц, хлеба, соль и чашку чая.
Он вытащил походный свой словник. Все, что ему нужно, тут было записано. И слова такие короткие: дань – яйца, янь – соль, вань – чашка… Но как старательно ни произносил Иакинф эти простые и нехитрые слова, до слуги они почему-то не доходили. Вежливый и услужливый, китаец смотрел Иакинфу прямо в рот, всем своим видом показывая, что готов немедля броситься выполнять просьбу, и… ничего не понимал.
– Ни шо шэмма, ни шо шэмма? {Как вы сказали? (Кит.).} – без конца повторял он.
Потеряв всякую надежду, Иакинф на всякий случай ткнул пальцем в китайские иероглифы, написанные рядом с этими словами, и лицо слуги тотчас расплылось в радостной улыбке. Он что-то пролопотал (Иакинфу показалось: "Давно бы так и сказали"), и в ту же минуту на столе появилась и пышная китайская яичница, и соль, и пресные китайские лепешки, которые тут заменяли хлеб, и чай.
Напившись чаю, Иакинф решил проведать своих казаков. Родиона не было, он еще возился с лошадьми, а Тимофей объяснялся со слугой с еще меньшим успехом, нежели он сам.
– Принеси чашку! – кричал казак, никак не желая признать, что китайцы не понимают по-русски.
– Ча-ша-коу? – переспросил китаец удивленно.
– Да, да, чашку, чашку! – повторил Тимофей, недоумевая, как это слуга не понимает его.
– Вот ведь беда! – потерял он всякое терпение. – Самых простых слов понять не могут. А и слова-то вроде совсем на ихние похожи: чаш-ка, пи-ща.
– Пи-ши-ча? – переспросил китаец с прежним недоумением.
Иакинф смеялся.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
I
Караван они догнали уже под Калганом. Ехали все время по крутым и тесным спускам. Дорога извивалась между высокими каменными утесами, висящими над головами путников. С правой стороны тянулась Великая стена, а слева – пропасть, всегда готовая поглотить неосторожного наездника.
В конце этого ужасного ущелья перед глазами открылись две огромные скалы, соединенные высокою кирпичною стеною. Когда караван приблизился к тяжелым городским воротам, китайский пристав обратился к русскому своему коллеге с просьбою пройти чрез ворота пешком, отмечая сим вступление в светлейшую Дай-Цинскую империю. Первушин заартачился.
Не хотелось Иакинфу осложнять и без того неважные отношения с Первушиным, но он все же счел необходимым исполнить просьбу битхеши. Всю дорогу он старался избегать излишних, а тем более бесполезных, споров с китайским приставом, да и просьба его казалась Иакинфу естественной, и он приказал всем спешиться.
Уже пройдя ворота, казаки сели на лошадей, а остальные забрались в свои повозки.
Великая стена, которую они пересекли, въезжая в Калган, была рубежом не просто между двумя провинциями одной империи. С древних, полуразвалившихся башен ее взираешь на Монголию и Китай как на два противоположных мира: в одном – неоглядные просторы степей, по которым скачут на своих быстроногих конях вольнолюбивые пастухи-кочевники, в другом – невообразимая сутолока поглощенных своими заботами ремесленников, предприимчивых купцов, церемонных мандаринов, едва прикрытых рубищами крикливых нищих.
Великое множество калганцев собралось встретить или просто поглазеть на путешествующих россиян. В числе прочих навстречу миссии выехали важные, как поначалу Иакинфу показалось, а на самом деле второстепенные, как потом выяснилось, калганские чиновники.
Шумной торговой улицей прибывшие направились к подворью, отведенному миссии местным начальством.
Повозки миссии едва пробирались сквозь густые толпы. Иакинф подумал было, что весь этот народ высыпал посмотреть на них. Ничуть не бывало! Приглядевшись, он понял, что это самые обыкновенные прохожие, спешившие куда-то по своим делам, да и все улицы, по которым они проезжали, были запружены шумным, озабоченным людом, телегами, верблюдами, лошадьми, мулами, осликами. Множество меняльных лавок, магазинов с готовым платьем, обувью, домашней утварью, неимоверное количество уличных разносчиков…
Калган показался Иакинфу огромным муравейником, только не безмолвным, а шумным и говорливым, наполненным тысячами разнообразных звуков – от пения птиц, которых выносят в клетках на улицы, до звона наковален в закопченных кузницах, от грохота барабанов и пронзительных фальцетов странствующих фигляров и комедиантов до громыханья движущихся по неровным каменным мостовым обозов.
На другой день по приезде миссия нанесла официальный визит высшим калганским сановникам, гусай-амбаню и мэйрэнь-цзангию – управляющим чахарским войском и пограничными делами.
При щелканье полицейского бича толпы любопытных жителей, полнивших улицы Калгана, раздавались в стороны, и, словно узкой рекой, зажатой между двумя волнующимися берегами, процессия проследовала к ямыню, близ стен крепости.
У ворот, ямыня миссионеры слезли с повозок, а казаки – в высоких черных папахах и при палашах – спешились, и, встреченные амбаньскими чиновниками, все проследовали в просторный, чисто выметенный двор. Затем, поворотив направо, через другие ворота прошли еще в один двор, в глубине которого возвышался каменный щит с резным изображением дракона – герба Дай-Цинской империи. Обогнув щит, провожатый провел их в третий двор и наконец в приемную залу с расставленными вдоль стен резными деревянными креслами и столиками между ними.
К удивлению Иакинфа, мэйрень-цзангия в Калгане не оказалось, а гусай-амбань не только не встретил миссию у входа, как то повелевалось правилами китайской вежливости, но и заставил еще довольно-таки долго подождать себя. Это было тем более неожиданно и неучтиво, что о намерении начальника миссии и пристава нанести визит калганские власти были извещены через китайского битхеши тотчас по приезде.
Наконец стоявшие у дверей чиновники шепнули: "Идет!" – и застыли в почтительных позах. Иакинф и Первушин выстроили своих подопечных по чинам и санам против дверей, из которых должен был появиться гусай-амбань.
Двери распахнулись, и в сопровождении полудюжины мандаринов на пороге показалась важная фигура китайского сановника. Это был высокий статный маньчжур с синим шариком на шапке, в шелковом парадном платье с вышитым на груди тигром и яшмовыми четками на шее.
На подбородке у мандарина торчало с десяток волосков, как отдаленный намек на бороду, несколько большее число волосинок составляло тонкие, свисавшие по бокам губ усы.
Войдя в комнату, сложив сжатые кулаки на груди, он сделал общий поклон и остановился, будто пораженный негаданным зрелищем. В медлительно-церемонных движениях гусай-амбаня, во всей его горделивой осанке было какое-то преувеличенное выражение сановного достоинства, предназначавшееся, по-видимому, для того, чтобы произвести на гостей ошеломляющее впечатление. Этого, однако ж, он не достиг. Никто не пал ниц.
Сдержанно поклонившись, глядя по своему обыкновению не на собеседника, а на переводчика, Первушин произнес несколько приветственных слов, выразив удовлетворение, что имеет счастливую возможность представить следующую в Пекин российскую духовную миссию во главе с архимандритом Иакинфом столь высокому сановнику его богдыханова величества.
Гусай-амбань кивнул и, сделав несколько шагов вперед, снова остановился, не произнося ни слова, важно глядя на всех вместе и ни на кого в отдельности.
Один из чиновников, согнувшись в низком поклоне, почтительно, обеими руками, подал ему список членов миссии.
Гусай-амбань медленно взял список и, отнеся его возможно дальше от глаз, несколько вбок, величаво откинув голову, как это делают важные сановные старики, неторопливо просмотрел его и назвал открывавшее список имя начальника. Когда Иакинф поклонился, гусай-амбань молча закивал головой, как бы говоря: знаю, знаю! Затем произнес следующее имя и поднял глаза, ожидая, когда укажут его обладателя. Так, не торопясь, он прочитал весь список. Он произносил имя, названный отвешивал поклон, гусай-амбань медленно и пристально разглядывал его и каждого следующего, словно собираясь приобрести кого-нибудь из членов миссии себе в услужение, и, не зная, кому отдать предпочтение, неторопливо выбирал, взвешивая все "за" и "против".
Первушин не скрывал раздражения и, позванивая шпорой, все порывался сесть, не дожидаясь приглашения. Иакинфа нелюбезность гусай-амбаня сердила мало, он разглядывал китайского мандарина с не меньшим вниманием, чем тот его и его свиту. А амбань, все так же стоя, решил теперь же выучить имена всех, что, разумеется, давалось ему нелегко. Но он, судя по всему, никуда не спешил и добился-таки своего – выучил, хоть и в сокращенном варианте: Иакинф превратился у него в И-да-ламу, Серафим – просто в Се, Аркадий – в А, Нектарий – в Не…
Иакинф и Первушин решили, не откладывая дела в долгий ящик, преподнести подарки. Гусай-амбань принял их, по крайней мере по наружности, довольно холодно. И только когда Первушин преподнес ему водородное огниво, его невозмутимое сановное безразличие оказалось поколебленным. Чопорный мандарин оживился и все никак не мог надивиться, как это из банки, наполненной жидкостью, вырывалось пламя. То и дело он открывал и закрывал краник.
Однако стояние в дверях становилось тягостным, а гусай-амбань не решался, видно, ни пригласить садиться, ни провести гостей в глубину комнаты. По-видимому, он просто затруднялся, как быть – пригласить сесть всех или только Иакинфа и Первушина. Наконец Первушина, Иакинфа, двух иеромонахов и иеродиакона пригласили сесть, но ни причетники, ни студенты не были удостоены этой чести. Когда гости сели на тяжелые резные стулья, гусай-амбань уселся сам и приказал подать чаю. Началась церемонная беседа – о пути, о погоде, о здоровье…
Иакинф терялся в догадках: что означает столь странный прием? Может быть, гусай-амбань намерен показать, что принимает русских миссионеров за людей незначительных, с которыми должно обращаться свысока, не желает уронить своего достоинства и оказать излишнего внимания людям, кои по положению своему того недостойны? Это тем более вероятно, что, как Иакинф слыхал, монахи в Китае – сословие презираемое. К тому же китайцев отличает полное неведение относительно чужих нравов и обычаев, и при редких встречах с иностранцами им, должно быть, нелегко решить, как с ними держаться.
Назавтра гусай-амбань нанес ответный визит. В двухколесной китайской повозке на тяжелых ребристых колесах, годных разве что под пушечный лафет, в сопровождении чиновников, предшествуемый несколькими вершниками, гусай-амбань подъехал к воротам подворья, где остановилась миссия. Под тем предлогом, что он не желает обеспокоить начальника миссии и пристава своим посещением, из повозки он не вышел, но с отменною вежливостью справился о здоровье и поблагодарил за вчерашнее посещение. Словом, это был визит, какой обычно в Китае вельможи делают лицам, ниже их стоящим.
Каково же было удивление Иакинфа, когда под вечер того же дня чиновник гусай-амбаньского ямыня доставил ему и Первушину длинные красные конверты, в которых, по объяснению бошка, содержалось приглашение пожаловать завтра в десять часов утра на обед к гусай-амбаню и мэйрэнь-цзангию.
– В десять часов на обед? – вскричал пристав.
Иакинф вставал рано, но для Первушина этот час был слишком ранним даже для завтрака, не то что для обеда.
Едва успев выпить чашку чая, Первушин облачился в офицерский мундир с эполетами, Иакинф – в парадную рясу, и в сопровождении свиты казаков они направились на обед к калганскому начальству.
На этот раз гусай-амбань и мэйрэнь-цзангий встретили их у входа. И они и вся свита их были в парадных шелковых платьях, припущенных у них самих собольим, а у остальных лисьим мехом. Оба сановника поздоровались с отменною вежливостью, а мэйрэнь-цзангий высказал сожаление, что был в отъезде и не мог лично встретить миссию при первом визите. Вежливо уступая дорогу друг другу, хозяева и гости употребили по крайней мере с четверть часа, чтобы пересечь неширокий двор и пройти трое дверей, пока добрались до комнаты, где был накрыт стол для обеда.
Впрочем, накрыт – это было не совсем точно. Стоявший посередине комнаты квадратный стол на восемь персон (он так и назывался по-китайски "басянь-чжо" – стол для восьми бессмертных) не был покрыт скатертью, и белые, с синим прихотливым узором, тарелочки и желтоватые, слоновой кости, палочки для еды – куайцзы – четко выделялись на черной лакированной столешнице.
Помимо Иакинфа и Первушина на обед были приглашены еще четверо китайских мандаринов. Все ходили по комнате, или, лучше сказать, переступали с ноги на ногу, потому что ходить собственно было негде, – почти все пространство комнаты занимал стол, а вдоль задней стены тянулся широкий и низкий кан, неизменная, как Иакинф убедился, принадлежность всякого китайского жилища.
По невидимому знаку к гусай-амбаню и мэйрэнь-цзангию подошли слуги; у каждого в левой руке было по подносу с маленькими чашечками, а в правой – по серебряному чайнику с вином. Оба сановника взяли по чашечке, слуга налил в них вина. Гусай-амбань, держа чашечку обеими руками, хотя она была мала и для двух пальцев, приблизился к Иакиифу, учтиво поклонился, поднял чашечку над головой и, обратясь к архимандриту по имени, подошел к столу и поставил ее у прибора. Потом он брал отдельно каждый предмет прибора, поднимал обеими руками над головой и клал обратно на свое место. Проделав все это с молчаливой и торжественной серьезностью, он снова поднял сложенные над головой руки, поклонился Иакинфу и молча указал ему место, возле которого Иакинф и остался стоять (адъютант гусай-амбаня шепнул толмачам: "Только пусть не садятся, пока не пригласят к столу всех!").
Та же церемония была повторена мэйрэнь-цзангием в отношении Первушина.
Наконец все уселись. Иакинфа посадили по левую руку от гусай-амбаня. Мэйрэнь-цзангий сидел напротив, по левую руку от него – Первушин. Толмачи помещались сзади и в трапезе не участвовали.
Слуги поставили на стол закуски. Но никто ни к чему не прикасался. Тогда гусай-амбань взял свою чашечку, встал и, пригласив всех выпить, осушил свою чарку и, чтобы все могли убедиться, что она пуста, опрокинул ее себе на ладонь. То же проделал и мэйрэнь-цзангий. Затем оба сели на свои места. Гусай-амбань повел бровью, и тотчас к нему подбежал слуга, снял с него форменную шляпу с синим шариком и надел вместо нее круглую атласную шапочку, с которой китаец никогда не расстается. Снял мандарин и яшмовые четки, которые носят в торжественных случаях. Этим он как бы приглашал всех держаться запросто. После этих приготовлений началась трапеза и беседа.
Несмотря на ранний час, Иакинф почувствовал, что голоден как волк, да и расставленные на столе кушанья выглядели весьма заманчиво, но, к ужасу своему, Иакинф заметил, что возле тарелки у него не было ни ножа, ни вилки, а лежали лишь к_у_а_й_ц_з_ы – пара похожих на вязальные спицы, чуть потолще, костяных палочек. Куайцзы были из слоновой кости, с серебряными головками, украшенными тонкой чеканкой. Но к чему ему вся эта роскошь, ежели он не умел с ними обращаться? Иакинф поглядывал на своих соседей. Китайцы орудовали палочками с необыкновенной ловкостью, подхватывали ими с тарелок разные кушанья и подбрасывали в рот. У Иакинфа же ничего не получалось: тонкие палочки выскальзывали из пальцев, и пища падала на стол. Тщетно он старался ухватить ими хоть один кусочек.
Наконец гусай-амбань сжалился над Иакинфом, ловко подхватил палочками кусок из своей тарелки и сунул прямо в рот растерявшемуся Иакинфу. Сделал он это, по-видимому, не только из сострадания к голодному гостю и желания ему помочь, но и потому, что у китайцев это считается особым знаком внимания. Нельзя сказать, чтобы такой способ угощения был особенно приятен, но что поделаешь: в чужой монастырь своего устава не возят. Иакинф стал приглядываться, как держат палочки китайцы, и мало-помалу дело пошло на лад. Скоро он уже мог, подобно китайцам, даже рис брать по зернышку. Иакинф был горд, – ведь китайцы ели своими куайцзами уже тысячу лет тому назад, а его предки еще в минувшем веке обходились пальцами. Что же до ножей, то в них просто не было нужды: что бы ни подавалось, было отменно разварено или заранее разрезано на куски, и все спокойно обходились одними куайцзами.
Иакинф присматривался к кушаньям, хотел непременно удержать в памяти их названия, но это было немыслимо. Блюд было так много – их подавали пять-шесть сразу, – сменялись они так быстро, что скоро все перепуталось. Сколько их было? Тридцать? Сорок? Пятьдесят? Тут были всевозможные овощи, мясо и рыба под кисло-сладкими, острыми и пряными соусами, ветчина, варенная в меду, побеги молодого бамбука, батат, утиные яйца, приготовленные каким-то диковинным способом (по словам хозяина, их сначала варят, а потом, обмазанные известью, закапывают в землю года на два – они приобретают темно-бурый цвет и напоминают вкусом уже не яйца, а скорее какой-нибудь острый сыр), вареные моллюски, трепанги, креветки, фазаны, плавники акул, семена лотоса в сладком соусе.
Слуги беспрестанно подливали рисовую водку. Подавали ее не охлажденной, а, наоборот, подогретой, и она была такой жгучей, что перехватывало дыхание. Правда, разливали ее в крохотные, чуть побольше наперстка, чашечки.
Иакинф растерянно взглянул на хозяина, когда тот пододвинул ему чашку с супом. "Суп из ласточкиных гнезд", – шепнул стоявший сзади толмач. "А, была не была!" Движимый любопытством, Иакинф дал себе зарок ни от чего не отказываться. Он отхлебнул. Оказалось, что это тонкий бульон с легким привкусом морских водорослей. Приправлен он был древесными грибами ("му-эр" – древесные уши, как пояснил переводчик), тонкими нитями нарезанной яичницы и вареными голубиными яйцами. Сами ласточкины гнезда, плававшие в бульоне, напоминали прозрачную вязигу.
Видимо заметив его недоумение, гусай-амбань стал объяснять, что это гнезда не обычной ласточки, а очень редкой. Водится она на островах южных морей, гнезда свои лепит из собственной слюны, прикрепляет к неприступным скалам, а сверху обмазывает глиной и ракушками. Собирают их охотники с огромным риском для жизни и по морю везут в Китай. Оттого-то они так дороги и доступны только богатым и знатным людям. Из рассказа гусай-амбаня выходило, что ласточкины гнезда особенно ценятся китайцами не столько за тонкий вкус свой (никакого особого вкуса в них Иакинф, впрочем, и не заметил), а за то, что они, как и трепанги, надолго сохраняют силы молодости.
После трех или четырех десятков блюд обед был прерван для чаепития с целью, как пояснил переводчик, "осаждения пищи вниз" и для курения.
Затем трапеза продолжалась. Все было на удивление вкусно, хоть Иакинф и не мог сказать, что он ел. Когда было подано столько блюд, что он потерял им счет, на столе появился х_о_г_о_у – огненный котел, что-то вроде срезанного пополам самовара или кастрюли на ножках, с крышкой и трубой посередине, в которой пылали угли.
Хогоу поставили посередине стола на круглом медном подносе, а вокруг, словно ореол, выросли плоские тарелочки с тонюсенькими кусочками сырого мяса, розовыми просвечивающими ломтиками ветчины, стручками красного перца и разными овощами, названий которых Иакинф не знал. Через какую-нибудь минуту бульон в хогоу закипел, и сами обедающие стали бросать в него содержимое тарелочек. И вот в несколько минут готов суп, который у китайцев, оказывается, не открывает, а завершает обед.
Все происходило тут же, на глазах, и едва забулькал в хогоу бульон, слуги принесли круглые чашечки и овальные, с короткой ручкой фарфоровые ложки, похожие на аптечные совочки. Глядя, как это делают хозяева, Иакинф налил себе только что сваренного, аппетитно пахнущего бульона и съел его вместе с поданным в другой чашечке рисом.
Обед, дважды прерывавшийся для "осаждения пищи вниз", продолжался часов шесть. Но суп и рис знаменовали его окончание, и хозяева, громко рыгая, что почитается у китайцев хорошим тоном, поднялись из-за стола.
Зная, что, по китайским понятиям, учтивость требует, чтобы гости не засиживались после обеда и не мешали столь важному для переваривания пищи отдохновению, Иакинф и Первушин стали благодарить сановных хозяев и откланиваться, прося их не утруждать себя проводами. Нo на этот раз хозяева проводили их до ворот.
Иакинф забрался в повозку и, удивительное дело, после такого обильного обеда – сколько тут было блюд, при виде некоторых Первушин, правда, трусил, но он-то сам из любознательности не пропустил ни одного! – он не ощущал ни малейшей тяжести в желудке, не испытывал, как бывало на званых обедах, неприятного ощущения, что переел.
Первушин, однако, не разделял его восторгов. Обед ему решительно не понравился.
– Черт знает что! Чего только не едят эти китайцы! Какие-то черви, пауки, всякая дрянь! Чуть не целый день просидел за столом и остался голодным.
– Так вы же почти что ничего и попробовать не отважились!
– Да как там попробуешь! Спрашиваю: что такое? Каракатица с чесноком и сахаром. Пфу! Или подумать только: суп из ласточкиных гнезд! Да это же навоз с соломой!
– Полноте, Семен Перфильич, это же не обычные ласточки.
– Тьфу! Обычная, необычная – все равно гадость! И все-то у них не как у людей. Вместо десерта – суп. Сладкое подают где-то посередине, вперемежку с острыми закусками. И все нашпиговано луком, чесноком, имбирем и еще черт знает чем. Нет уж, увольте меня, ваше высокопреподобие, от эдаких обедов.
– Ну а как водка китайская? – спросил Иакинф улыбаясь.
– Отрава! И опять: добрые люди подают водку охлажденной, а они нарочь подогревают. А от горячей от нее такой дух, что с души воротит. И скучища за столом смертная. Сидят ровно мумии. Недаром Никанор давеча сказывал: тут все походящее на одушевление за порок почитается. А уж мандарины эти особливо, наружность у них столь холодная, что и слова-то не произнесут с каким-нибудь движением. Уж хоть бы дам своих к столу пригласили, да где там! Спросил я у этого пограничного начальника ихнего, с которым меня посадили, о здоровье жены, так вы бы видели, как он на меня посмотрел!
– Изволите ли видеть, Семен Перфильич, у них спрашивать о жене почитается непристойным.
– Вот и я говорю: смешной народ! А вы видели, ваше высокопреподобие, как они здороваются? Вместо того чтобы, как у людей, руку вам пожать, они к своему лицу кулаки подносят. Снять шляпу при входе почитается у них неприличным, и сами за столом в шапках сидят. И на шапке для чего-то пуговица сверху пришита. Потеха! Да и весь костюм какой-то у них несуразный: жилет поверх кофты, чулки из белого холста, и накрахмаленные еще. И все-то у них шиворот-навыворот: мужчины носят юбки, женщины – шаровары.
– Ну знаете, Семен Перфильич, может быть, наши наряды – кринолины, панталоны, фраки – им тоже дикими покажутся. У каждого народа свои обычаи, свои привычки, свои понятия о красоте. А народ сей – один из просвещеннейших на земле.
– Тоже мне нашли просвещение! А вы слыхали, как они выражали удоволенность лакомыми блюдами? На таком языке, для понимания коего знания китайской грамоты не надобно! Кичатся своим просвещением, а за пять тысячелетий до вилки додуматься не могли, едят какими-то палочками!
Спорить с Первушиным было бессмысленно. Иакинф давно приметил, что ко всему китайскому, да и вообще к азиатскому, пристав относился с ярым предубеждением. Он был начинен своими условностями и не обнаруживал никакого стремления понять чужие. Все несовместимое с привычными представлениями казалось ему диким, смешным, нелепым. А Иакинфу не хотелось мерить чужую жизнь на свой, русский аршин. Он понимал, что нельзя судить о чужеземном по сравнению со своим, которое по привычке кажется нам естественнее и ближе. Многое, многое надобно знать, чтобы понять чужую жизнь. Вспомнилась китайская пословица, которую приводил как-то Никанор: "Мало видел – многому дивишься. Увидел верблюда и думаешь – у лошади спина вспухла".
Да, да. Надо отрешиться от предвзятости, не быть в плену личного вкуса, с детства усвоенных привычек!
II
Переезд от Калгана до Пекина был самым восхитительным за всю дорогу. Подгоняемый все новыми и новыми впечатлениями, Иакинф рвался вперед. Никогда он не испытывал такого нетерпения, как теперь!
Картины кругом все менялись. Иногда Иакинфу казалось, что они въехали в какое-то бесконечное село, которое в беспорядке раскинулось по склонам гор: домики вверху над дорогой, такие же домики и внизу, по левую сторону от нее. Между ними идут вверх и вниз высеченные в скалах лестницы и вьются заманчивые тропинки – то карабкающиеся в гору, то пробегающие меж полей и усадеб. В хижинах всюду затянутые бумагой узорчатые окна, вокруг чистенькие дворы и садики. Все казалось Иакинфу таким уютным и привлекательным.
И все-таки это не был еще сам Китай. В него нужно было пробраться узким ущельем Гуаньгоу, простирающимся на целых двадцать пять верст. Оно прорезало высокие кряжи гор, отделяющие Монголию от Китая. Местами эти горы сжимали ущелье, как высокие отвесные стены. Природа поражала тут Иакинфа своею дикостью и грандиозностью. Дождевые потоки прорыли глубокий овраг, размыв сплошные стены и переходы, некогда соединявшие обе стороны ущелья. Лавируя между камней, путники то теряли из вида и слуха ручей, то снова слышали шум его падения с утесов.
День выдался тихий и ясный. В горах стояла глубокая тишина, прерываемая только цоканьем копыт, хрустом камней под колесами да криками погонщиков. Но Иакинф легко представлял себе тут летние грозы. Стократ повторенный горным эхом гром и ярящиеся дождевые потоки являют собой, должно быть, разрушение мира. А зимой в какую-нибудь ненастную ночь? Иакинф будто отчетливо слышал ужасный свист ветра в ущельях, страшный рев тигров…
Но сегодня было на редкость тихо. Иакинф ехал, доверившись смирной лошадке, которая, наверно, не раз пересекала это ущелье. Он не то что не боялся свалиться в подстерегавшую его пропасть, а просто забыл, что это возможно. Он ехал, все время оглядываясь по сторонам и делая беглые записи всего примечательного, что было перед глазами. Это не мешало ему размышлять над виденным, отмечать все, что вдруг обрушилось на него после мертвых, безжизненных пустынь, из которых только вчера, можно сказать, они выбрались.
Воспользовавшись кратковременным привалом, Иакинф вытащил путевой журнал, чтобы сделать очередную запись:
"Дорога чрез ущелье лежит по грудам камней, разрушенных временем или оторванных от утесов дождевыми потоками. Она проложена для одной телеги, и в некоторых только местах могут разъехаться две; но сколько трудна по причине узкости и неровности, столько напротив приятна по очаровательности предметов. По обеим сторонам возвышаются утесы, инде отвеслые из цельных кабанов гранита или сланца, инде навислые, полуоторванные, готовые, кажется, обрушиться на путника при одном сотрясении воздуха. Но сии отвесные утесы составляют только основание, на котором лежат другие огромнейшие толщи сланца и гранита. Время покрыло голые бока и вершины их тонким слоем пыли, по которым стелются изумрудные мхи – несравненное украшение их.
При подошве утесов, посреди ужасов разрушения местами видны небольшие пашни, местами сельские домики, окруженные орешниками, каштанами, абрикосами, жужубами и виноградными лозами. Ручей, стремясь по каменьям, то падает с гранитных обломков в виде каскада, то скрывается под основаниями утесов.
Сие слияние дикости с нежностию, соединение ужасных видов с приятностию, величественный беспорядок – произведение могущественной природы, – торопливо записывал Иакинф в свой путевой журнал, – не увлекает человека к восторгам, но льет в душу сладостное чувство меланхолии".
Посередине ущелья, на самой высшей точке перевала, стояла древняя крепость Цзюйюнгуань. Иакинф решил задержаться на несколько часов, чтобы осмотреть старую крепость и примыкающий к ней участок Великой стены. Собственно, крепость и была заключена между двумя линиями Великой стены, которая тянулась на северо-восток и на юго-запад по склонам и вершинам гор. Путеводителем был бошко.
По рассказам бошка, крепость с древнейших времен считалась первою твердынею Поднебесной на северных рубежах. О ней упоминал уже философ Ле-цзы. Это за четыре века до Рождества Христова, прикинул Иакинф.
Он задумчиво стоял у подножия крепостных стен. Видно, время и длительный мир на северных границах медленно и нечувствительно произвели разрушение большее, нежели сильный неприятель: в бастионах чернели отверстия, в стене зияло множество глубоких трещин.
Но освещенная солнцем, издали Великая стена всюду представлялась целою. Каким-то сказочным чешуйчатым драконом изгибалась она по высочайшим каменным вершинам, заслоняя собою Пекин от северных народов. Иакинф смотрел, как она тянулась по гребням, делала зигзаги то в одну сторону, то в другую, всюду покорно следуя рельефу гор, то ползя по пологому склону, то вдруг взбираясь на неимоверную крутизну исполинскими, почти вертикальными ступенями. Видно, строители всюду держались правила вести стену по вершинам хребтов, стремясь создать сплошное неприступное сооружение, безо всяких проходов.
– Стена сия называеца фунутреная, – пояснил бошко. – Фунешняя тебе Калган ходи еси.