Текст книги "Отец Иакинф"
Автор книги: Владимир Кривцов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 46 страниц)
Поужинав, все укладывались спать, а Иакинф присаживался к костру, подзывал одного из проводников миссии, чаще всего рослого смышленого Цохора, и начиналась порой мучительная из-за незнания языка, но всегда занимавшая его беседа.
Еще час, а то и полтора, когда остальные уже спали непробудным сном, сидели они у костра, подбрасывая аргал в то разгорающееся, то замирающее пламя. Цохор, как Иакинф скоро приметил, был человек любознательный, и они с охотой учили друг друга: Иакинф Цохора русскому, а тот Иакинфа – монгольскому языку. Много монгольских слов внес Иакинф в свой походный словничек, и, наверно, не меньше русских сохранил Цохор в своей свежей, ничем не изнуренной памяти.
Спал Иакинф не более шести – шести с половиной часов в сутки. Улегшись в двенадцатом часу, в половине шестого он уже был на ногах.
Опять разводили костер и кипятили воду – сначала для чая, а потом для пельменей, которые они везли из Урги замороженными. К семи часам с завтраком бывало покончено и начинались сборы в дальнейший путь. Но не всегда удавалось тотчас же выехать. Все зависело от того, какова была трава на месте ночлега. Много ее – верблюды наедались быстро и караван трогался в половине восьмого, мало – приходилось кормить дольше, да и скот разбредался по степи и собрать его было нелегко. Верблюды могут пастись только с рассветом и засветло, ночью они искать траву не умеют. Но во всяком случае в восемь – половине девятого караван уже в пути.
Большую часть дня Иакинф шел пешком, – верхом было холодно, особенно мерзли ноги, а в повозке уж очень тоскливо. Так можно и всю Монголию проехать, ничего не увидев. Монахов это не пугало, но себе такого он позволить не мог.
К полудню все были голодны как волки, и Иакинф объявлял адмиральский час. Всем выдавалось по стопке водки и по паре сухарей с куском вареной баранины, оставшейся от вчерашнего ужина. Баранина была с прожилками льда и хрустела на зубах, но не становилась от этого менее привлекательной. Все как-то оживлялись, делались приметно говорливее, и ехать было куда веселее, да и солнышко, если ветер стихал, пригревало.
После короткого полуденного привала до ночлега ехали уже не останавливаясь. А там повторялось все по заведенному обычаю: сегодня, как вчера, и завтра, как сегодня.
III
Гоби, или, как метко окрестили эту пустыню китайцы, Шамо (что означает «песчаное море»), подходила к концу. Они сделали по пустыне двадцать переходов, остался один, последний, но и самый трудный – через сплошные зыбучие пески.
Беспокоило Иакинфа, что скот был приметно изнурен. Не раз, когда случалась богатая травой станция, Иакинф предлагал сделать остановку, дабы дать лошадям и верблюдам оправиться. Но Первушин и слушать его не хотел. Советов мы не терпим – по душе нам только поддакивание. Он быстро нашел общий язык с китайским приставом. Оба рвались в Пекин. Рассчитывая поскорей добраться до столицы, они и прежде удлиняли переходы, сокращали стоянки, возражали против каждого лишнего дня отдыха. А тут еще эти пески! На последней станции у Иакинфа произошла непристойная стычка с Первушиным.
– Как хотите, Семен Перфильич, а надобно дать скоту роздых перед песками, – сказал Иакинф приставу. – Иначе мы весь табун погубим.
Первушин вскипел:
– За табун отвечаю я! Имейте это в виду, отец архимандрит! Ваше дело господу богу молиться, наши грехи пред всевышним замаливать. А вы изволите совать свой нос куда надо и куда не надо! Я в ваши молитвы не лезу и вас, ваше высокопреподобие, па-пра-шу в мои распоряжения не вмешиваться! Выступаем сегодня в ночь, и дело с концом!
Не слушая больше никаких доводов, Первушин выскочил из юрты. Но долго еще доносилась до Иакинфа его брань.
Однако что было делать? Не ссориться же с приставом по каждому поводу. Да, в конце концов, это и в самом деле не его, архимандрита, забота – где останавливаться на отдых, когда трогаться. Все это прямая обязанность пристава.
Во втором часу пополуночи караван выступил в путь.
Первые несколько верст ехали при лунном свете по глубокому снегу. Но снег быстро сдуло. Вокруг, куда ни кинешь взор, лежат только горы песка. Порою они казались Иакинфу как бы могильными курганами над мертвою природой.
Поднявшись на одну из этих зыбучих насыпей, ни впереди, ни сзади, ни вокруг ничего не видишь, кроме нескончаемых песчаных холмов, сливающихся с горизонтом. Спустившись, или, вернее, скатившись вниз, оказываешься как бы на дне огромного песчаного котла: над пологими стенками его только небо, а под ногами – один песок. Ни травинки для лошади, ни капли воды, коей можно было бы утолить жажду. Никакого выхода из этой песчаной западни нету, приходится лезть на осыпающуюся песчаную стену. Едва вскарабкаешься вверх, проваливаясь по колено, как опять надобно спускаться в новую яму. И ни тропинки, ни следа, шаги идущего впереди тотчас затягивает песком. Хорошо еще, что песок-то довольно крупный и тяжелый и потому не может целыми тучами переноситься с места на место при малейшем дуновении ветра. Будь он чуть помельче, и не было бы от него никакого спасения. Но хоть и крупен песок, да зыбуч, и колеса повозок увязают по самую ступицу, а верховые лошади вязнут до колен.
Иакинф дал себе слово в распоряжения пристава больше не вмешиваться. И все-таки не выдержал. Видя, что скот выбивается из сил, он велел всем спешиться.
Монахи недовольно ворчали. Иакинфу показалось, что Первушин готов был наброситься на него с нагайкой, но и он слез с лошади и тоже пошел пешком.
Лошади были изнурены до последней степени, а пескам и конца не видно.
Основную тяжесть тащили на себе верблюды. Но что это были за верблюды! Кожа да кости. Иакинф не мог смотреть безучастно на этих горемычных животных. Из кротких глаз их текли слезы, настоящие, – совсем как у людей.
У Иакинфа сжималось сердце, когда он слышал жалобные стоны измученных животных. У них уже недоставало сил кричать от боли. Они только стонали и охали, и как эти вздохи походили на человеческие!
И в довершение всего проклятые вороны!
С тех пор как караван втянулся в пустыню, путники не встречали никаких следов жизни. Ни жаворонков, которые пели над их головами в Северной Монголии, ни дзеренов, как зовут монголы антилоп, нередко забегающих в зимнее время в Гоби из соседних областей, ни даже юрких ящериц. Лишь черное воронье кружило над караваном, подстерегая добычу. Часто зловещие эти птицы даже не дожидались, пока какое-нибудь из животных падет, а, углядев своим зорким глазом кровь, показавшуюся на потертостях или ссадинах у верблюда, опускались ему на спину и вырывали куски живого мяса. Душераздирающий рев и без того измученного животного нимало не пугал воронов.
Когда нашествие каркающих хищников становилось особенно назойливым, казаки отпугивали их выстрелами.
Утешало лишь то, что пески простирались всего на двадцать верст. Но с каким трудом давалась тут каждая сажень! Ежели бы не проводники, ни за что бы не выбраться из запутанного лабиринта зыбучих, без конца изменяющих и направление, и форму, песчаных насыпей.
Двадцать верст тащились они почти двое суток! Выехали с предыдущей станции во втором часу пополуночи и добрались до следующей, уже по ту сторону песков, поздно вечером другого дня! И это несмотря на то, что лошади неоднократно заменялись свежими, что большая часть тяжестей была переложена на верблюдов, которые несколько раз возвращались к обозу на помощь, так что под конец лошади добрели до станции едва ли не с пустыми телегами.
Наконец пески позади!
Но станция, до которой они добрались, оказалась бестравной. До следующей, где можно было бы дать скоту отдых, предстоял еще один переход.
IV
Поднявшись вместе с солнцем, Иакинф заметил, что всходило оно из-за горизонта тусклым кровавым пятном. Доброй погоды это не предвещало.
И в самом деле, ветер дул все сильнее. Резкий и порывистый, он пронизывал до костей. Даже идя пешком, невозможно было согреться, а до станции оставалось еще верст двадцать. Из-за кружившегося в воздухе снега, смешанного с песком, невозможно было ничего разглядеть уже в нескольких десятках шагов. Скот, обессиленный переходом через пески, едва тащил повозки.
Восемь верблюдов пали под вьюками, больше десятка лошадей в повозках выбились из сил и не могли идти дальше, даже верховые лошади едва плелись шагом.
А ветер все дул и дул. Несколько раз порывался не то снег, не то мелкий колючий град.
Только в шестом часу кое-как добрались до станции.
Ветер приутих. Лошади и верблюды разбрелись по степи. Люди сидели и лежали у костров, дожидаясь ужина.
Иакинф, отогрев над огнем окоченевшие пальцы, вытащил свой журнал, собираясь записать сегодняшний переход. Вдруг раздался сильный треск над головой, юрта покачнулась. Средняя подпорка, установленная на случай бури, треснула и повалилась, опрокинув стоявший на тагане котел. Костер задымил и погас.
– Держи юрты!
– Палатки валятся!
– Телеги! Держи, держи! – раздавалось отовсюду.
Иакинф выскочил из юрты.
Такой бури он еще не видывал. Тяжелые тучи песка с воем неслись откуда-то с северо-запада, ломали все, что попадалось на пути. Одна палатка совсем накренилась. Ее хотели снять, но не успели. Налетевший ураган вырвал ее, смял и унес прочь.
Что делать? И в юртах-то было небезопасно: все трещало, валилось сверху и грозило обвалом. А под открытым небом и того хуже – ветер сбивал с ног…
Повозки зашатались и сами собой двинулись по степи. Казалось, прикрепи к ним какой ни на есть парус, и они покатятся до самого Калгана, подобно ладьям Олега, которые, по словам летописца, подходили посуху к древним стенам Царьграда.
Подвыпивший Первушин совсем растерялся. Он бегал, суетился, отдавал распоряжения, о которых тотчас же забывал.
Пуще всего Иакинф опасался, как бы не разметало ветром табун. Он приказал согнать лошадей в ложбину, – тут была относительная затишь. Сбившись в кучу, лошади стояли на одном месте, дрожа всем телом и фыркая. Верблюды, вытянув длинные шеи, распластались на оледенелой земле.
Ураган то притихал – и люди спешили воспользоваться коротким затишьем, чтобы укрепить юрты, разыскать раскиданных ветром лошадей, подложить под колеса повозок камни, то вновь припускал с яростной и дикой силой – и люди бросались наземь, цепляясь за случайный бугорок, чтобы их самих не унесло вихрем.
Иакинфу было просто недосуг вспомнить о своем обещании не вмешиваться в дела пристава. Когда тот отдал какое-то нелепое приказание, Иакинф, не помня себя от гнева, набросился на него с палкой. Он распорядился всех, кого только можно было, разместить в юртах. И все же многим казакам и монголам пришлось ночевать под открытым небом. Не имея других средств защиты от стужи, они подлезали под шеи лежавших верблюдов, пытаясь хоть как-то согреться под их длинной шерстью!
Жесточайшая поземная вьюга свирепствовала всю ночь. Иакинф не сомкнул глаз. Верх юрты своротило на сторону, древки трещали и гнулись. Неукротимый ветер швырял в войлочные стенки тучи песка и снега, и казалось, вот-вот сорвет юрту с места и понесет по степи.
Утром долго пришлось расчищать вход от наметенных сугробов.
За одну ночь пала третья часть скота.
Первушин ходил как в воду опущенный. Еще бы! По неведению и нераспорядительности своей он погубил до восьмидесяти лошадей. Иакинф был зол и с трудом удерживался, чтобы опять не наброситься на него с палкой.
А тут еще пожаловал китайский пристав.
С не изменяющей ему изысканной вежливостью, которая уже начинала утомлять Иакинфа, битхеши обратился к начальнику миссии с просьбою запретить его людям истреблять воронов. Как всегда, просьба была сдобрена уверениями в совершенном почтении и самыми тонкими экивоками, доставлявшими немало хлопот толмачу.
– Ваш недостойный спутник принужден обеспокоить просвещенного русского да-ламу сею покорнейшею просьбою, потому как вчерашняя немилостивая погода и разыгравшаяся ввечеру буря, по глубокому убеждению местных жителей, были последствием убийства птиц, коих монголы почитают неприкосновенными.
С трудом подавив раздражение, Иакинф взглянул на китайского пристава.
Тот, видимо, придавал своей просьбе особливое значение, так как явился с нею сам, а не поручил, как обычно, своему помощнику – бошке. Накануне, желая укрыть людей от непогоды, Иакинф обратился к битхеши с просьбою выделить им еще хотя бы одну юрту. Но тот ответил через бошка, что лишней не имеет. А Иакинф проведал, что две юрты были разобраны по приказанию китайского пристава, дабы снятыми с них войлоками укутать жилища его и бошков.
– Я готов выполнить вашу просьбу, господин бистеши, и немедля распорядиться на сей счет, – отвечал Иакинф сдержанно. – Хотя, не скрою, с подобною просьбою следовало бы обратиться скорее к господину приставу.
Битхеши согласно кивнул.
– Впрочем, должен вам заметить, господин битхеши, – продолжал Иакинф, – что до сих пор мы не щадили жизнь воронов единственно оттого, что птицы сии жестоко терзают спины верблюдов.
Битхеши по-прежнему понимающе кивал головой. Ну что с ним поделаешь? Для успокоения почтенного китайского пристава и суеверных степняков, не желая оскорблять их религиозных чувств, какими бы нелепыми они ни казались, Иакинф вызвал сотника и тут же, при битхеши, отдал распоряжение не стрелять в воронов.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
I
Вот и пришла пора проститься с Монголией.
Иакинф оставлял ее со смешанным чувством грусти и радости. Нет, он не скучал в диких и безлюдных ее степях. За три с половиной месяца Иакинф успел как-то привязаться к ней, пожалуй, даже полюбить. Ему нравилось и фантастическое нагромождение гор, и ворчливый рокот стремительных рек у северных ее пределов, и крикливые стаи непуганых птиц – гусей, уток, тюрпанов, куликов, цапель, тысячами плававших на глади северных монгольских озер. Нравились ему и неохватные степи, дымки далеких юрт у окоема, серокудрявые отары овец, тягучие песни монголов темными звездными ночами, орлы, парящие в голубой выси, желтоватый дымок от аргала, поэтические сказания мечтательных кочевников…
А быстроногие монгольские лошадки, ветром несущиеся по степи! Душа его успела как-то сродниться с удалым монгольским наездничеством, не одну минуту острой радости доставила ему дикая скачка во весь опор без дороги по безбрежной степи, которую не охватишь глазом.
Даже Гоби, с ее волнующимися барханами зыбучих песков, жгуче-студеным ветром, зловещим карканьем воронов! Сколько воли и мужества требуется от путника, решившегося пересечь ее в суровые зимние месяцы!
Впрочем, не сразу еще кончилась Монголия. Почти две недели ехали они до Великой стены кочевьями чахаров {Чахары, халхасцы, суниты – различные монгольские племена.}.
Ни в Халхе, ни у сунитов не видал Иакинф такого множества юрт, такого достатка и опрятности. В пригобийской степи юрты были грязные, люди – оборванные, вид у них изможденный. Рогатого скота не видно совсем. Возле юрт бродили, как тени, худые, голодные собаки, подкарауливая, не падет ли изнуренный верблюд, а пока жадно лизали и грызли снятые с верблюдов седла со следами крови от израненных спин сих горемычных созданий.
Не то было у чахаров: добротное платье на жителях, вдоль стен юрт аккуратные табюры – поставцы, в которых чахары хранят припасы и имущество, дорогие сосуды перед бурханами, много маржану {Mаржан – украшение из кораллов.} и серебра в женских косичках.
Объяснение всему этому найти было не трудно, оно состояло в приметном богатстве чахарских степей. На тучных здешних пастбищах паслись несчетные стада. Большинство их принадлежало самому богдыхану. В случае войны отсюда брались верблюды под артиллерию, лошади под воинов, да и сами воины, так же как овцы и быки им на пищу.
Но не только достаток видели они у чахаров. Почти при самом выезде из Гоби на склоне пологого увала заметили они несколько палаток придорожных нищих. На страшном морозе, полураздетые, выходили они на дорогу, становились на колени и земными поклонами вымаливали подаяние. Сердце сжималось при виде этих несчастных! Иакинф приказывал остановиться, путники развязывали мешки и отдавали нищим остатки вчерашнего мяса, предназначавшегося на завтрак, и уж, конечно, кирпичного чаю. Плитку-другую чая тут надобно было всегда иметь наготове: нет для монгола подарка желаннее и ценнее.
После Гоби две недели по чахарским кочевьям прошли незаметно.
Кажется, Иакинф имел все основания устать. За время скитаний по монгольским степям, и особенно за переход через Гоби, всем порядочно-таки досталось. Но Иакинф не давал себе поблажек: ему казалось, он уже видел страну, которая так занимала его воображение, и ему хотелось не идти, а мчаться ей навстречу.
II
Приближение Китая уже чувствовалось. Дорога с каждым шагом становилась все оживленнее. То и дело попадались идущие навстречу караваны и повозки, запряженные уже не по-монгольски, а по-китайски – цугом: только одна лошадь шла в корне, а остальные (две, три, порой даже четыре) тянули постромки впереди коренника. Чуть не каждую версту караван обгоняли всадники, скакавшие налегке к Калгану.
Чем ближе подходили они к рубежу, отделяющему Монголию от Китая, тем сильнее овладевало Иакинфом нетерпение.
Дорога пошла круто в гору. Изрезанная глубокими рытвинами, она была усеяна такими крупными камнями, что повозки едва тащились. Иакинф не стал их дожидаться и, захватив с собой Родиона, поскакал вперед.
К Родиону он привязался за время пути больше, чем к кому-нибудь другому из своих спутников. Родион был всегда бодр и весел, отличался лукавым юмором и огромной неистощимой силой. Все в руках у него так и горело: и костер разгорался быстрее, чем у других, и вода скорее закипала, и у всякой лошади прибавлялось рыси, стоило только Родиону на нее вскочить. А уж рассказчик он был – заслушаешься! И наблюдательности редкостной.
– Что, Родион, должно, к перевалу подъезжаем, вишь, как круто пошло? – повернулся Иакинф к казаку.
– Так-то оно так, да вот что удивительно, ваше высокопреподобие, гор-то совсем не видать.
И то правда: Иакинф уже привык, что задолго до перевала тебя окружали со всех сторон горы, долины, ущелья, а тут впереди только дорога, которая круто шла вверх, обрываясь на горизонте. Что-то там скрывается за обрывом?
Иакинф хлестнул коня и поскакал вперед. Стук собственного сердца он слышал, кажется, не менее отчетливо, чем раздававшийся сзади цокот копыт Родионовой лошади. Они скакали вверх еще версты две. Миновали постоялый двор справа от дороги… Еще несколько шагов, и вот наконец открытая площадка. Она круто обрывалась каким-то немыслимым обвалом. Иакинф остановился в изумлении. Будто чудом с этого неожиданного амфитеатра перед ним открылась разом как бы целая страна.
Уже потом, поздно вечером, Иакинф пытался записать то, что увидел. И не мог. Да и в самом деле, где было найти слова, чтобы передать все величие раскинувшейся перед ним картины, как описать эти сотни, тысячи открывшихся вдруг глазу гор, долин, ущелий, рек, горных склонов с рассеянными по ним деревнями и пашнями, с путаницей бесчисленных дорог, с движущимися по ним людьми и животными, которых глаз едва различал и все-таки видел! И все это не перед тобой, а как бы под твоими ногами.
Такого нагромождения гор самых причудливых и невообразимых форм Иакинф даже не мог себе представить. В изумлении он тер глаза: то острые, как шпили готических храмов, пики; то округлые, как верхушки исполинских юрт, холмы; то иззубренные скалы, громоздящиеся одна над другой. Казалось, они просто висели в воздухе, как облака, и не было между ними ни разрывов, ни просветов, и невозможно было представить, как спуститься в этот первозданный хаос.
А какие тут были краски! Все оттенки зеленого, бурого, синего, желтого, лилового, и над всем этим небо такой глубокой и такой прозрачной голубизны, что мало назвать его даже лазурным!
Иакинф схватил Родиона за руку. Ему хотелось поделиться с кем-нибудь своим волнением, своей радостью.
– Смотри, смотри, Родион! Красота-то какая! – только и мог выговорить он.
– Да-а! Глаз не оторвать. Просто не верится. Будто во сне.
С детства Иакинфа тянула даль, ширь, манило неизвестное. Но и в самых пылких мечтах ничего подобного не приходило ему в голову.
– Да-а, Родион, увидав такое, и помирать можно… Во всяком случае, после такого зрелища не скажешь про себя, будто не знаешь, что такое счастье. Счастье ведь не зависит от того, сколько ты проживешь – тридцать лет, пятьдесят или все девяносто. Человек жаден. Все равно ему покажется мало. Счастье от того зависит, сколько на твою долю выпадет таких вот минут, как эта.
Они привязали лошадей и стали взбираться на высокую четырехгранную башню. Такие башни через каждую сотню сажен стояли вдоль полуосыпавшегося вала, что тянулся по хребтам и скалам справа от дороги. "Да ведь это и есть Великая китайская стена!" – осенило вдруг Иакинфа.
Высотой башня была саженей в десять. С верхней площадки ее открывался вид на все четыре стороны. На севере, откуда они приехали, тянулась бесконечная гладь слегка взволнованной пустыни. На востоке, за пропастью, от которой отделяла дорогу узкая насыпь, лежала долина, испещренная миллионами неровностей, а за долиной в несколько ярусов вздымались гряды гор. По склонам их террасами карабкались поля и нивы, а вершины находились на одном уровне с глазами зрителя.
– Боже мой! – невольно вырвалось у Иакинфа. – Неужто это не сон!
Он перевел взгляд на юг. Внизу расстилались луга и пашни с разбросанными там и сям одинокими домиками. За этим ближайшим планом земля вдруг обрывалась, видимо круто спускаясь в недоступную глазу глубокую долину, а в глубине, далеко за ней, взметнулись будто из самых недр громады голубых гор. Казалось, они достигали неба и сливались с ним – так они были высоки и так прозрачны.
Иакинф то прикладывал к глазам подзорную трубу, то смотрел вдаль невооруженным глазом. Горы представлялись до того изрытыми водой, до того были испещрены бороздами, что отсюда, с высоты, казались каким-то гигантским городом с узенькими кривыми улочками и прилепившимися друг к другу домами.
А через луга, мимо пашен, по горным кряжам и склонам, по пикам скал, куда, кажется, только ворон может занести кости свои, чудовищной белой змеей протянулась Великая стена, не прерываясь ни горами, ни пропастями, ни потоками…
Так вот он, Китай!
Иакинф сиял шапку и подставил лицо ветру. Большие, чуть косо прорезанные глаза его горели. Он жадно смотрел вперед. Налетевший откуда-то снизу ветер откинул волосы с его высокого лба, похудевшее, опаленное гобийским ветром лицо улыбалось.
Этот крутой обвал со стороны Монголии и высокие горные кряжи со стороны Китая составляли естественную границу между двумя веками враждовавшими соседями – рубеж, разрушить который человек не властен. Кажется, сама природа позаботилась о том, чтобы оградить земледельческий Китай от набегов любопытных и воинственных кочевников. А тут еще Великая стена – плод трудолюбия многих поколений бесчисленных китайцев!
III
Пока он, любуясь расстилавшейся у ног картиной, предавался этим размышлениям, подъехал караван миссии.
Первушин подниматься на башню не стал.
Взглянув сонными глазами на море гор у себя под ногами, он зевнул и сказал:
– Да, недурно. Однако ж пора ехать. До станции еще восемь верст.
Жаль было уходить отсюда так скоро, и Иакинф, казалось, забыл о недавней стычке с приставом.
– А может, заночуем тут, Семен Перфильич? Постоялый двор рядом, – предложил он.
Ему хотелось взглянуть еще раз на эту волшебную картину утром и написать ее на память акварелью. Бог знает, доведется ли еще попасть сюда, пережить вновь те минуты восторга, какие только что пережил он здесь?
– Нет, нет, – решительно заявил Первушин. – До станции восемь верст, и мы доберемся засветло.
Безапелляционный тон пристава возмутил Иакиифа.
Нельзя пожертвовать несколькими часами! Будто они не жертвовали в той же Кяхте не часами, а неделями потому, что обеды да ужины были там хороши, что не хотелось выходить в пору из прохладных комнат, где так приятно было слоняться из угла в угол, ничего не делая и отгоняя мысль о тяжелом путешествии!
– Ну что ж, можете ехать, господин пристав, я вас задерживать не стану. А мы с Родионом заночуем тут, на постоялом дворе, и завтра вас догоним.
Китайский пристав встревожился. Нет, он никак не может оставить русского да-ламу ночевать одного на постоялом дворе!
Наконец, после длительных переговоров, было решено, что с Иакинфом останутся не один, а два казака и один из помощников китайского пристава. Хорошо хоть младший, – этот производил впечатление человека просвещенного и порядочного.
Деревня была рядом, – первая китайская деревня, какую Иакинф увидел, и он жадно вглядывался во все, что попадалось ему на глаза.
Дома карабкались вверх по косогору, иные были высечены в крутой скале или прилепились к ней подобно гнездам птиц.
Больше всего поразила Иакинфа смелость китайских земледельцев: и склоны и вершины гор были обращены в прекрасные нивы. Нельзя было не удивляться, каким образом удалось им возделать эти каменистые, неприступные скалы. Но, видно, постоянный и непреклонный труд – непременное условие существования китайских поселян – восторжествовал над всеми препонами, как бы вопреки самой природе, отказавшей им в важнейшем – в земле.
Иакииф отметил про себя, что хозяйственное устройство жилищ китайских достойно подражания: на оградах, слепленных из глины, посажен терновник, на улицах и по дороге растут ветвистые ивы. Когда они проезжали мимо сидевших на корточках крестьян, все поднялись и закивали головами, а те, что курили, приветствовали путников обеими руками, подняв их над головой вместе с трубкой. Почти на всех жителях Иакинф видел подбитые ватой, хоть и основательно заношенные, но старательно залатанные куртки из синей дабы. Ловко сшитые, они не стесняли движений. Легкие башмаки на толстой войлочной подошве, должно быть, не обременяли ног. Валяные шапки, или, лучше сказать, колпаки с поднятыми вверх полями прикрывали подбритые головы.
Поодаль мужчины колдовали над какими-то кучами, малолетние дети с забавными хохолками на бритых головах помогали родителям. Иакинф спросил у бошка, что это за кучи. Оказывается, это готовятся к весне удобрительные смеси: навоз, зола, ил, отбросы, падаль.
Косы поселянам явно мешали. Кое-кто, чтобы они не болтались, засовывал их за пояс или скручивал на макушке спиралью и прикрывал колпаком.
– Господин бошко, отчего они косы себе не обрежут? – спросил Иакинф. – Ведь они им только мешают.
– Нельзя!
– Отчего же нельзя? Вы же косы не носите?
– Наша маньчжур еси, а ихани – китайца.
– Ну и что же?
– А то. Ихани коса носи надо. Ихани покореная народа еси.
– Как? Разве прежде китайцы кос не носили?
– Нету, нету! Коса в Китай маньчжур носи давай.
– Зачем? Ведь вы сами ее не носите.
– Така знака. Понимай? Знака! Как эта ваша говори? Верна-по-дан… сы-тэ-ва зы-на-ка!
– А-а! Ввели в знак верноподданства?
– Во-во, так, так. Наша пеэрва хуанли… Как эта ваша говори? Ин-пе-ла-то-ла! Повелела поданнай голова брити. Толика тут – как эта? – макушика коса нада.
– И что же, китайцы сразу завели косы?
– Нету, нету!
Из рассказа бошка выходило – далеко не сразу. Приведение императорского указа в исполнение было поручено поначалу цирюльникам. С бритвой в одной руке и с мечом в другой, они обходили свои участки, предлагая каждому китайцу на выбор – поступиться головой или прической. Ну разумеется, большинство шло на операцию, хоть и позорную, но менее рискованную. Однако не везде дело обстояло так гладко. Не обошлось и без возмущений, даже бунтов. Тем более что цирюльники в те времена, как и теперь, принадлежали к сословию подлому, должность императорских чиновников им не приличила, и это оскорбляло китайцев, особливо из ученых.
– Но каким же манером удалось все-таки осуществить сей указ?
– А вот как. Кан Си слыхала?
– Ну конечно, слыхал. Это второй император вашей Маньчжурской династии?
– Да-да. У китайца исытория долога-долога. Но така умэннай инпелатола не было. Она многа-многа думай, и сечаса все китайца коса носи.
– Что же такое он придумал? – спросил Иакинф, заинтригованный.
Оказывается, Кан Си и в самом деле прибег к мере остроумной и действенной. Наистрожайшим образом воспретил он носить косы монахам и преступникам, а также тем, кто принадлежал к подлым сословиям. И вот ненавистная прежде коса сделалась как бы знаком отличия каждого честного, уважаемого человека.
Сопротивление тотчас прекратилось, и теперь уже нельзя представить себе бескосого китайца. Напротив, не было отныне для китайца большего позора, чем лишиться косы.
Навстречу им попались две женщины. Это были первые женщины-китаянки, которых Иакинф видел, и он впился в них глазами. Шли они медленно, едва передвигаясь. Одна – при помощи палки, другая – опираясь о стену. Из-за спины у нее выглядывала голова ребенка. Крохотные ступни женщин были не длиннее указательного пальца… Иакинф подъехал поближе. Но испуганные женщины бросились прочь, стремительно убегая, если можно так назвать ковыляние на неустойчивых козьих ножках.
– Господин бошко, а моду на эти крохотные ножки тоже вы у китайцев ввели?
– Нету, нету. Наша жэнынина нога ни бинтуй.
– А отчего же китаянки завели себе эту странную моду?
– А кто зынай можина?
Как выходило из рассказа бошка, обычай это был древний. О происхождении его ходит в народе немало преданий. По одному такому преданию, третьей женой у древнего князя Чжоу-вана была фазанья самка. Волшебники превратили ее в женщину. Всем хороша была жена у князя, только вместо ног – птичьи лапы. И вот, чтобы скрыть свое уродство, придумала княгиня себе изящные крошечные башмачки. Фазаньи лапы казались в них прелестными ножками, а походка княгини обрела неповторимое изящество. Жене князя стали подражать и другие женщины. С той поры и повелась мода на маленькие ножки.
А есть и другое предание. У одного танского императора – жил он более тысячи лет назад – была любимая наложница. Ножки у нее были маленькие и нежные, как лепестки лотоса. Когда она танцевала, пол устилался лотосовыми лепестками, сделанными по заказу императора из листового золота. И танец, и ножки поэт-император воспел в стихах. Красавицы Поднебесной стремились подражать прославленной императорской наложнице. Маленькие ножки стали обозначать тем же иероглифом, что и цветок лотоса, а изящная женская походка именовалась отныне "лотосовыми шажками". Чтобы сохранить маленькую ножку, девочкам с малых лет стали туго стягивать ноги бинтом. Мода эта свирепствовала поначалу лишь у знати, но потом и в народ проникла. Теперь даже нищенки и те ноги бинтуют.